А между прочим, я почти не сомневаюсь, Палисадин сидит в каждом из нас. Да-да, и во мне и в Вас тоже. Понятие «маленький человек» — очень грубое и относительное. Вполне допускаю, что и Юлий Цезарь, и Александр Македонский не раз просыпались ночью, ужаснувшись собственной слабости. Признайтесь, Андрей Ермолаевич, разве не знакомы Вам чувства «маленького человека»? Разве не случалось у Вас минут, когда Вы знали, что поступаете по высшему счету нехорошо, и все же поступали именно так, а не иначе, находя потом какие-то оправдания и мучаясь от всех этих уловок? Так ведь это и есть чистейшая «палисадовщина»!
Я даже думаю — только не обижайтесь, — что Вы и повесть эту взялись писать только затем, чтобы изгнать из себя Палисадина, который сидел в Вас занозой. Вы надавали ему по мордасам и решили, что избавились от него навсегда. Вам, допускаю, это удалось. А что делать тем реальным палисадиным, которых Вы публично высекли? Им-то не убежать от самих себя. Им-то Ваша повесть ничего, кроме унижения, не дала. Если же свою задачу видели Вы только в том, чтобы повеселить читателя, то эта цель достигнута…
У вас может сложиться впечатление, что письмо писал человек, которого Ваша повесть больно щелкнула по носу. Вероятно, так оно и есть. Я потому, видно, завелся, что Вы попали в самую точку. Но согласитесь, Андрей Ермолаевич, оттого, что я увидел свое карикатурное изображение, лучше я не стану. Нет ничего проще, как объявить Палисадина виновником всех его бед, мол, бесхарактерный, вялый тип, современный «премудрый пескарь». Но Вы же писатель, Андрей Ермолаевич! Уж кому как не Вам знать, что общество тоже несет ответственность за судьбу Палисадина. И коль скоро Вы осуждаете своего героя, так не забывайте, что вырос он не в чистом поле, а в детском саду, в семье, в школе, институте — все его как-то лепили и воспитывали. Он же не родился, в конце концов, таким «слабаком» — он им стал! Тогда почему же весь Ваш сарказм достался одному ему?
Заранее предвижу Ваши возражения. Человек, скажете Вы, не безропотная глина, из которой можно лепить, что угодно. И еще Вы скажете, что недостойно взрослого мужчины оправдывать собственные неудачи ссылками на плохое воспитание. Мол, каждый сам строит свою судьбу, и нечего спихивать вину на других. Вы, конечно же, приведете в качестве примера декабристов…
Что мне вам ответить? Для меня это самый больной вопрос. В какой-то степени Вы правы. Оттого, наверное, и мучаются палисадины, что видят вокруг себя немало людей, которые не ноют о несбывшемся, не рефлектируют, а действуют, живут, получают удары, ошибаются, но идут выбранной дорогой. Представляете, как тяжело, когда другие действуют, а ты мечешься со своей неудовлетворенностью! Тут остается одно утешение: я натура сложная, тонкая, отсюда, мол, и тоска, и вечные колебания. А что же Вы сделали своей повестью? Да Вы последнюю эту надежду палисадиных, их утешение разбили вдребезги. Вы ведь сложность-то их своим смехом растоптали! И никогда теперь не избавиться Палисадину от страшной мысли: может, и впрямь не было и нет в нем никакой внутренней сложности, никаких духовных исканий — ничего, кроме испуга и душевной пустоты…
Ну разве это не жестоко, Андрей Ермолаевич?
Для чего мне такая правда, от которой я перестану себя уважать? Потому и отказываюсь принять Ваше произведение! Впрочем, знаю заранее, что письмо мое Вас не переубедит, а если даже Вы в чем-то и согласитесь со мной, все равно изменить уже ничего нельзя. Повесть напечатана, дело сделано… Так что нет смысла отправлять Вам это письмо.
Прощайте.
С уважением
Александр Снегирев
Письмо пятое. ЗНАКОМОЙ
Здравствуйте, Антонина Михайловна!
Получив Ваше обиженное письмо, хотел оставить его без ответа, но потом все-таки решил объяснить Вам то, что Вы и сами могли бы понять.
Вы почему-то вообразили, что только неприятности могут быть причиной моего молчания, и принялись строить догадки, не попал ли я в беду? Не знаю, обрадую ли Вас, или огорчу, но сообщаю: я в полном порядке, как физически, так и морально. За те месяцы, что прошли после моего возвращения из отпуска, печальных событий со мной не случалось, бог миловал. Однажды, правда, травил тараканов, надышался и пару дней чувствовал себя скверно, впрочем, это — пустяки.
Что же касается отсутствия писем, то объяснить его довольно просто. Я сознательно отказался от переписки, чтобы никто из нас не питал иллюзий. Понимаю, ответ такой для Вас очень неприятен. Скорей всего, Вы порвете это письмо на клочки и возненавидите меня со всей страстью сорокалетней женщины. Не надо истерик, Антонина Михайловна! Успокойтесь, подчинитесь голосу разума, давайте вместе трезво взглянем на вещи.
