В поселке еще спали. Светилось лишь окно у соседа Евстигнеева. Там маячила его лохматая голова. «С ребенком нянчится, а баба, небось, седьмой сон видит». По инею на траве, стуку сапог, ровному тону занимающейся зари он определил, что день будет ведренным, тихим, и прибавил шагу. Было приятно чувствовать теплоту в теле и испытывать удовольствие от быстрой ходьбы.
«Знает, что будет по-моему, — он глубоко вбирал остывший за ночь воздух, — но не упустит случая выказать свое упрямство». Бабка не перечила деду, мать — отцу, и он, может быть, лучший слесарь во всем городе, не станет плясать под бабью дудку. Начальник участка вчера машину помял — и к нему: «Андрей Ильич, просьбица…» Отчего не уважить? Но не в субботу. Выходной — для души. Не хочешь ждать, найди другого. Только другой так не сделает, так не сделает никто. Понимают и ждут. Все понимают, каков он есть человек, кроме нее.
По краям дороги пихтач. Неистребимый грибной запах. Редкий писк синиц да прерывистый стукоток дятла: постучит, будто подумает, а стоит ли продолжать? Снова постучит и задумается: а не рано ли? Глухой шум — внизу бурлит стремительная Губенка, обтекая скользкие камни.
Тут, на берегу, когда-то прогремел его первый выстрел. Запоздавший с отлетом селезень изумрудно поник шеей. Сизый дымок тек над рекой. Сладковато пахла гильза пороховой гарью. Искрилась, качаемая водой, обледенелая ветка тальника…
За речкой круто начинался подъем. Гору обыкновенно обходили. Андрей же всегда одолевал этот крутик, желая испытать первую, быстро проходящую усталость, ибо она, по мнению Андрея, как хорошая разминка, давала зарядку на целый день. К тому же хотелось встретить восход на вершине. Но опоздал. Вытер влажный лоб, расстегнул ворот рубахи, сел, обхватив колени, и подставил лицо слепящему солнцу. Отсюда во все стороны простирались волнами горы. Полегчало, словно все мелкое — там, внизу, а здесь, на вершине, остались только чистые, как утренний воздух, мысли. Для полного блаженства он закурил, чтобы испытать легкое кружение в голове. А далеко внизу, скрытый туманом, лежал город. Его еще не коснулись лучи солнца. И многим спящим еще там так и не суждено узнать золотого утра. И он пожалел людей. Они боялись потерять вечер, а надо бы бояться потерять утро…
Охота не удалась. Андрей стрелял только по тетереву да рябчику. Тетерев ушел. Рябчик, вспорхнувший из-под ног, упал растерзанной тряпкой. Андрей подержал легкие остатки и бросил.
День тянулся нескончаемо долго. Утомляла пестрота. Но главное, вернулась и не покидала едва осязаемая горечь досады и отравляла радость светлого праздника.
Солнце медленно уходило за кромку леса. Стоял один из немногих вечеров осени, когда, как бы насыщенный золотистым туманом, он бросает теплый блеск на березы, и те пылают факелами. Горячими угольями пламенеет рябина. В колее забытой дороги, сквозь пурпур палых листьев, сквозит небесная глубина. В этой ослепительной яркости есть предчувствие тихой печали, пройдет, может быть, одна только ночь, и лес потускнеет, ляжет на него налет угасания.
Андрей шел старой вырубкой, надеясь еще поднять тетеревов, с трудом продирался по сухим сплетениям мышиного горошка. От прикосновения стручки лопались, стреляя горошинками, створки скручивались. Рыжие шапки дудника — чуть задень — сорили семенами, к разгоряченному лицу липла паутина, в глазах зыбилась пестрота. Под одним из заросших валунов ворковал родник. Опустившись на колено, Андрей припал к студеной струе и не мог оторваться, пока не заломило зубы. «У-ух!» — утер изнанкой кепки лицо, присел на камень, устало вытянул гудевшие ноги.
К ружью рано пристрастил отец. С тех пор Андрей порядочно набил руку, мазал редко, но и не огорчался промаху, как бывало прежде. И не радовался особенно, поднимая трепыхавшуюся дичь. И хотя испытывал еще тот знакомый каждому охотнику подъем, когда вид дичи горячит, а удачный выстрел снимает усталость, за ним теперь наступало безразличие, которое приписывал домашним неурядицам. Вот и теперь, перебирая подробности нескладной жизни, захотелось куда-то уехать.
