Настя задумалась. Можно, конечно, сказку на разные голоса говорить. Один, скажем, за царя будет, другой — за царевича... Только как же там, у них? Вот кабы посмотреть! Хоть бы одним глазком взглянуть...
Она быстро спросила у Алёны:
— И всякий туда пойти может?
— Куда? — не поняла Алена.
— Да в амбар, на представления поглядеть?
— Всякий...
— И я могу? Пустят меня?
— А чего ж... Иди и смотри на доброе здоровье.
Настюшка вся затрепетала:
— Ох...
А в голове у неё такая сумятица! Погодите, подумать надо. Завтра-то какой день? Как раз воскресенье! Значит, завтрашний день там у них в амбаре будут представлять? А не отпроситься ли у Неонилы Степановны? Нет, лучше у самой барыни. Она, Настя, ненадолго сбегает. Одним глазком поглядит и обратно. А кружева, какие полагается, сплетёт...
Нет, не пустят. И просить нечего.
Надо изловчиться, чтобы без спроса. Потихоньку...
Настя притянула к себе Фленушку, зашептала ей на ухо.
Фленушка покачала головой. Ответила тихо, чтобы никто не слышал, почти испуганно:
— Что ты, Настя! Разве можно? Ишь, чего надумала! Да как же ты выберешься отсюда? Отчаянная, право...
А Настя не отстаёт, шепчет слова горячие, быстрые: выбраться-то она выберется. Не их печаль. Здесь бы её не хватились, вот что!
— Это мы устроим, — подумав, говорит Фленушка. — И работу твою сделаем...
— А коли так...
Настя обняла Фленушку за плечи, прижала к себе...
— Ах ты, Фленушка-голубушка, ненаглядная моя!..
И Фленушка ласково обнимает Настю:
— Да погоди ты... Прежде времени не радуйся.
Как же не радоваться? В душе у Насти ни с того ни с сего вдруг словно птицы запели.
А в девичьей уже наступила тишина. И месяц ушёл за деревья, не заглядывает больше к ним в оконце. Темно. Слышно дыхание спящих девушек, и мыши скребутся под полом.
Одной Насте не спится. И тревожно ей почему-то и сладко.
Пусть всё пропадом пропадает, а на представление в том амбаре она поглядит...
Сборы
...А про представления у Волковых уже говорят в Ярославле. Больше месяца идут они. Начались вскоре после того, как старший из братьев Волковых, Фёдор Григорьевич, вернулся из Москвы.
Иные говорят с осуждением об этой затее. Вот ведь какой почтеннейший человек был Фёдор Васильевич Полушкин, покойный отчим Волковых. Заводы при нём процветали. Капиталы множились. Не только в Ярославле — с Москвой, с Санкт-Петербургом торговлю вёл. А умер, досталось его имущество пасынкам, и всё полетело прахом. Хоть их пятеро, пасынков-то, а проку от них никакого. Все дела заброшены. В записные книги, поди, и не заглядывают. Заводы в упадок, наверно, приходят. Шуточное ли дело — что ни воскресенье, у них новая забава! А денег-то, денег сколько на это тратят! Одних красок сколько идёт на малевание холстов, что ставят они на своём помосте! А масла сколько сгорело в тех плошках, что перед пологом зажигаются, когда тот полог раздёргивают. Где уж тут заводскими делами заниматься, коли в головах и в мыслях у них сплошное озорство.
Богобоязненные люди ворчат: в церковь ходить надо, душу спасать, грехи замаливать, а они бесовскими потехами народ мутят. Куда только власти смотрят? Почему не одёрнут непутёвых? Неужто и воевода Михайло Бобрищев-Пушкин не знает, сколько людей совратили те представления? Говорят, у попа Нарыкова парнишка от рук отбился. Духовный семинарий бросил. У Волковых и днюет и ночует.
Но зато есть среди ярославцев и такие, что ждут не дождутся, когда пробегут шесть будничных деньков и наступит воскресенье. Задолго до назначенного часа тянутся они к Пробойной улице, куда выходят ворота каменного амбара.
Нетерпение одолевает тех людей, что пришли смотреть представление. Скоро ли пустят? Обещали в два часа. Можно было бы и пораньше. Ишь, сколько народа стеклось! Хватит ли на всех скамеек?
И верно: вся Пробойная улица запружена людьми. Кто заглядывает между створками неплотно прикрытых ворот. Кто — в щели дощатого забора. А есть и такие, которые залезли на плечи один другому и смотрят на волковский двор поверх забора.