Наше случайное знакомство в Кисловодске и те три недели, в течение которых мы могли общаться, направили Ваши мысли и чувства в ложном направлении. Не спорю, основания для этого у Вас имелись: мы оба одиноки, оба в том возрасте, когда пик жизни уже пройден, а впереди маячат огоньки конечной станции с грустным названием Старость. Прибывать на эту станцию в одиночку довольно боязно, потому и возникает нужда в близком человеке. Это все понятно. Но, согласитесь, именно по этой причине нам нельзя ошибаться. В нашем возрасте личные драмы могут привести к тяжелым последствиям, так что пословицу «семь раз отмерь — один раз отрежь» нарушать нам нельзя.
К нашей чести, ни Вы, ни я не являемся любителями так называемых курортных романов, и если бы случай не свел нас в экскурсионном автобусе, мы до сих пор не знали бы о существовании друг друга. Не скрою, Антонина Михайловна, Вы произвели на меня весьма приятное впечатление своей немногословностью, умением слушать. У Вас хорошая улыбка. Я не силен по части комплиментов, скажу лишь, что Ваша внешность пришлась мне по душе. Вероятно, и во мне есть нечто такое, что могло Вам понравиться. Я не болтал пошлости, не звал в ресторан, как это принято на «югах». В смысле внешности мне, конечно, хвастать нечем, впрочем, в мои годы это фактор второстепенный. Как говорится, пусть не красавец, зато и не урод. Верно? Одним словом, в условиях праздной кисловодской кутерьмы мы вполне устраивали друг друга, и я вспоминаю это время с искренним удовольствием.
Но одно дело — заполнить отпускной «вакуум», и совсем иное — заключить союз на всю оставшуюся жизнь. Вдумайтесь, Антонина Михайловна, какое требуется удачное сочетание характеров, чтобы изо дня в день, из года в год видеть рядом одного и того же человека и не испытывать при этом раздражение. Вот где зарыта собака, она же — камень преткновения!
Признаюсь, был момент, когда я взглянул на Вас как на потенциальную супругу. Я почти уверен, что Вы были бы заботливой женой и хорошей хозяйкой. По части домашнего уюта и вкусной здоровой пиши у меня сомнений нет. Но в смысле душевной близости нас с Вами ждала бы неизбежная катастрофа. Говорю это, исходя из конкретных наблюдений и фактов.
Вспомните, как Вы уговорили меня сходить на индийский фильм. Две серии я страдал от скуки, не в силах вынести эту наивную мелодраму, а Вы искренне переживали происходящее на экране и вышли из кинотеатра с красными от слез глазами. Но самое печальное, что через несколько дней ситуация повторилась с точностью до наоборот. Мы отправились смотреть новый фильм — картину необычную, тонкую, которую с первого раза и не поймешь. И что же? На сей раз был потрясен я, а Вы откровенно томились и даже позволяли себе зевать. Когда же после фильма я попытался Вам объяснить, что хотел сказать режиссер, Вы удивились, мол, почему он не сказал просто и ясно?..
Факты эти показывают, что мы с Вами, Антонина Михайловна, воспринимаем мир совершенно по-разному, мы слеплены из разного «теста». Это не значит, что Ваше «тесто» хуже моего или наоборот — было бы глупо так ставить вопрос, — но отсюда следует вывод: между нами не может быть полного взаимопонимания. Вы представьте себе такую картину. Сидим мы с Вами в качестве мужа и жены у телевизора. По первой программе должна идти, скажем, довоенная кинокомедия, а по второй, допустим, — «Очевидное — невероятное». Будь у нас совпадение духовных потребностей, никаких проблем не возникло бы. Ну а так? Вам непременно захотелось бы смотреть комедию, мне же подавай научные парадоксы. В лучшем случае мы начали бы уступать друг другу, но ведь все время уступать не будешь, когда-нибудь возникнут трения. Как говорится, слово за слово, зацепило, поехало, понесло. Начались бы обиды, потом — примирения, а через некоторое время все повторилось бы опять.
«Какие пустяки!» — воскликнете Вы. Нет, Антонина Михайловна, лично для меня это далеко не пустяки. Если хотите знать, в семейной жизни мелочей не бывает. Даже секундные эпизодики где-то откладываются, чтобы через некоторое время вынырнуть. Однажды зашли мы с Вами в кафетерий выпить черный кофе. Поднеся чашечку к губам, Вы сказали: «Какое оно горячее!» Разумеется, я сделал вид, что ничего не заметил, хотя на самом деле Ваша ошибка резанула мой слух, она была мне неприятна. Другой бы и внимания не обратил, а я мгновенно среагировал. И рад бы пропустить мимо ушей, да не получается… До сих пор помню, как мы купили журнал с кроссвордом и стали его разгадывать. На вопрос о композиторе, написавшем оперу «Кармен», Вы простодушно ответили: «Знаю! Еще пирожное такое есть…» Мне было так неловко за Вас, что я не решился поправить Вас; на всякий случай сообщаю, что фамилия композитора — Бизе, а пирожное называется «безе».
Впрочем, хватит примеров. Я привел их не с целью обидеть Вас, а чтобы убедить в том, что мы планеты разные и должны вращаться на своих орбитах. Будь Вам лет двадцать, я, возможно, согласился бы на роль профессора Хиггинса из пьесы «Пигмалион», но теперь — поздно! Да и какой из меня профессор.