Но разве только ему не повезло? Знал он неудачные семьи, где отношения напоминали слякотные дни, с холодными сквозняками, порой с ураганами, когда гнется, скрипит, трещит, выворачивается с корнем. Но знал и счастливые. Тот же сосед Евстигнеев, ни разу, вероятно, не возразивший жене, этот безропотный мямля, как-то сумел заставить себя уважать. «Такого другого во всем белом свете нет», — хвасталась его жена. Тайно ему завидовал.
Прошумел сухой лист в осиннике. Тенью мелькнули и выскочили на поляну два лосенка. Рука остановилась на полпути к ружью. Один годовалый, другой весенний, они прислушались и успокоились. Младший, тонконогий и хрупкий, казалось, не прочь был выкинуть какую-нибудь шалость. Старший же, заметив Андрея, головой направил горбоносенькую мордочку братца в противоположную сторону, словно шепнул ему что-то на ухо. Маленький легонько потрусил прочь, за ним старший, как бы прикрывая собой на всякий случай. Они пропали, как видения, и только жил еще в ушах легкий шорох листьев.
«А старший-то защищает», — умилился Андрей.
Андрей сидел между двумя кострами. Сухостойные стволы, сложенные один к другому, давали достаточно тепла. Он смотрел в костер, слушал потрескивание дров и медленно думал о жизни, как можно думать о ней вдали от города, отделенного многими километрами глухого леса, живущего по древним законам, забытым людьми. А лес словно нашептывал: «Хочешь быть счастливым? Стань добрым, не требуй лишнего, будь разумен и прост…» И вечера, которым потерян счет, в гаражах с запахом бензина, масла, эмали, среди исковерканных крышек, дверей, фар и заискивающей готовности заказчика, и отупляющая усталость, и хруст «левых» червонцев — утратили смысл. Зачем они?
Раньше, случалось, его просили задержаться после смены, и он оставался охотно, теперь не просят и по великой нужде, знают — напрасно. Бывало, сиживал в президиуме, а теперь и не припомнит, когда на собрание оставался. Задерживаться в цехе было не с руки.
В котелке кипела грибная похлебка. Он бросил щепотку соли, помешал, попробовал хрустящий опенок. Снял котелок и направился к роднику, чтобы остудить варево. В черной воде дрожала звезда. Он отыскал ее в небе — это был Адиус. Будет так же светить через тысячу лет, как светит сегодня, как светил до новой эры.
Шумно отхлебывая из котелка, он копался в мыслях, доискиваясь причины, как по остывшим набродам гончая ищет залегшего зайца.
…Он сидел на берегу небольшого озера, слушал довольное кряканье и полоскание утиного выводка в зарослях куги, накрытых туманом. От костра доносились голоса подгулявших ягодников.
Вдруг он почувствовал, что сзади кто-то есть, но не успел повернуться — чьи-то ладони закрыли глаза. Колокольчиком рассыпался смех.
— Ада?
— Не рад? — Она села рядом. — Что там в небе? Во-он.
— Сириус.
— А вон там?
— Адиус, — выдумал он.
— Это для меня?
— Считай так, если хочешь.
— Я хочу на двоих одну.
И опять смех. И горячие губы ожгли щеку. Качнулся едва видимый на исходе ночи горизонт, прочертил параболу Адиус, и опрокинулось небо.
Ах, эти ночи с треском коростеля в лугах, с боем перепелов на кромке поля, с урчанием козодоя в перелесках! Сидел бы где-нибудь у свежей копны или в траве под березой, не шевелясь и не желая рассвета. Куда же все девалось? Куда?
Генка мал, а то бы брал с собой на охоту. Ничего, вырастет — помощником будет. А может, и не будет. Кинет иной раз взгляд — не по себе становится.
На исходе первого года (Ада тяжелой была, ждали Генку), поздравили отца с днем рождения и собирались домой. Она попросила завязать шнурок. Услышал сзади себя: «А ты, Илья, никогда не зашнуровывал мне ботинок», — в голосе матери не упрек отцу, а укор сыну: «Перед бабой на колени встал?» Вспыхнули уши, будто застали его за постыдным делом. Наскоро завязал и спросил зло: «Чего еще ждешь?» И тогда она посмотрела на него так, как теперь иногда смотрит Генка.
