Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тропы Алтая - Сергей Павлович Залыгин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Залыгин

Тропы Алтая


Давным-давно исхожены все тропы на обетованной земле.

А между тем нет путей таких, таких дорог, чтобы они не звали и не манили, не волновали.

Не бывает рассветов ни в горах, ни в степи, чтобы они не обещали неизведанного дня, и даже в пустыне, где солнце, поднимаясь, всякий раз освещает одни и те же дали, сегодня дышится совсем иначе, чем вчера.

Не бывает в пути двух одинаковых закатов, и дважды не занимается одним и тем же огнем бивачный костер…

Пусть известна горькая правда — путешествие ничто не изменит на географической карте, не укажет новых троп, не откроет ничего нового в природе, — пусть так; все равно ко всему, что вокруг, ты будешь стремиться приложить себя без остатка — свой слух, свое зрение, свой ум, все свои чувства. Быть может, счастливцу, который пройдет этими же путями много-много лет спустя, более зоркому и внимательному, чем ты, все-таки пригодятся твои глаза, твой слух, твои мысли, и он откроет то, что не дано было открыть тебе.

Так велика в путешествии жажда слышать и видеть, что мгновениями начинает казаться, будто горы, и леса, и реки, и дали были бы совсем-совсем другими без тебя.

И так проникаешься чувством вечности природы, что запросто можешь представить себе горные вершины, хребты, кряжи и бесконечные просторы за тысячи лет до тебя, на тысячи — после.

Путь — это встречи, новые знакомства, новые друзья. А узнавание человека — разве это не путешествие в неизвестное?

В пути же ты бываешь один, как нигде. А разве одиночество не обогащает человека?

* * *

— Готовы, нет ли? — Шофер забарабанил в брезентовый полог, натянутый над кузовом ГАЗ-63.

Слышно было — в кузове двигали что-то тяжелое, кто-то стучал молотком и чей-то голос торопливо спрашивал:

— А пилу? Куда девать пилу, чтобы безопасно?

Заглушая мотор, стук молотка и этот беспокойный голос, водитель снова забарабанил в полог:

— Готовы? Трогаю!

Из кузова ответили:

— Сейчас, сейчас! Еще одну минутку!

— Третий день минуты считаем! Все вышли!

Водитель хлопнул дверцей, положил руки на баранку, ногой уперся в стартер: приготовился ждать. Но тут же закричал снова:

— Готовы, нет ли?

— Сейчас, сейчас! Еще одну…

— Э-э-э, черт!

Гудок заполнил полутемный въезд, вырвался на улицу, а за ним, скрежеща еще не обкатанными частями, выкатился и ГАЗ-63, развернулся вправо, метров через сто — влево и, обгоняя громоздкие пассажирские машины, троллейбусы, «Победы» и «Волги», устремился по асфальту проспекта под уклон, в сторону реки.

В застекленных узких окошечках кузова показались лица — молодые и совсем юные, все возбужденные тем чувством, которое неизбежно возникает у каждого в самый первый, изначальный момент путешествия.

Ближе к реке проспект становился все непригляднее, бульвары исчезли, красивые дома уступили место неуклюжим деревянным постройкам, а потом он пересек высокую железнодорожную насыпь.

Во всех городах такие насыпи и выемки одинаково неуютны, покрыты одной и той же пылью, одна и та же лебеда чахнет на откосах, но здесь, в центре большого города и уже в виду раздольных речных просторов, где только бы и развернуться набережным, скверам, паркам, эта насыпь и эти деревянные постройки были особенно не к месту.

Сразу же за насыпью машину остановил милиционер. ГАЗ завопил, завизжал тормозами, как будто кто-то придавил его на бегу.

Водитель выскочил, снова с яростью забарабанил в кузов:

— Экспедиция! Высокогорная, биологическая! Вылазь! Приехали! Разводи костер! Разбивай палатки!

Через глубокий овраг, по дну которого бежала мутная речушка, а по склонам тесно, как бы поддерживая друг друга, жались пестрые избенки, был построен новый мост, высокий и еще совсем светлый, незапыленный, а с моста, старого, узкого, вдавленного в склоны, саперы переносили трамвайную линию.

Кирками и ломами они по команде очень молоденького, но уже с чапаевскими усами лейтенанта все враз нажимали на полотно трамвайного пути, и полотно — длинная его полоса, метров около сорока, со шпалами, с землей, пропитанной черным маслом, — всякий раз, как лейтенант кричал «взяли!», скрипя, подвигалось к новому мосту.

