Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Весь этот рок-н-ролл - Михаил Липскеров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Вот были люди в те времена… Понимали, что алтын гривну бережет. И куда ныне подевалась былая русская практичность? Когда каждую копеечку. Когда бусы – на золото. Когда за пулю – жизнь. Брали. Не то что. Золотом платим. За оружие. Из которого нас. Убивать будут. Продали Россию русские патриоты.

А князь меж тем срубил горлышко саблей. Жалко, винтажная сулея…

– Я бы, княже, водочки выпил.

– Отчего ж не выпить тебе водочки, Мишанька, выпей водочки…

– «Московской», – уточнил я.

– «Московской» нельзя, – построжал князь, – у нас – междуусобица. Выпей лучше нашей. «Тверской». Именно «Тверская» приснится князю Димке.

– Какому Димке? Сыну Всеволодову?

– Ему. Он родом из хазар, – сказал князь, наливая мне в златой кубок водки. – Первого в их роду Менделем кликали. А самого первого – Вениамином. А первейшего – Абрамом. Но это между нами. А я ганзейского винца хлопну, – непоследовательно продолжил князь и из той же сулеи наплескал себе темного густого вина. – Ну, Мишанька, выпьем за Алатырь-камень, что в часовенке на острове Буяне посреди моря-окияна в сельце Вудсток Великого Замудонск-Тверского княжества. Выпьем за то, чтобы камень Алатырь исполнил все твои желания. Ибо на кого еще надеяться русскому человеку. Да и хазарскому тоже…

И князь вылил в себя кубок темного ганзейского, хитрованисто поглядывая на меня понаверх кубка.

Ну и я выпил. Водочки. «Тверской». И захорошел. Настолько захорошел, что про камень Алатырь забыл. Да и какие желания могут быть, когда выпьешь? Только еще выпить и закусить. А когда оно все тут, то чего еще желать можно? Возвышенного… Девок… Царства небесного на земле… «Гамлета» второй акт начать… Сынкам своим, кобелям здоровым, внимание оказать, которое им за давностью лет уж и ни к чему… Помириться с палестинцами… И… чуть не забыл, попросить прощения за то, в смысле за все!!! И потом сладко плакать от невыносимой жалости к себе. А жалеть-то не за что. Да не в этом дело…

– Да ты закусывай, Мишанька. Малец! – кликнул князь проводника, которого и кликать-то не надо было. Потому что стоял он тут, рядом. На расстоянии запаха свежевыпитого «Шипра».

И осталось дождаться девок, которые на этот запах слетятся. Но это – потом. А сейчас малец держал на отлете фальшак жостовского подноса. Вот ведь Россия: Жостова еще нет, а жостовский поднос есть. Малец сдернул с него деревянную подделку под уральский хрусталь. Вот ведь… Ну да ладно. На подносе лежал небольшой цыпленок с четырьмя ножками. (А в артполку, в котором я служил, цыплята рождались совсем без ног. Ну тут ничего странного нет. Армия в России – аномальная зона. В ней законы природы не действуют. Сплошной артефакт. Сплошной пикник на обочине.)

– Последний птенец жар-птицы, – прокомментировал князь появление цыпленка и взмахом сабли разрубил его пополам. Внутри цыпленка оказался жареный гусь с яблоками. Которые вывалились на поднос после очередного сабельного взмаха. Очевидно, в Замудонск-Тверском княжестве был такой тренаж: рубка жареной птицы. Ан нет. Потому что из разрубленного гуся выявился жареный баран, которого птицей уж никак не назовешь. Из которого последним на свет явился очень большой… А кто, сказать не берусь.

– Бизон, последний, – всплакнул князь. – Больше на Руси бизонов не осталось…

– Так зачем же вы его?..

– Да на Руси и без бизонов всего до… Можно, конечно, из стволовых клеток народить нового бизона. Но жареные стволовые клетки не восстанавливаются.

И мы снова выпили и закусили. Жареными стволовыми клетками последнего на Руси бизона. А чего?.. Когда на Руси и без бизонов всего до… Вот, правда, от Руси до России мало что сохранилось, а уж что сохранилось, прикончили в СССР. И в новой России черную икру из нефти гонят. А когда закончится нефть, то все вопросы к «Лукойлу», «Роснефти» и Юрию Шевчуку.

А потом, как водится у нас на Руси, помолчали. Сыто и глубокомысленно. С уважением к себе.

– А вот скажи-ка ты, Мишанька, что мне делать с Кремлем? – бросив русые кудри на грудь молодецкую, молвил князь.