А сколько таких случаев было. Однажды собрались на концерт, но пришел сосед и попросил выправить помятое крыло. Не мог отказать, пошел. Вернулся поздно, навеселе, потребовал ужина. Не ответила. Повторил. «Обойдешься без меня», — кинула. И закипело в нем: «Кто в доме хозяин?» — «Да ты, ты хозяин!»…
Над костром тенью скользнула сова. Неподалеку прошуршал листьями еж, а может быть, мыши.
Вернется он завтра поздно, а утром — в цех. Вечером править «Жигули» начальнику участка. И так до пятницы, а потом все сначала. Да-а. Но не уступать же, как это делает сосед Евстигнеев. Жена его все что-то пишет, а он подает ей кофе. Да от такой жизни, пропади она пропадом, чепчики вязать начнешь. Нет, он, Андрей Ильич, лучший заводской слесарь, должен остаться при своих. Но отчего же все-таки так худо на душе?
Костры угасали. Он встал, подвинул перегоревшие стволы. Огонь ожил, облизывая корявые, в трещинах, бока бревен. Тепло потекло над лежанкой, приятно согревая тело. А вместе с теплом мысль сделала неожиданный поворот: семейная жизнь — тот же костер. Подбрасывай вовремя, будет гореть долго и греть, иначе погаснет. Так и случилось. В битве за старшинство в доме забылось святое правило — и костер чадит. Удушливо, холодно, неуютно. Он прикурил от уголька, жадно затянулся. Как же быть-то теперь?
Андрей завернулся в плащ с намерением уснуть — впереди целый день охоты. Сон не шел. «Что же делать-то? — беспокойно думал он. — Все гнул к тому, чтобы подмять, стать выше. А надо ли было?»
До рассвета оставалось четыре часа. Он перепоясался патронташем, перекинул через плечо «ижевку», посмотрел на мерцающий в холодном небе Адиус и направился к дороге.
«Так и скажу: прости, был неправ». И представил себе, как дрогнут губы, глаза подернутся горечью грусти, как уткнется в грудь и простит, потому что в первый раз услышит это слово.
Весь день они проведут вместе, сделают необходимое дома, сходят в магазин, покатают Генку на карусели. Потом отведут его к бабушке и отправятся на цеховой вечер. А обратно пойдут пешком, не торопясь. Где-нибудь на полпути остановятся и станут искать в небе звезду.
НОРМАЛЬНЫЙ ХОД
Старый самосвал с трудом преодолевал долгий тягун перевала. В моторе постукивало, и на каждой выбоине корпус машины сотрясался. Степан Ушкин, известный среди шоферской братии расчетливой трезвостью, сожалел, что машина не дотянула до конца сезона, и что теперь ее пришлось гнать в капитальный ремонт. А в Степном сейчас самое горячее время, бывает, поесть как следует некогда. Если и скоро дадут новую машину, сотню-другую все равно придется потерять.
Думал он, конечно, и об Инке, молодой жене, что осталась в Степном, и о Фаине. Когда вспоминал о первой жене, становилось немного не по себе. Степан объявил, что уходит, она заплакала. «Нормальный ход», — сказал он, как говорил всегда, когда хотел себя успокоить.
Свежий ветер задувал в кабину, трепал волосы, гнал усталость. С натугой преодолев подъем, машина покатила легко, шурша скатами. Внизу лежал город. В распадках гор еще держался туман. Заводской пруд матово поблескивал.
Степан остановил машину и вышел размяться. Цветов вокруг — множество! Иван-чай, густо росший по насыпи, тысячелистник, ромашка, сочевичник уже со стручками, иван-да-марья. Над головой испуганным котенком пронзительно кричал канюк, кружась и высматривая добычу. Из трещины камня выглядывала ящерица. На камне мох, на мху белая еще брусника. Вид спокойного величия гор привел мысли в равновесие. Он сорвал шапочку тысячелистника (она рассыпалась в ладони), помял и отметил: в Степном запах трав резче. Сдул с ладони пахучие крошки. Сдать машину — и назад, к Инке.
Снятый с тормозов самосвал покатил по накатанной дороге. Каждый изгиб ее был знаком. Вот за этим поворотом однажды чуть не столкнулся с лосихой, а потом едва не опрокинулся. Это было в тот год, когда вернулся из армии и получил новый «газик». За поворотом увидел девушку с корзинкой на плече. Посигналил. Вместо того, чтобы отойти влево, она как-то боком засеменила вправо. Пришлось резко вывернуть руль. Машина чуть не свалилась.