Здесь же рядом, на подступах к этому мосту, люди, торопясь, ломали несколько домишек.

Три или четыре домишка, покосившиеся, по самые окна вросшие в землю, были крайними в избяной толпе, заполнившей овраг, они стояли совсем близко друг к другу и все-таки друг на друга не глядели. Они кончали свое существование каждый сам по себе: были уже без крыш, без крылечек, без оград и все еще упорно отворачивались друг от друга. Немного поодаль разрушали еще один дом — этот был совсем еще крепким, двухэтажным, и бревна падали с его стен, грохоча и поднимая огромные столбы пыли. Казалось, что дом горел и весь был окутан дымом.

Еще по направлению к мосту связисты тянули неглубокими траншеями кабели, в четырехугольных ямах рабочие устанавливали железобетонные опоры новой трамвайной линии, тут же прокладывалась нитка водовода из чугунных труб.

Грохот стоял здесь невероятный, но все-таки и он то и дело заглушался поездами. Электропоезда неслись по насыпи почти над самыми головами людей то вправо, то влево, и тогда все как будто исчезало из глаз, потому что в этот момент нельзя было не зажмуриться, и даже после того, как поезда уносились прочь, земля еще вздрагивала и тонкими ручейками струилась в траншею водовода, покрывая серыми пятнами его лоснящееся гудроном тело.

Машин перед мостом — легковых, пассажирских грузовиков, самосвалов — скапливалось с каждой минутой все больше. Шоферы и пассажиры прежде всего высказывали свое недовольство, высказывали его громко и неучтиво, потом начинали объяснять друг другу все, что происходит перед мостом, спустя некоторое время уже подавали советы рабочим и саперам, безжалостно критикуя все, что, по их мнению, заслуживало здесь критики.

Пассажиров экспедиционной машины ГАЗ-63 неожиданная задержка в самом начале пути привела в явное уныние.

Дней уже пять или шесть эти люди томились ожиданием той минуты, когда они тронутся наконец в путь, не что-то такое случалось обязательно, что их останавливало: не было запасных канистр под горючее, по оплаченным уже счетам нельзя было получить продукты на базе горпищеторга, начальник экспедиции, профессор доктор Вершинин, со дня на день откладывал выезд; когда же он решил отправить экспедицию вперед, а потом догнать ее в селе Шебалино на Чуйском тракте, выяснилось, что зоолог Лев Иванович Реутский к ружьям двенадцатого калибра запасся патронами калибра шестнадцать.

Совершенно спокойно в кабине сидел Лопарев — аспирант и помощник профессора Вершинина. Кожаный, изрядно потрепанный картуз Лопарев надвинул на глаза. Всякий раз, как по насыпи грохотали поезда, он картуз слегка приподнимал и смотрел на все вокруг немного усталым, но внимательным взглядом.

В кузове ехала молодежь — студенты-практиканты и младшие научные сотрудники, но был среди них географ Рязанцев, чуть сутуловатый, с серыми неяркими глазами, в очках, — этому давно перевалило за сорок.

Ему не просто было скрыть прямо-таки мальчишескую досаду, вызванную остановкой, но теперь он бродил — руки за спину — и на все вокруг глядел из-под очков так, будто не столько глядел, сколько слушал: голову чуть-чуть набок, прищурив глаза.

И хотя он был очень внимателен ко всему, что увидел здесь и услышал, он по-прежнему переживал странное для его лет нетерпение — хотел обязательно ехать, мчаться вперед, вперед. Он хотел другого неба над головой, хотел во что бы то ни стало устать, изнемочь от пешего пути, хотел ночлегов в палатке.

Нетерпение его было таким, что он жил как бы впереди себя, там, где его еще не было, но где он обязательно будет: в синеве гор, в шуме леса и горных потоков, в общении с людьми, которых он не встречал никогда в жизни, в размышлениях о ледниках и реках, которых он еще не видел…

Он ни о чем не думал не только в прошлом времени, но и в настоящем. Все для него стало будущим временем, но все-таки он глядел вокруг внимательно. Спрыгнул в одну траншею и пощупал прохладный, покрытый гудроном водовод, поднялся по лестнице наверх, вошел в пестрое облако, которое укрывало разрушаемое двухэтажное здание.