И я ничуть не удивился. В минуты первого алкогольного пришествия мысли посещают нас умопомрачительные. И никто не удивляется, с чего бы это после второго стакана в бойлерной экс-сапожник Каблук ставит вопрос о поголовном расстреле католиков. Почему и зачем, это – другой вопрос. Это другим решать. Вон Кибальчич в Петропавловке в ожидании повешения поставил вопрос о полетах в космос. И пожалте, через сто лет – Гагарин. И это – на трезвую голову! А уж выпивши, приходишь к выводу, что всех католиков действительно… А почему? Ты приходишь к нему исповедаться, что по ошибке трахнул приходящую воспитательницу старшего внука, хотя намыливался к приходящей няне младшего. Ну и как ты будешь исповедываться католику, когда он баб по божественному повелению не использовал? А педофилия не считается. Чего он понимает? А ничего. А уж если некому в храме выплакаться, то зачем такой храм? Вот и расстрелять всех вместе с храмами. Но дороги к ним оставить.

Так что вопрос князя меня не удивил. На него можно было бы и не отвечать, но как не уважить человека княжеского достоинства, с которым только что сожрал последнего птенца жар-птицы и последнего бизона.

– Кремль… – отвечал я, бросив, в свою очередь, два седых кудря на какую-никакую, а грудь. – …Кремль, княже, надо строить.

– Уже построил, Мишанька. Проблема с собором святого Шемяки. Внутри Кремля. За ради этого я и ездил в Замудонск, столицу Великого княжества Московского. Зодчих, мастеров соборного дела подыскать.

– Нашел? – уже из вежливости спросил я, отпивая из сулеи вискарь White Horse. – В России никогда проблем с зодчими не было: хоть Растрелли бери, хоть Монферрана.

– Да я русского хотел, Мишанька…

– Так бери русского. Вон сколько по России от них красоты сохранилось! Какая сохранилась.

– Да нетути, Мишанька, русских зодчих по Руси.

– Мать твою, княже, как это нет? Вот тока что были, а ща – нету?..

– Да есть оно, есть, – глотнув медовухи, вздохнул князь. – Тока слепые все. Обычай у нас такой. Как какой зодчий что путное, так ему. Оттого на Руси и Общество слепых зодчих пришлось завести. А так вполне себе зрячая страна была.

– Тогда без иноземца не обойтись.

– И иноземец был. Из стольного города Парижу. Прибыл к нам на ловлю счастья и чинов. Он и взялся собор в Кремле возводить. А чтобы из соседних князей идею кто не сплагиатил, строили исключительно по ночам. Строительный люд был слепой от рождения, инвалиды детства то есть, а для охраны из моей дружины исключительно близоруких отобрали, чтобы секреты строительства по изменническим соображениям к соседним князьям не утекли. А днем стройку от чужого глаза рыбацкими сетями укрывали. Из-за чего в Волге русалок развелось видимо-невидимо. И блуд по Великому княжеству пошел великий. Ну, пошел и пошел. Все довольны: мужики, что на скорую руку с каким-никаким женским полом перепихнутся и что другие мужики не с их женками перепихиваются. А бабы довольны, что ихние мужики не с чужими бабами путаются. Да и им периодически при стирке в Волге от болтающихся тут и там водяных услада поступает. Ну да ладно. В Духов день, по святцам у нас на Духов день День города приходится, открывать собор стали. Народ со всего Великого княжества собрался, так что все городки и села обезлюдели, и их без обычного шума и блеска пограбили баскаки, намылившиеся грабить Великое княжество Литовское. А тут они у нас награбились и в Орду возвернулись. Так Замудонск-Тверской от монгольского нашествия Европу спас.

И князь умилился рейнским все из той же сулеи.

– Так, а с собором-то что? – заинтриговался я заинтригованно.

А князь опять бросил русые кудри на могучую грудь. Раскидался, глупышка, так совсем без волос останется. А потом отбросил русые кудри с могутной груди на могутные плечи и молвил:

– А вот что, Мишанька, заместо собора святого Шемяки в центре Кремля поставили Нотр Дам де Твери. А поверху с крыльями и хвостами – каменные замудонск-тверские шалавы, коих французишка во время зодчества плотоядно пользовал…

И князь опять восхотел буйну голову бросить, но передумал. И так уже по Руси где какая несуразица, то кажный раз вопрошали: «И где у них головы были?»