Переговариваются:
— Ну как?
— Да вон потащили корзины с плошками.
— На кой плошки-то?
— А как же? В плошках — масло. Они гореть будут. Светить...
Что-то нынче покажут? Облака-то будут ли ходить вверх и вниз, будто настоящие? А музыка? В тот раз — ах, ах! — до чего сладостно играл Фёдор Григорьевич на домре! Заплакать можно...
Вот на одну из таких театральных потех воскресным утром собирали Настюшку в девичьей Сухаревского дома.
Настя ночью всё придумала. Главное, ей уйти потихоньку из дома, чтобы никто не заметил. И лучше всего прикинуться старой-престарой старухой. У барыни полон дом таких старух. И свои приживалки есть, и ещё какие-то пришлые старухи заходят. Барыня любит с ними про святые дела говорить, разные новости послушать. А что ей, барыне, ещё-то делать? От утра до ночи куда время девать? Несчитанное оно у неё, бездельное...
В такую старуху, какие к барыне ходят, решила Настя перерядиться. Никто на неё внимания не обратит, если она шмыгнёт из ворот Сухаревской усадьбы и побежит потом на Пробойную улицу, к дому купцов Волковых.
— Ты, главное, Настя, платок на глаза спусти: никто тебя не признает тогда, — говорит Фленушка, засовывая Насте под сарафан её тугую, длинную косу: у старух таких красивых русых кос не бывает.
— Сперва беги берегом, — поучает Анфиска, — а там возьмёшь влево. Как увидишь церковь, у которой купола разукрашены, это и есть Николо-Надеинская. Дальше ещё одна, поменьше. Эта — Ильинская. Вот напротив Ильинской те ворота...
Анфискины объяснения Наетюшка еле слушает. Чего там! Не лесом бежать. Надо будет, она у людей спросит.
— Насчёт работы ты не сомневайся, — говорили все наперебой. — Что полагается, мы за тебя сделаем. Свою не кончим, а уж твоя будет готовенькая...
— А коли кто зайдёт к нам, — подала свой голос худая большеглазая Матрёна, — скажем: «Ушла, мол, водицы испить»... Или ещё чего надумаем.
Наряжена была Настя в тёмный, вдовьего цвета сарафан. Чёрный платок до бровей натянула.
Дуняшка, барской барыни племянница, и та хлопотала возле неё. Расстаралась — принесла откуда-то ветхонький передник:
— Сгодится?
— Давай! — сказала Настя и надела передник. — А ходить, девоньки, я буду вот так, — проговорила она и засеменила вдоль горницы мелкой старушечьей походкой.
Девушки засмеялись. Смотрите-ка! Сто лет теперь Насте дашь, не меньше. Разве кому догадаться, что ей только шестнадцать сравнялось?
— А говорить я буду вот эдак, — продолжала озоровать Настя и зашамкала, словно у неё и правда во рту ни одного зуба не осталось: — Добрые люди, покажите мне, старой, дороженьку...
Девушки все как одна покатились со смеху. А Насте того и надо. Теперь её вовсе не остановить.
И начала она показывать, как сваха пришла в бедный дом уговаривать девушку, чтобы шла за богатого да кривого жениха:
— А ты, миленькая, не тужи, что кривой. Пускай кривой, зато кошелёк не пустой! Не с лица воду пить, когда найдётся чего в горшок положить...
Девушки давно работать бросили. Не до работы, когда представление у них, может статься, повеселее, чем в волковском амбаре.
— Ещё, Настенька! Ещё чего-нибудь... — от смеха стонала Анфиска.
Тут Настенька обвела подруг лукавым взглядом и, припадая на одну ногу, заковыляла от дверей. Левый глаз у нее стал чуть-чуть с косинкой и как-то вдруг припух, а говор сделался знакомый, много раз слышанный, сердитый.
— Вы чего расселись, дуры безмозглые? На скотный двор захотели? Вот я вас сейчас...
Девушки полегли с хохота. Ни дать ни взять сама Неонилка к ним пожаловала. Сейчас взбучку им даст...
— Ах ты, боже мой, ну и Настя, ну и шутница!
Веселье в девичьей. Такого ещё ни разу не было. Анфиса руками за живот схватилась, от смеха дохнуть не может.
— Ой, ой, ой, сейчас помру...
У Фленушки на глазах выступили слёзы. Смех её, мелкий и бисерный, слышнее, чем у всех.