Повторяю еще раз, Вы, Антонина Михайловна, человек добрый и хороший. Не сомневаюсь, Вы прекрасная закройщица, в ателье Вас любят и уважают. Но нам ведь, вступи мы в брак, не костюмы пришлось бы шить. К тому же, говоря откровенно, у меня характер очень непростой. Я часто испытываю приступы недовольства, хандры, страдаю излишней мнительностью, меня легко ранить неосторожным словом. Вы, конечно же, этих качеств во мне не увидели. Да и где там, за три недели курортной суеты, разобраться как следует в человеке. Вы ведь, наверное, решили, что я всегда приветлив, спокоен, деликатен… Другая сторона медали от Вас была скрыта. А в совместной жизни на первое место вышла бы именно она. Помню, как мы с Вами наткнулись в сквере на полудохлого котенка. Был он грязен, весь запаршивел, отчаянно мяукал, и нам обоим было жаль это несчастное существо. Но вот разница между нами: жалея животное, я тем не менее никогда бы не понес его к себе в дом — его лишаи вызывали у меня непреодолимое отвращение. Ну а Вы спокойно взяли котенка на руки и пошли с ним в санаторий, чтобы привести его в порядок в своей комнате. Поступок действительно гуманный, и я не стал Вас отговаривать. Но если бы мы были супругами и вновь повторилась бы эта ситуация, я категорически возражал бы против пребывания в нашем доме больного котенка. Вас мой отказ, бесспорно, возмутил бы, посыпались бы упреки в жесткости, на которые я реагировал бы в резкой форме, а отсюда — трещина, если не пропасть, в наших отношениях.
Добавлю также, что человек я весьма ревнивый, и этот недостаток, как и другие, остался Вами не замечен. Хотя был момент в Кисловодске, когда Вы могли почувствовать во мне этот «пережиток». Вы, вероятно, уже забыли, как на вечере старинных романсов, в антракте, сидели мы в буфете. Народу набилось много, но мы успели устроиться за столиком и с удовольствием пили холодный лимонад. А потом вдруг появился краснорожий тип с выпуклыми наглыми глазами и спросил, не будем ли мы возражать, если он перекусит рядом с нами. Я только собрался «возражать», как Вы с милейшей улыбкой «приютили» его, хотя свободного кресла за нашим столом не было. Этот тип стоял над нами, глотал бутерброды, вливал в себя пиво и не спускал с Вас своих рачьих глаз. А во мне все кипело, только я не подавал виду. И ведь самое-то неприятное, что Вам, Антонина Михайловна, нравилось — уж это я мгновенно почувствовал — его наглое разглядывание. Как ни в чем не бывало, Вы вернулись после антракта в зал и продолжали слушать романсы. Вам даже в голову не пришло, что вся эта сцена в буфете отравила мне вечер. Вероятно, Вы считали, что я не способен на ревность…
Все это лишний раз доказывает, что Вам понравился не я, а кто-то другой — очень похожий на меня, но все же… не я! Вот он-то Вас устраивал, и Вы решили, что именно такой супруг Вам нужен. А стоит нам вступить в брак, как Вы схватитесь за голову: обозналась, ошиблась, совсем другой человек! Спрашивается, к чему городить огород, ломать судьбы, если финал угадывается заранее? Сохраним добрые воспоминания о нашем знакомстве и мирно расстанемся. Тем более, что мы ничем друг другу не обязаны. Разговоров о семейной жизни мы не вели и до альковных отношений у нас не доходило (на всякий случай поясню: альков в переводе с французского означает спальня).
Теперь, надеюсь, Вы поняли причины моего молчания. Да, это бегство! Но бегство ради нашего общего блага. Согласитесь, мой шаг заслуживает уважения, ибо я забочусь не только о себе, но — и о Вас. Уверен, Антонина Михайловна, Вы еще встретите достойного человека, обладающего всем необходимым для счастливой семейной жизни.
Искренне желаю Вам успехов как по линии ателье, так и в личном плане.
Прощайте
А. Снегирев, случайный знакомый
P. S. Не исключено, что она ответила бы. Скорей всего, написала бы что-нибудь гневное… Нет, уж если рвать, то — сразу! Никаких писем. Мой ответ — молчание.
Письмо шестое. ДИРЕКТОРУ ИНСТИТУТА
Глубоко НЕуважаемый Всеволод Алексеевич!
Сегодня утром произошел эпизод, не имевший для Вас никакого значения. Мы встретились с вами у главного входа в институт. Я уже опаздывал и потому несся, как заяц. Вы же, выйдя из машины, шли с достоинством, не торопясь. Я мог прошмыгнуть первым, но вместо этого, открыв тяжелую дверь, ждал с почтительной гримаской, пока вы преодолеете несколько метров и войдете первым. Вы кивнули мне и проследовали мимо, словно я был гостиничным швейцаром. Вы даже не ускорили шаг, не смутились и, конечно же, не обратили на меня никакого внимания.
А я весь день не мог избавиться от гадкого чувства.
Другой на моем месте давно забыл бы этот случай, сочтя его пустяком, но я мучаюсь до сих пор. Ибо для меня это далеко не пустяк. И потому сейчас я пишу письмо, чтобы высказать вам все, что я о вас думаю.