– И напрасно Анька, Ярославова дочь, из Парижу депешу слала: где, мол, мой зодчий, а то, мол, из Кельна запрашивали. На предмет, знамо дело, Кельнского собора. Ну а мы знать не знаем, ведать не ведаем. Самая, Мишанька, лучшая тактика на допросах. И морду глупую состроили. Ну это-то как раз дело нехитрое. Сам знаешь, стоит какому русскому о чем подумать, о космосе, к примеру, или о хилиазме…

– О чем, о чем?

– О хилиазме. Учение о Царстве Божьем на земле… так лицо такое глупое!.. что Анька, баба русская по натуре, сразу просекла, что здесь понтов не поймаешь.

– Ну а с зодчим французским что сделали? Глаза, что ли…

– Мы что, москвичи? – обиделся князь. – Москвичи – народ мягкий… Мы его на восстановление тверских городишек и сел, пожженных баскаками, бросили…

– Ну?!

– Что «ну»? Сам увидишь по пути в Вудсток. Ну и у Радищева можешь читануть. «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй». Вот что парижанин натворил! Геккереном его кликали. Ну и позжей потомок его, сам знаешь, что учудил. Было у нас наше все, а теперь – ни хрена нашего. Сплошная «Бесамемуча».

И князь в очередной раз швырнул русыми кудрями. Да с такой силой, что взметнулась перхоть серым облаком и покрыла блюда с яствами. И только, как из океанских волн, виднелось горлышко сулеи. То ли с посланием от какого-нибудь Робинзона Крузо, то ли со стариком Хоттабычем. Ан нет! Не с посланием и не со стариком Хоттабычем. А с двумя девицами потребительского характера, кои, подчиняясь свирели беспалого проводника, из сулеи выструились и сели к князю и ко мне на колени. То есть ко мне на колени, а к князю – на его великокняжеский елдак. Тоже, наверное, на звук свирели выпрыгнул. Такой вот меломан. А девки были близняшки, потому как представились: «Мелани» и «Мелани». Это они по фамилии представились. Это фамилия у них такая была непривычная. Да и имена не сказать чтобы на каждом шагу. Та, которая у меня на коленях сидела, звалась Прекрасной, а та, которая на великокняжеской шмурыге прыгала, имя носила вовсе заковыристое: Пре…муд….ра…яаааааа… А!А!А!А!А!А!А! А! И трусов на ней не было. Потому и звалась Премудрой. А Прекрасная такое имечко носила, потому что могла только радовать взор. А похотливости и участия не было ни в ее взоре. Ни еще где. Так что сидела и сидела.

К тому времени перхоть осела. Князь отхлебнул из сулеи и потребовал у беспалого культурного увеселения. Тот сел на свободную вешалку, превратил свирель в гусли и пропел быль-былину-былинушку о мужике из городишка Калязина, обладающего силой мужской необыкновенной.

– И женку свою пользовал неумеренно, и другими женками тоже не брезговал. Настолько не брезговал, что мужики женок однажды к козлу нашему с оглоблями пришли. Уж что они хотели ему доказать, молва не донесла. По некоей стыдности процесса. Которая состояла в том, что наш мужик мужиками с оглоблями тоже не побрезговал. При помощи оглобель. Отсюда и пошла на Святой Руси присказка: «Кто к нам с оглоблей придет, от оглобли и погибнет». И что интересно, вопреки старинному русскому обычаю умирать в младенчестве, семя мужика умирать отказывалось и дало обильные всходы числом двести шестьдесят восемь штук. Что в очередной раз доказывает, что хрен хрену рознь. Это у отдельных он – друг, товарищ, брат и кое-кто еще. Но в Калязине это было не принято. И только один младенец по имени Мокша погиб. Но это отдельная история. Такая вот. Однажды после войны с тевтонами пришлось заключать с ними вечный мир на четыре седмицы. И женки калязинские, все до единой, отправились к тевтонам на молотьбу. Сроком на четыре седмицы. И наш мужик сильно затосковал. И на третью седмицу отодрал каменную бабу, взятую в качестве трофея у хазар, которые, в свою очередь, взяли ее у скифов с раскосыми и жадными очами, раскурочив варварскую лиру, и вместо братского пира с Западом получили вшивую распальцовку. А отодранная каменная скифская баба понесла и через седмицу, такой беременный срок у каменных скифских баб, статистикой не подтвержденный, потому что статистики такой никто не вел, потому что где взять для репрезентативного опроса тысячу шестьсот отдрюченных калязинским мужиком скифских каменных баб… Так вот, через седмицу эта бабель разродилась почему-то деревянным ребятенком, которого, в отличие от остальных детей семени мужика, носивших имя Шурка для безразличия половой принадлежности, чтобы мужик не мучился, вспоминая, кого и как, прозвали Мокшей. И тут после молотьбы возвернулась женка великого осеменителя калязинского и всея Руси, и ей только деревянного ублюдка не хватало, и она Мокшу сожгла, чтобы «духу его не было, чтобы шворень у тебя отвалился (это она – своему), сволота окаянная». Но шворень у сволоты окаянной не отвалился, что он тут же и доказал своей, еще не оправившейся от тевтонской молотьбы женке. И она враз как-то похорошела, посвежела и оказала любе своей окаянной, сволоте ненаглядной услугу, почерпнутую от тевтонов. От чего и мужик захорошел совсем уж хорошо, а женка его через девять месяцев – такой беременный срок у людей, любой Левада подтвердит, – родила мальчонку, которого назвали Михаилом. Потому что сразу видно, что человека Мишкой зовут. И через годы междуусобных войн стал он Великим князем Замудонск-Тверским… Который во второй раз подряд стал шворить Премудрую. Генетика, она и эрекции касается. Сперма отцов кипит в наших шворнях. Как знамя ее!.. Сквозь бури!.. Года! Стоять и стоять вечно будут русские шворни! Ежели не сопьемся, однако.