Даже Алёну, уж такая она несмеяна, и ту прошибло, хохочет вовсю.
Вот она — сама Неонилка по горнице расхаживает! Её лицо. Её походка. И речь её, и слова те же...
— Уморишь, Настя! Честное слово... Уморишь!
Дуняшка тоже развеселилась. Хоть не очень-то ладно над собственной тёткой зубы скалить, но вместе со всеми смеялась до упаду.
И никто не заметил, как дверь в девичью тихонько отворилась и на пороге остановилась Неонила Степановна. Сама, собственной персоной...
Стоит, губы поджала и смотрит.
К барыне на расправу
— Ну, девоньки, а теперь я побежала. Не опоздать бы, — сказала Настя.
Повернувшись к двери, ступила шаг, да так и присела: в дверях — Неонила Степановна. На неё в упор смотрит и молчит.
Давно ли она тут стоит, много ли видела из того, что тут сейчас было, про то никто сказать не может, кроме неё самой. А она сама — ни слова. Молчком, слегка припадая на одну ногу (ну в точности, как только что Настя!), подошла ближе. И всё молчит. Только глазами сверлит.
Смех, как ветром, смело. Один страх остался. Глаза у девушек круглые, испуганные. Ну, пропала теперь Настенька... Да и им всем несдобровать.
— Ты куда ж это, родименькая моя? — не сказала, а пропела Неонила Степановна.
Настя опустила глаза. Говорить нечего. Лучше молчать.
— Отвечай: куда вырядилась? — снова спросила Неонила Степановна. Однако же теперь голос у неё громкий, властный, как у самой барыни.
И опять Настя в ответ ни слова. Но глаза подняла. Смотрит прямо, смело, не мигая.
А чего ей бояться? Разве она худое задумала? А говорить всё равно ничего не станет. Как бы ей девушек не подвести опрометчивым словом.
— Молчишь? — прошипела Неонила Степановна и подскочила к Насте. Раз — и платок с головы её сдёрнула. Потом схватила за косу и поволокла за собой из девичьей.
— Мне не сказываешь, перед барыней повинишься...
Анфиска кинулась к Дуне:
— Дунюшка, свет ты наш! Будь заступницей. Беги спасай Настю. Проси за неё тётку. Может, тебя послушает, Настю не накажут...
У Дуняши скривился пухлый рот:
— Не пойду. Она мою тётеньку и так и эдак, а я проси... Нашли дуру!
Девушки переглянулись и молча взялись за работу.
А дело обернулось вот как...
Хоть нынче воскресенье, а барыня Лизавета Перфильевна не в духе. Всю ночь не спала. Блохи заели. Сходив к поздней обедне и откушав кофей, она надела капот, чепец и села в кресла. И капот и чепец не первой свежести, кое-где в сальных пятнах. А чего без толку рядиться? Кабы для гостей...
Барыня Лизавета Перфильевна была пудов на шесть. Рыхлая, белая, похожая на тесто, что вылезло из квашни. Подбородок лежит у неё на груди, а глаза глядят сонно. В них ни мысли, ни желаний, одна скука.
— Неонилка, — вдруг говорит барыня, не повернув головы. Неонила Степановна тут же: стоит за креслами, ждёт барыниных приказаний. — Сходи, дура, на кухню, скажи, чтобы куриных пупков на меду сготовили... Да чтобы инбиря не забыли положить.
Барыня любит покушать. И любит она блюда старинные, сытные. Не какие-нибудь тартуфели, а подовые пироги с горохом, с репой, с солёными груздями. Лапшу с курой, поросячьи ножки с хреном.
Только Неонила Степановна убежала на кухню заказывать стряпухе куриных пупков на меду, барыня новое надумала: хорошо бы стерляжьей ухи отведать, давненько не было.
Не успела Неонила Степановна вернуться, не успела доложить, что, мол, куриные пупки уже готовятся и что имбирь не забудут положить, а барыня ей уже о новом толкует:
— Поди скажи, бестолковая твоя голова, чтобы мужиков послали на Волгу... Хочу ухи стерляжьей.
Неонила Степановна опять к двери.
И вот тут-то по дороге на кухню услыхала она вроде в девичьей непорядок: шум, смех, веселье. Подумала: «Опять эта самая Настасья обушковская мешает кружевницам работать. Сейчас надаю ей...»
Заглянула Неонила Степановна в девичью, а там представление в самом разгаре. Как раз её самоё Настя передразнивает. А все девушки до упаду хохочут.