Вы, наверное, и не подозреваете о моем существовании и теперь будете морщить лоб, пытаясь вспомнить, кто такой этот Снегирев. Вас можно понять: таких, как я, в институте почти тысяча. И все-таки постарайтесь вспомнить. Три года назад я пришел к вам на прием с интересной идеей. Я предложил вам создать в институте лабораторию автоматизации проектирования. Мы освободили бы сотрудников от так называемой черновой работы. Более того, по моим подсчетам примерно триста человек оказались бы в институте совершенно лишними. При этом качество проектирования только улучшилось бы…
А как реагировали вы? Вы похвалили меня, сказали, что все это весьма заманчиво, но, к сожалению, в настоящее время такая лаборатория институту не по зубам: нет нужных специалистов, соответствующей техники, ресурсов и т. д. Короче говоря, вы не воспользовались моим предложением, я ушел от вас с горьким чувством, ибо ваши доводы меня не убедили.
Только потом я сообразил, почему вас не устраивала моя идея. Вы назвали несколько причин, Всеволод Алексеевич, но истинную причину вслух не произнесли. А она вот какая: сократить триста лишних человек — значит понизить категорию института. А от этой категории зависят ваши честолюбивые планы и — главное — ваша зарплата…
Ах, как хотелось мне заявить вам, что я ВСЕ понял, но я не посмел. Да и что толку! Ничего не изменилось бы: вы — вершина пирамиды, а я — всего лишь кирпичик у ее основания.
Тем не менее я, кирпичик, сообщаю, что глубоко вас не уважаю.
С удовольствием бросил бы эту фразу вам в лицо, но, к сожалению, не обладаю необходимым для этого шага мужеством. Потому вынужден прибегнуть к письму. В конце концов кто-то должен нарушить ваше оцепенелое благополучие!
Я давно наблюдал за вами, о чем вы, разумеется, даже не догадывались. Мне хотелось понять вашу сущность, увидеть истинное ваше лицо. Не скажу, что раскусил вас до конца, но кое-что уловил.
Начнем с вашей популярности. О, в этом вопросе вы преуспеваете! В институте все вас обожают, а женщины и вовсе от вас без ума. Еще бы! Какая спортивная фигура, какой безукоризненный костюм, какие великолепные зубы, как тщательно выбриты щеки — ну прямо Марлон Брандо! (Не уверен, правда, что это имя вам знакомо.) Только и слышно вокруг: «Всеволод Алексеевич такой простой! Ах, он такой остроумный! Ах, он такой справедливый!» Наивные люди… Они принимают за чистую монету каждый ваш жест, каждое ваше слово.
Взять хотя бы ваши посещения отделов в предпраздничные дни. Помню, как вы зашли в нашу комнату 7 марта, в момент застолья. Вас тут же усадили на самое почетное место, как свадебного генерала, все взоры немедленно устремились на вас. Вы произнесли тост за прекрасный пол, рассказали парочку анекдотов и, осчастливив нас, отправились радовать следующий отдел. Вы ушли, а за нашим столом еще с полчаса восторженно смаковали ваш визит. Дескать, директор, а выкроил время, посетил, не погнушался… И как остроумен! Как просто держится! Среди всеобщего умиления никого даже не покоробило, что в течение пятнадцати минут вы исполняли сольный номер. Но я — то, Всеволод Алексеевич, давно понял, что с помощью нехитрых трюков вы лепите образ «своего парня». Ваши движения и слова заранее рассчитаны и продуманы, в каждом отделе вы повторяете одни и те же шутки, очаровывая десятки людей. Но только не меня!
Вот другой пример. В сентябре институт выезжал в совхоз копать картошку. И опять вы использовали, этот случай, чтобы заработать популярность. Вы трудились в поле вместе со всеми. Смотрите, мол, директор, а не чурается сельхозработ! Мне, признаюсь, смешно было видеть, как вы с серьезным лицом бросали картошку в ведро…
Вам, наверное, кажется, что вы хорошо понимаете подчиненных. На самом же деле вы лишь скользите по поверхности, а что творится у них в душе — этого вам никогда не узнать. Вы даже не догадываетесь, что испытывает человек, когда ему уже под пятьдесят и он, оглянувшись, видит всю свою куцую жизнь, ради которой не стоило и рождаться. Откуда вам это знать! Ведь вы прошли славный путь от мастера до директора проектного института и, похоже, пойдете выше…
Надо отдать вам должное: вы подобрали в свой «штаб» толковых и преданных вам людей. Они-то и тянут воз, а лавры достаются вам. Вы умеете выкачивать из подчиненных все, что вам нужно — этого у вас не отнять. Причем пашут они не столько из-за любви к делу, сколько ради желания угодить вам. Говорят, вас ценят в министерстве, поскольку вы беретесь за самые трудные задания. Где другие институты стараются увильнуть, вы готовы рискнуть. Но на самом деле вы ничем не рискуете, ибо заранее оговариваете «страховку» на случай неудачи. Мол, попытаемся, хотя гарантии нет… Зато минимальное достижение вы преподносите как крупный успех. Вам неизменно везет, и каждая новая победа усиливает ваши позиции. Институт регулярно получает знамена и премии. А ведь мы, Всеволод Андреевич, частенько халтурим. И вы это хорошо знаете! Нет, сроки мы не нарушаем, зато какие «полуфабрикаты» подсовываем заказчикам! Но вы умеете находить с ними общий язык, и пока что нам все сходит с рук. Так может продолжаться до поры до времени. Но когда-нибудь вы крупно проиграете. Вас подведут ваши методы и честолюбие, которое загонит вас в тупик. Считаю, что поражение пойдет вам на пользу. Вам нужна хорошая встряска, чтобы вы остановились и трезво взглянули на себя.