— Ты что кидаешься под колеса! — выскочил он из кабины.
— Только что оглядывалась, никого не было, — оправдывалась она.
— Носит вас черт…
— Подвез бы лучше, устала я.
Подвез и зашел напиться. Кухонька и комнатка. Голубые занавески, голубая скатерть, голубое покрывало среди белых стен и низкого потолка: скромный цвет незабудок на краю прозрачной калужинки с отражением бегущих облаков. Она подала воды. И в глазах ее он увидел цвет незабудок. И тело ее напомнило ломкий стебель этого незатейливого цветка…
«Зря тогда остался», — думал Степан, въезжая в город. Ему хотелось скорее развязаться с машиной, сходить на кладбище, поправить оградку на могиле матери и перед отъездом повидать сына. Но пока сдавал машину да оформлял документы, и день прошел. Успел только завернуть в «Детский мир» и купить заводной грузовик.
— Ты? — Фаина засуетилась.
— Есть будешь?
— Ужинал, — ответил он. — Толик где?
— Бегает.
— Тольку повидать зашел. Погляжу и поеду.
— На чем? Поезд-то ушел.
— Тогда утром…
— Разуйся, ноги-то устали, небось.
Степан молча разулся.
— И по имени не называешь, а когда-то Фиалкой звал.
— Не люблю я тебя. И никогда не любил, даже когда клялся по глупости. Ты не понимаешь этого да никогда и не поймешь. Зашел на парнишку взглянуть.
— Взглянуть, а у него только и разговоров, что о тебе.
— Выдумываешь ты это все, знаю тебя не первый день.
— А ведь жил…
— Не понимал, думал, так надо. Не попадись Инка, и теперь тут сидел бы возле тебя и никогда не узнал бы по-настоящему, что же оно такое.
За окном густели сумерки. Терялась перспектива, предметы стали казаться плоскими. Мигали редкие огни поселка.
— Тебе хотелось, чтоб я только твой был, — сам не зная зачем, он продолжал обижать ее.
— Да разве ж я тебя держу? А что люблю, так в том не виновата.
Он поморщился:
— Завела: люблю… не виновата…
— Эх, Степан, Степан, Степа… Степушка…
— Ну, будет. — Он вдруг почувствовал сильную усталость и пожалел, что заехал к Фае.
Послышался топот, скрип двери и крик:
— Папка приехал! Мой папка приехал! А Танька говорит: не приедет, а я говорю…
Глазастое существо со шмыгающим носом, в синяках и ссадинах забралось на колени Степана. Он как-то растерялся, а сын посоветовал:
— Ты бороду отпусти, теперь модно.
— Отпущу, если хочешь.
— У нас в садике ежик есть, Саней звать. — Мальчик тормошил за плечо. — А гостинец ты мне привез?
— А как же, — вспомнил Степан. — Это уж в первую степень.
— Эх ты! Вот это хорошо! Как настоящий! Танька будет завидовать. Вырасту большой, на шофера выучусь, как ты, и насажу полный кузов народов!
— Каких народов, глупенький? — улыбается мать.
Улыбка разглаживает немногие морщины, и она ей очень идет.
— Мальчишек всех, не понимаешь, что ли? А ты уже спать собрался?
— Вставать рано мне, — оправдывался Степан.
— Почему не позвала, — Толик укоряет мать, — подольше поговорили бы.
— Где стелить-то? — Она не слушает Толика.
— На диване.
— Как хочешь.
— А я не люблю спать, — сообщает Толик. — Хорошо, если бы все время день был. Сколько можно было бы всего переделать!
Постелив постель, Фаина возвращается на кухню. Степан встает и кладет на стол пачку денег:
— Это вам.
— Не надо. — Фаина пугается, словно деньги совсем могут отгородить от нее Степана. — Не возьму. Нам хватает. Нет-нет!
— Ты лучше подольше не уезжай, — просит Толик. — А то Танька не поверит, что был, врешь — скажет. А лучше взял бы нас с собой в Степное. Возьмешь, а?
— Ладно, ладно, когда-нибудь…
— Пойдем, сынок. — Фаина тащит мальчика за руку.
Он сопротивляется:
— Не поверит Танька-то.