Постоял он около маленьких домишек, с которых венец за венцом сбрасывали неровные, почерневшие от времени бревешки. И это попытался запомнить. Чтобы потом когда-нибудь обо всем этом вспомнилось…

Когда спустя несколько часов машина снова тронулась в путь и миновала высокий берег Оби с бледным рисунком Барнаула, потом — деревянный городок Бийск, Рязанцев и это запоминал.

За селом Сростки показалась Катунь; давно уже нарисованная воображением Рязанцева, она вырывалась из теснин и ущелий в широкую долину, была еще вся взволнована и Рязанцева взволновала тоже.

Он ею любовался.

Крутые, нестройно поющие волны и даже какая-то неопрятность реки: размываемый, тальниковый берег той стороны, клочья пены, мутные пятна в зеленой глубине — все было для него отрадным, и он безоговорочно отдал ей предпочтение перед Бией — та была и уютнее и светлее: отстоялась в глубинах Телецкого озера, из которого брала исток свой. Та была быстрой, но быстрой размеренно и четкой в берегах своих. От нее нельзя было ждать каких-то перемен.

Катунь больше пришлась Рязанцеву по сердцу еще и потому, что она мчалась «оттуда» — оттуда, куда он так стремился, из его будущего, в котором он уже жил эти дни. Катунь еще больше взбудоражила его желание быть «там».

Между тем синева Алтайских гор, их аромат ничуть не приближались к Рязанцеву, хотя шофер Владимирогорский и вел машину со скоростью восьмидесяти километров в час: ненастье двигалось на Горный Алтай с северо-запада еще быстрее.

Километры, которые машина пробегала, ненастье тут же затягивало мглою, только редкими минутами позволяя заглянуть в синие дали впереди себя.

Наступала пора, когда мир повсюду становится одинаковым — что в горах, что в тундре, потому что он простирается перед вашим взглядом всего на три шага, а слышится в тумане лишь собственный голос да шорох туч.

В это ненастье в высокогорной тундре Семинского хребта отряд и разбил свой первый стан.

И вот тут, лежа в одной из палаток, Рязанцев снова стал переживать все то, что видел на пути в экспедицию. Должно быть, все-таки наступило будущее, ради которого он тогда смотрел, слушал, запоминал. Теперь он снова и еще явственнее слышал грохот, в котором разрушались старые, потускневшие домишки рядом с новым, таким светлым мостом.

И еще он вдруг вспомнил сейчас очень ясно конверт с двумя почтовыми марками: крупной — оранжевого цвета, и маленькой — фиолетового.

Когда он смотрел на этот конверт в действительности, он на марки не обратил никакого внимания, сейчас вспомнил их.

В одном из разрушаемых домишек в окне, через которое виден был перевязанный бечевкой матрац, черный потрепанный чемодан и какой-то нехитрый домашний скарб, белел этот конверт, прислоненный к стеклу.

Адрес на конверте был написан крупными буквами, ему предстояло пойти в город Красный Кут на имя Синеокой Марии Федоровны. Фамилия была такая у женщины — Синеокая.

Уже крыши не стало у домика, стропила упали на землю, начали снимать потолок, а письмо все еще виднелось на подоконнике рядом с незатейливым цветком, распустившимся в консервной банке.

Исчез из дома матрац, перевязанный бечевкой, и черный истрепанный чемодан — о письме как будто все забыли.

Выставили из оконца рамы. Домишко глянул потемневшими проемами, в которых негде было уже играть солнцу, золотистые стружки на белой вате, уложенной между рамами, тоже поблекли — им не в чем стало отражаться, — письмо все еще лежало на этой вате.

Наконец к письму протянулась крупная мужская рука. А через каких-нибудь четверть часа домишка совсем не стало — торчали только какие-то гнилые столбики, рассыпаны были по земле серая, с черными углями зола, коричневые опилки, но и эти признаки жилища тут же смел бульдозер.

Люди, только что жившие здесь, торопливо побросали свой скарб в кузов неуклюжей трехтонки, забрались наверх сами и уехали. Говорили — в район нового строительства, в квартиру на пятом этаже.

Воображение Рязанцева не последовало, однако, за этими людьми на пятый этаж, а привело его в город Красный Кут, к Синеокой Марии Федоровне…

Невозможно было представить, чтобы Синеокая Мария Федоровна оказалась некрасивой, крикливой, вообще чем-нибудь неприятной, просто — старой. Ей лет тридцать пять, не больше. Она русая, с косами.