Должен признаться, иногда я вам завидую. Особенно на собраниях. Вы, бесспорно, прирожденный оратор. Я завидую той легкости, с которой вы подчиняете себе аудиторию. Я специально сажусь поближе к трибуне, чтобы следить за вашими приемами. Для меня до сих пор остается загадкой, почему ваши речи так эффектны. Ведь они, если разобраться, довольно заурядны: обычный винегрет цифр и слов, приправленный не очень свежим юмором. Тем не менее, когда вы острите, зал почему-то смеется. Вместе со всеми, помимо своей воли, улыбаюсь и я. Не хочу, а улыбаюсь! Во мне срабатывает инстинкт самосохранения — вот что ужасно. Однажды мне удалось сохранить серьезное лицо, но когда наши с вами взгляды встретились, я не удержался, изобразил жалкое подобие улыбки. Но самым унизительным было то, что в этот момент вы просто не видели меня и реакция моя вас совершенно не интересовала, а я все равно испугался… Ох, как мне потом было муторно, как ненавидел я вас за это унижение! Впрочем, вам, Всеволод Андреевич, этих мук не понять. Я для вас всего лишь Моська, лающая на Слона.
Предвижу ваше возражение: критиковать легко, давайте, мол, поменяемся местами и посмотрим, кто чего стоит! Представьте, меня такое предложение не испугало бы. Думаю, я вполне справился бы с вашими обязанностями, пусть не сразу, но все равно сумел бы руководить. Только никто мне ваше кресло не предложит, мы оба это прекрасно понимаем. Да и не рвусь я к чинам! Вы — дело другое. Для вас жизнь — шахматная партия, которую надо выигрывать любой ценой.
Знаю, даром мне это письмо не пройдет. Впрочем, что вы можете мне причинить? Я всего лишь старший инженер. Понизить меня невозможно. Уволите — возьмут в другом месте. Да и не станете вы увольнять меня, чтобы не обвинили вас в сведении счетов. Скорей всего, вы просто сделаете вид, что никакого письма не было… Хотя допускаю, что вы захотите взглянуть на меня, мол, что за сумасшедший объявился в институте. Что ж, я готов войти в ваш кабинет. Это будет для меня тяжелым испытанием, но я соберу в кулак всю свою волю и буду смотреть на вас до тех пор, пока вам не станет не по себе. Тогда вы начнете заигрывать со мной, изображать «отца родного», укорять в несправедливости. Но я по-прежнему буду молчать, и вы вдруг почувствуете, что я пришел судить вас.
Вы пообещаете мне должность повыше, зарплату побольше, но я лишь усмехнусь в ответ.
«Чего же ты хочешь?» — растерянно спросите вы.
«Ничего», — спокойно отвечу я.
Тут вы, разумеется, взорветесь и крикните: «Вон!». Я уйду, так и не произнеся ни слова, а вы останетесь сидеть, обескураженный и растерянный…
Можно еще короче. Когда меня вызовут к вам, я отвечу так: «Если я ему нужен, пусть сам придет ко мне!»
Не знаю, как все произойдет на самом деле, но мне необходимо доказать, что я не боюсь вас и не желаю от вас зависеть. Вы должны знать, что двумя этажами ниже вашего кабинета сидит человек, давно раскусивший вас!
Вот и все, что я хотел вам сообщить.
Без уважения
А. Г. Снегирев
внутренний телефон 3-21
P. S. Самое горькое то, что он так никогда и не узнает, что я о нем думаю.
Письмо седьмое. СОСЛУЖИВЦАМ
Что, коллеги, потешил я вас вчера? Смакуете, наверное, до сих пор все, что я отчебучил. Ну кто бы мог подумать, что в тихом снегиревском болоте водятся такие черти… Да, никогда еще я не выглядел так глупо, как во вчерашней истории. И хотя вспоминать ее неприятно, ни о чем другом я сейчас думать не могу.
Будем откровенны: все вы меня в душе недолюбливаете, и если бы я завтра уволился, вы восприняли бы эту весть с облегчением. Мое присутствие почему-то давит на вас, хотя в разговорах я практически не участвую, разве что брошу реплику или замечание. Что поделать, я действительно не соответствую привычным нормам общения.
Я замкнут, редко улыбаюсь, не умею беззаботно чирикать о пустяках, говорить приятное собеседнику. И рад бы вести себя иначе, но — не дано. Так уж я, видно, устроен! Но, согласитесь, плохого-то я ничего и никому не делал. Почему же вы относитесь ко мне с такой настороженностью? Я же чувствую, как вы избегаете меня. Лишь производственная необходимость заставляет вас вступать со мной в контакт. Порой мне хочется заговорить с кем-либо из вас о вещах, далеких от работы, но я не могу пересилить себя. Да если бы и пересилил, что с того? Вы деликатно изображали бы внимание, с тоской ожидая, когда же я, наконец, отвяжусь…
С другой стороны, когда я слышу, как вы с жаром обсуждаете какую-нибудь ерунду, я даже радуюсь, что вы не лезете ко мне с подобной чепухой. К тому же я прекрасно обхожусь без собеседников, общаясь с книгами, газетами, телевизором. Когда же потребность высказаться доходит до предела, я отвожу душу с помощью бумаги и ручки. Они меня выручают, позволяя, как говорится, за час-два сбросить давление в котле…
Вчера я совершил большую глупость, решив пойти на новоселье к Панюшкину. Вы, коллеги, и не ждали моего появления, ведь я давно уже не посещаю домашние «междусобойчики». Мне совершенно не интересно пить, есть, вести пустые разговоры, изображая веселье. Да и незачем портить всем настроение своей сумрачной физиономией. Даже когда наш отдел отмечает «событие» в институте, я исчезаю раньше всех, чтобы не томиться и не смущать вас. Вот почему мой приход к Панюшкину так поразил вас. Признайтесь, ведь вы пригласили меня на новоселье чисто формально, надеясь, что я, как всегда, проигнорирую «мероприятие». Вы даже денег на подарок с меня не взяли: зачем, мол, брать, коль все равно не придет…
А я бац — и возник! Явился и спутал вам все карты. По правде говоря, я вначале действительно не собирался идти. Но чем ближе было новоселье, тем чаще накатывалось желание принять в нем участие. Словно бес меня подзуживал: «Сходи! Сходи! Сходи!». Я не сомневался, что появление мое вас не обрадует, но хотелось посмотреть, как вы будете соблюдать «правила хорошего тона». Еще в субботу утром я колебался: идти или не идти? Но чем больше я отговаривал себя от визита, тем крепче становилось желание побывать на новоселье. По-видимому, я просто устал от своего уединения и нуждался в какой-нибудь разрядке.
Часа в три я окончательно решил идти. Из ваших разговоров я понял, что новоселье назначено на пять, то есть в запасе у меня оставалось два часа. С этого момента события завертелись стремительно, приближая меня к постыдному финалу. Я засуетился, с несвойственной мне возбужденностью принялся бриться, гладить костюм, чистить туфли. Причем возбуждение нарастало, словно вскоре должна была решиться моя судьба.
Наведя марафет, я отправился в магазины покупать подарок. Я решил денег не жалеть, чтобы утереть вам нос с вашими трешками. Потратив полтора часа на поиски подарка, я купил в «электротоварах» отличный гэдээровский торшер за тридцать рублей и, поймав такси, поехал к Панюшкину. Около шести вечера я, наконец, нажал кнопку звонка.
Дверь открыл сам новосел. Ты, Панюшкин, уже был под градусом. Ты бестолково смотрел на меня, будто не узнавая, потом просиял, хлопнул меня по плечу и потащил за собой в комнату, где пировала наша братия. Прежде чем впустить меня, ты громко спросил: «А угадайте, кто к нам пожаловал?!». Посыпались всевозможные ответы, вплоть до директора института, но моя фамилия не фигурировала. Мне почему-то стало тоскливо, я готов был удрать, но в этот момент торжествующий Панюшкин вытолкнул меня вперед. Я возник в дверях, держа торшер, как копье.
Две-три секунды все вы изумленно молчали. Затем кто-то бодро крикнул: «А вот и Снегирев! Штрафную ему, штрафную!» — и вы разом загудели, задвигались, подыскивая мне место. Честно говоря, я, не ожидал, что вы так легко скроете свое удивление. Меня усадили, налили водки и потребовали произнести тост. Я пробормотал что-то насчет нового счастья в новой квартире и поспешно выпил. Вы тут же забыли обо мне, и веселье покатилось дальше.
Алкоголь расслабил меня, на какое-то время я погрузился в приятное состояние и с удовольствием поглядывал на ваши улыбающиеся лица. Потом я вдруг вспомнил про торшер, и мне стало обидно, что мой подарок не получил должного внимания. Я вылез из-за стола, взял торшер в руки и громко обратился к тебе, Панюшкин, мол, прими, Костя, от меня презент. Ты, добрая душа, сразу полез обнимать меня, но кое-кто из вас фыркнул. Я даже слышал, как ты, Варзухина, прошептала Климову: «Смотрите, какие мы щедрые!»
Настроение у меня испортилось, мне стало казаться, что все вы посматриваете на меня с ехидцей. Я крепко пожалел, что не остался дома. Мне надо было, вероятно, незаметно исчезнуть, но я продолжал сидеть, удерживаемый каким-то детским упрямством. Тосты следовали один за другим. Изменив своему правилу пить только сухое вино, я вливал в себя коньяк и водку и довольно скоро опьянел.