Город Красный Кут, в котором она живет, где она обязательно прочтет письмо о том, что кто-то в Сибири переехал в новый дом, на пятый этаж, — тоже чем-то приятный городок.

Несколько довольно больших каменных домов на площади и, если выйти из дверей райисполкома, по левую руку, кажется, небольшой ресторанчик. Проездом когда-то бывал Рязанцев в этом городке уже давно, больше десяти лет назад. Река в Красном Куте — Еруслан, зеленая от водорослей, всюду перегороженная запрудами и потому неподвижная, кое-где по берегам — дубравы. Большой или просто Еруслан? Никак не мог Рязанцев вспомнить, тем более что там, в сухих степях Среднего и Нижнего Поволжья, все реки, кроме самой Волги, — большие: Большой Иргиз, Большой Каралан, Большой Узень… Речка Куба, которую летом запросто переезжают на машинах, и та — Большая. Впрочем, не зовется ли она Соленой?

Ладно, Большая или Соленая эта самая Куба — не о ней Рязанцев хотел вспоминать… Хотел вспомнить Синеокую Марию Федоровну. Не верилось, что он ее никогда не видел. Когда-нибудь видел, только не знал, что это она, не заметил. Прошел мимо и не заметил. А теперь возрождает в памяти лица женщин, которых встречал в дороге, видел за прилавками магазинов, за чертежными столами проектных бюро, — кто из них она? Два-три лица отыскал, похожих на Синеокую Марию Федоровну, и после этого как будто успокоился. Но ненадолго, потому что спросил себя: «Слушай, приятель, а зачем ты поехал в экспедицию?» Это «зачем?» уже не в первый раз перед ним возникало, ответа он не знал. Другое дело — «почему?». Как это случилось, почему случилось — он это мог объяснить.

Помнится, когда Рязанцеву минуло сорок, друзья поздравляли, говорили, что пятьдесят он встретит уже известным, выдающимся ученым. Как всегда в таких случаях, сказано было много лишнего, такого, из-за чего позже, наедине с самим собой, за друзей становится неловко, за себя — стыдно.

Но вот что было сущей правдой — он был готов к большим трудам. Прежде всего потому хотя бы, что научился отстаивать свое время. Если этого не делать — время распадется на такие мелкие крупицы, что потом их не сыщешь, не соединишь в нечто целое, не найдешь, кто назвал твою фамилию на выборах какой-то комиссии, кто подсунул тебя в качестве докладчика на очередной конференции.

Комиссии нужны, доклады тоже нужны, но больше всего нужны дни, с утра до ночи посвященные одной только мысли, одной главе, одной странице твоего труда.

Труд требует времени не часами, не кусочками — глыбами.

Если сложить вместе тысячу килограммов, они всегда составят одну тонну. Тысяча метров — всегда километр. Но двенадцать часов, разбросанные в разных месяцах и годах, никогда не равны одному дню. Никогда мелкими частицами человек не переделает и не передумает всего того, чем он сосредоточенно жил, что совершил в течение одного, но целого дня.

Потом Рязанцев почувствовал себя свободно с классиками науки, с их большими идеями, научился присутствовать при том, как они мыслят, быть молчаливым, но строгим и справедливым судьей их размышлений. И не потому, что умом превзошел классиков, а потому, что чувствовал себя обладателем времени, которое его отделяло от них. Время на них не могло уже работать, на него — было обязано.

Потом наступили годы, когда он перестал вести ревнивый счет своим статьям и своим книгам, потому что самое главное, что он должен был написать, теперь всегда стало заключаться для него в книге, еще не написанной, а только задуманной.

Наконец все окружающее стало ему служить. Музыка ему служила, не столько его услаждала, сколько помогала думать. Погода — любая — помогала. Если просыпался утром и было ясное, безоблачное небо, у него возникало добротное, энергичное настроение, а если ненастно было, он и ненастью радовался — сосредоточеннее и как-то уютнее думалось, когда пасмурно.

Был он здоров, само ощущение здоровья ему помогало, был нездоров — нездоровье освобождало от тех обязанностей и хлопот, которые мешали работать над самым главным.

Приносили детишки, Толька и Мишутка, хорошие отметки из школы — отметки эти неожиданно воодушевляли его. Баловались они в школе, являлись с двойками — он сердился и работал со зла.