Застолье достигло той стадии, когда компания становится неуправляемой. Все вы шумели и говорили одновременно. Мне страшно захотелось общаться. Слева от меня сидел ты, Белкин. Я всегда был невысокого мнения о тебе (хотя тебя прочат в завсектором), но сейчас меня устраивал любой собеседник. Я начал объяснять тебе сущность буддизма. Как раз на днях я прочитал о нем книгу, и мне было о чем рассказать. Но тебя, Белкин, буддизм не заинтересовал. Ты, правда, делал вид, что слушаешь внимательно, но глаза-то у тебя были равнодушны, и когда тебя позвали к телефону, ты был рад улизнуть от меня…
А справа сидели вы, Борис Антонович. Вас я уважал больше, чем Белкина. Вы умный человек, я охотно поговорил бы с вами. Но вместо того чтобы послушать меня, вы принялись с жаром описывать, какая умненькая у вас внучка. Напрасно я пытался рассказать вам о том, что меня волнует. Вы упрямо возвращались к своей внучке, а мне это было неинтересно. И с кем бы я ни заговорил, никто из вас не хотел понять меня. В лучшем случае я встречал вежливую мину, не более. А ты, Сивцев, и вовсе оборвал меня, заявив: «Кончай, Александр Георгиевич, философствовать. Давай лучше выпьем!»
Эх вы, дружный коллектив… А ведь я, может быть, в тот вечер пытался пробиться к вам, выйти, как говорится, из окружения к своим… Чтобы снять обиду, я выпил рюмку, потом еще одну, но водка лишь распалила меня. С молчаливой злостью я наблюдал, как увлеченно вы расправляетесь с жареным гусем. О, если бы вы видели себя моими глазами! Для вас не существовало ничего, кроме этой жирной птицы. Раздражение мое достигло той точки, когда сдержать его уже невозможно.
Я резко постучал вилкой по бутылке, требуя внимания, и поднялся. Вы насторожились: в лице моем, вероятно, было нечто угрожающее. Я слышал, как кто-то из вас прошептал: «Первый раз вижу Снегирева надравшимся!». Но мне было все равно, каким вы меня видели. Я произнес беспощадную речь. Не помню в точности каждое слово, но хлестанул я вас красиво. Я сказал, что наш отдел считается в институте самым сплоченным, хотя на самом деле нам плевать друг на друга. Каждый занят только собой, нет искренности и дружелюбия — есть только вынужденное сосуществование. И наш пресловутый здоровый климат — фикция! «У вас нет ни малейшего желания, — продолжал я, — вникать в чужие проблемы. Вы оцениваете людей с одной точки зрения: насколько они вам полезны!»…
Я чувствовал себя государственным обвинителем. Меня не смущали ваши постные физиономии. Даже твоя, Белкин, фраза: «Регламент, Саша, регламент!» меня не остановила. Согласитесь, вам было не по себе: вечный молчун Снегирев вдруг назвал вещи своими именами! А закончил я речь так;
«Пью за то, чтобы каждый из вас постарался полюбить ближнего, как самого себя!». Тут же подскочил ты, Макарьев, и шутовским голосом рявкнул: «Алаверды! Выпьем же за нашего дорогого Александра Снегирева, который уже возлюбил нас, как самого себя!». Вы дружно заржали, хотя сострил Макарьев плоско и глупо.
Вы так ничего и не поняли…
Ну а потом, набив желудки, вы захотели плясать. Ах, как я жалею, что не покинул тогда вашу компанию! Я поплелся вслед за вами в комнату, где гремел проигрыватель. Мне казалось, что вы только и ждете моего ухода, а коль так — я оставался принципиально. Конечно, будь я потрезвей, все было бы иначе. Но, к сожалению, меня уже понесло под гору… Я чувствовал себя раскованным и жаждал эпатировать вас дерзкими выходками. Вы плясали современные танцы, в которых я ни бельмеса не смыслю. Но я, не колеблясь, пригласил тебя, Маргарита. Представляю, как отчаянно я паясничал и дрыгался! Глядя на мое кривляние, ты прыскала, а затем, не выдержав, убежала на кухню хохотать.
Я пригласил вас, Стелла Яковлевна, но вы отказались, сославшись на слишком быструю музыку. Вы просто не хотели со мной танцевать, Стелла Яковлевна, ибо вас тут же пригласил Белкин, и ему вы почему-то не отказали… Понимаю вас: кому нужен такой партнер! Тормоза мои отказали начисто. Не найдя себе даму, я стал плясать один. О, зрелище было уморительное! Дикая смесь «цыганочки», судорожных телодвижений, тряски шаманов — словом, абсолютный бред. Вы отпрянули к стенам, освободив мне всю комнату, и в изумлении глазели, как юродствовал я в одиночестве под «космические» ритмы. Вначале я думал, вернее, у меня было чувство, что я дразню вас, потешаюсь над вами. Но потом до меня дошло, что это вы смеетесь надомной. Причем открыто, не стесняясь. Вы хлопали в ладоши, подбадривая меня. Вы улыбались, довольные редким зрелищем. И хоть был я пьян, ощущение позора обожгло меня, точно удар хлыста.
Я остановился. Вы устроили мне овацию, оскорбив меня до глубины души, и продолжали танцевать, как ни в чем не бывало. Не соображая, что делаю, я вскочил на подоконник.
Решение выпрыгнуть в раскрытое окно пришло внезапно. Таким способом я хотел расплатиться с вами за свое унижение. Покачиваясь, я стоял на подоконнике и смотрел на вас. Я надеялся, что вы вскрикнете в ужасе, будете умолять меня не двигаться, предпримете попытку остановить меня. Но вы, коллеги, были спокойны. Вы улыбались мне, не прекращая плясать, словно не сомневались, что у меня для броска из окна не хватит мужества. А я, глупец, продолжал свой спектакль. Подняв руку, я воскликнул: «Прощайте!» и шагнул из окна в темноту…
Потом, когда я шлепнулся на клумбу, до меня дошло, почему вы были так спокойны. В горячечном состоянии я совершенно выпустил из виду, что Панюшкин получил квартиру на первом этаже… Каким жалким фарсом обернулся мой номер! Тут же ко мне подбежал ты, Панюшкин, и стал уговаривать меня вернуться, полежать в спальне, отдохнуть. Потом и другие выскочили из подъезда, прося меня остаться. Вы жалели меня, как жалеют старого клоуна, сорвавшегося с каната. Но я не позволил вам увести меня в квартиру и молча побрел к себе домой.
Знали бы вы, как я казню себя за вчерашние свои выходки! Мучает мысль, что в понедельник мне предстоит встреча с вами, свидетелями моего позора. О, разумеется, вы люди тактичные, ни один из вас не напомнит мне о случившемся. Вы будете делать вид, что ничего не произошло. Но стоит мне выйти, как вы дадите волю своим языкам. Уж вы обсосете мне косточки по высшему разряду! Оттого и муторно мне сейчас…
Другой на моем месте, наверное, уволился бы. Но я не уволюсь. Я тоже буду делать вид, что ничего не случилось. Собственно говоря, мне плевать, что вы теперь обо мне думаете. Я ничего не потерял — лишь подтвердил свою репутацию тяжелого человека. Ну а если испортил вам веселье, то примите мои соболезнования. Не сомневайтесь, это было последнее мое участие в ваших пирах. Пусть все остается без изменений в нашем дружном и сплоченном коллективе!
До понедельника, коллеги!
Ваш странный Снегирев.
Письмо восьмое. СОКУРСНИКУ
Приветствую тебя, первопроходец Роман Дергач!
По правде сказать, не собирался писать тебе, но на днях, просматривая в газете список лауреатов Государственной премии, наткнулся на вас, Роман Анатольевич. Так прямо и сказано: «…за внедрение блочного метода строительства насосных станций в Нижнем Приобье». От души тебя поздравляю. Теперь могу хвастать, что пять лет спал в одной комнате с будущим лауреатом…
Ну вот, узнал про твой успех, и накатились на меня воспоминания. Выплыли из памяти славная наша бурса, общага «пятихатка», декан Плохиш, бесконечные, изнурительные споры, когда никто уже и не помнил, с чего завелись и что требовалось доказать. Одним словом, расчувствовался и захотелось написать тебе.
Сейчас вдруг подумал, почему я сдружился именно с тобой? Ведь на всем курсе не нашлось бы более разных людей, чем мы с тобой. Ты — пузырящийся, нетерпеливый, полный сумасбродных идей Я — трезвомыслящий, аналитического склада, готовый в любую минуту остудить твой пыл. Честно говоря, меня частенько раздражали твои скоропалительные суждения и постоянная жажда деятельности. Не случайно я без особого напряжения обыгрывал тебя в шахматных поединках. Да, мы были очень непохожими. Я взвешивал каждое слово, ты же строчил, как пулемет. Я предпочитал держаться в тени, ты всегда был заметен. И все же что-то притягивало нас. Мы, наверное, дополняли друг друга недостающими качествами и в сумме становились сильней.
Но согласись, Рома, ты нуждался во мне, пожалуй, больше, чем я в тебе. Особенно во время сессий. Ведь ты привык полагаться на интуицию, везение, а для экзаменов этого было маловато. Вот когда играло роль мое умение разложить материал по полочкам, привести знания в систему. В этот период ты безоговорочно признавал меня «ведущим».
Сознаюсь, в душе я всегда ощущал некоторое превосходство над тобой. Всякий раз, находя подтверждение этого превосходства, я испытывал удовлетворение, и это чувство сопровождало нашу пятилетнюю дружбу, хотя ты о нем даже не догадывался. Тебя, вероятно, удивит это странное признание. Чтобы понять меня, ты должен знать и вторую тайну, которую я вечно носил в душе.
Я, Рома, постоянно тебе завидовал. Завидовал твоему умению сходиться с людьми, чувствовать себя естественно в любой обстановке. Завидовал твоей природной решительности, способности жить «без оглядки», твоей буйной фантазии. Вспоминаю, как мы отправились в аэроклуб, чтобы заняться парашютным спортом. Тебя влекло небо, жажда сильных ощущений. Ну а я шел в аэроклуб с другой целью. Мне нужно было доказать, что я не слабей тебя. Ты хотел прыгать ради удовольствия — я же шел преодолевать свой страх. И когда медкомиссия отклонила тебя из-за зрения, я вздохнул с облегчением. Я заявил, что без тебя мне в аэроклубе делать не чего, и ты был ужасно тронут моей солидарностью…
И еще я завидовал твоей невероятной везучести. Сколько раз ты вытаскивал на экзамене нужный тебе билет! Если имелся один шанс из ста, он почему-то выпадал тебе. Не забуду, как под тобой обломилась доска, когда мы строили сушилку в колхозе. Ты падал с десятиметровой высоты. Но даже тогда тебе повезло: ты зацепился курткой за какой-то крюк, и он погасил скорость. Окажись я на твоем месте, меня бы не спасло ничто.