И вот, когда он должен был закончить одну, кажется, неплохую, книгу, другую продолжить, третью начать — начать, конечно, самую важную, — умер Сеня Свиридов.

Смерть Сени не была трагической, не могла быть такой, потому что трагической была его жизнь — по крайней мере, последнее ее десятилетие: рак пищевода и два инфаркта.

Очень будничная, очень приземленная трагедия. А он, Сеня Свиридов, уже с тяжелым недугом успел жениться, успел народить мальчонку.

Сеня — друг, земляк и однокашник — был бессребреник, даже заклятые его противники никогда не могли упрекнуть его в какой-то корысти. Но что верно, то верно: крови он испортил людям невероятно. Всяким — и плохим и хорошим.

Мог очень толкового ученого, против которого у него и половины знаний не хватало, в пух и в прах разнести в печати — мастер был писать едкие, дух захватывающие статьи. Мог молодого поддержать, похвалить, да так, что у того голова шла кругом, пока через много лет не наступало горькое отрезвление, — мастер был поднимать, увлекаться и в других вселять уверенность. Мог, совсем некрасивый, болящий, пленять женщин, обладая совершенно искренним убеждением, что, кроме великого счастья, он женщинам никогда и ничего не приносил. Ему верили.

Многое он мог в общении с людьми, а, наверное, было бы лучше, чтобы мог он меньше.

Грел он людей ласково, то и дело спасал их от душевного холода, но и обжигал со страшной болью очень просто, улыбаясь. И себя обжег едва ли не всем своим существованием — все мог, а ничего не создал; наверное, поэтому и улыбался, когда говорил людям страшные для них вещи. А может быть, это потому, что сам не боялся никаких невзгод.

Сеню жалеть было нельзя: плохой или хороший, но точно такой, как он, обязательно должен был существовать человек на свете, Сеня в это верил и всех окружающих мог в этом убедить. Без слов, одним своим взъерошенным видом, одними, всегда заинтересованными чем-то глазами.

Чтобы с ним быть близким, никогда нельзя было принимать его целиком.

И Рязанцев проводил с другом многие-многие вечера, спорил, читали они вместе, соавторствовали, но каждую минуту Рязанцев отделял вздорные, горячечные Сенины слова от его очень умных, чутких и оригинальных суждений, прожекты — от проектов, выдумки — от дум.

У Рязанцева как бы особый рефлекс выработался, иным своего общения с Сеней он и представить не мог, а может быть, даже не хотел: Сеня научил его разговаривать, все время думая, не просто слушать, а соглашаться либо не соглашаться.

Когда же Рязанцев возвращался домой, Зоя, жена его, спрашивала: «Ну как, побеседовали с Сеней?» — «Было дело…» И хотя Зоя не очень-то близка была к делам и заботам своего мужа, у нее дел и забот было достаточно на работе, она говорила: «Ну ложись скорее! Отдохни! Может быть, цитрамон выпьешь?»

Но был человек, которому Сеня достался весь — со всеми его прожектами и выдумками, с капризами, с двумя инфарктами, раком и расстройством нервной системы, с его алиментами от прежнего брака, со страстью к нестерпимо громкой музыке и лютой ненавистью к любым домашним обязанностям.

Этим человеком была жена Сени — Полина. Казалось Рязанцеву, будто перед ней Сеня иногда оправдывается. Невероятно: никогда и ни перед кем Сеня не оправдывался, но тут — было. Во всяком случае, запомнил Рязанцев такой случай.

Шел у них с Сеней разговор о процессах болотообразования. Сеня особенно был нервным, здравые мысли у него иногда только проскальзывали, в основном же он ругал каких-то людей дураками, бюрократами, ханжами за то, что эти кто-то — неизвестно кто — не хотят как следует разрабатывать торфяники, не хотят бескорыстно служить Советскому государству. Самое лучшее было уйти, но Рязанцев обещал Полине побыть с Сеней, пока она «сбегает в театр посмотреть узбекского трагика в «Отелло».

В двенадцатом часу, когда Рязанцев уже окончательно, кажется, изнемог, «прибежала» Полина. Сняла брошь и, наверно, не напрасно сказала, что в театре с этой броши никто глаз не спускал, в соседней комнате привела в порядок Сеньку-младшего, матрасик его утащила на кухню, приготовила «мужикам» ужин и в халате, с ногами, забралась к Сене на диван. Просияла: готова была слушать каждое его слово.



Поделиться книгой:

На главную
Назад