И так текли недолгие часы моего пути в город Замудонск-Тверской. И вот уже замелькали (красивое слово «замелькали», интересно, я сам его придумал, или оно уже где-то было?) станции Подзамудонья. Князь облачился в очень корректную тройку брательников Кармани. Торчащий из стены купе «фак» улетел в служебное купе, а обеих Мелани, как Премудрую, так и Прекрасную, князь за ненадобностью выкинул в окно, в набежавшее лобовое стекло встречного поезда «Санкт-Замудонск – Замудонск-Столичный». От изумления встречный соскочил с колес, хильнул через лес и дол, видений полный, и вместо родного Ленинградского вокзала прибыл на родственный Ярославский. Где его встречали люди в штатском. (Я ни на что не намекаю, просто фиксирую, что прибывший из Санкт-Замудонска поезд встречали ожидавшие поезд из Воркуты люди в штатском. До чего ж закромешили людей, что при слове «в штатском» они начинают орать: «За что, начальник?!» и тут же протягивают руки для наручников.)

Вот ведь, как накаркал, князя по прибытии встречал «Форд-Фокус» с людьми в штатском, которые заломали князя и похотели нацепить на него наручники. Но у них не сложилось. Ибо крайне трудно непривычным людям надеть наручники на трехногого пса.

Линия Джема Моррисона

Так, открываем первую страничку. Что-то на ней вырисовывается. Какая-то странная улочка в каком-то абсолютно незнакомом мне городе. И улочка ведет в гору с улочки или улицы (за давностью лет не могу припомнить ее размеры) под названием Подгорная, что в городе Замудонск-Сибирский, на которой я обретаюсь с мамой Руфью Моррисон, бабушкой Кэтти и сестрой ея Фанни (которую увековечит под именем Фанни Михайловны в романе «Черный квадрат» некий литератор Михаил Липскеров, каким-то образом нелегально вторгшийся в родовую память семейства Моррисонов) в подвале дома, куда нас поселили при явном неудовольствии постоянных обитателей дома в ноябре одна тысяча девятьсот сорок первого года. Мама моя устроилась на работу в ОРС (для непосвященных – отдел рабочего снабжения). А меня пристроили в детский сад при ОРСе, по тем временам бесплатный, чтобы детишки могли как-то питаться и вернувшиеся с фронта отцы увидели их живыми. Потому что у мамы моей была карточка служащей, а у меня и бабок, как вы понимаете, карточки иждивенцев. А это совсем не тот паек. А папа мой, Фред Моррисон, на фронте куда-то запропастился вместе со своим театром «Огонек», денежную составляющую его аттестата отменили, и нам жилось не сказать чтобы привольно и сытно. То есть оладьи из картофельных очисток были весьма хороши на вкус. Но их было мало. К тому же из детского сада меня отчислили года через полтора, когда кто-то стукнул о наличии в доме двух бабок, которые могли осуществлять за мной соответствующий пригляд. Правда, на мой детский несовершенный взгляд, две бабки не были равноценной заменой одному детсадовскому обеду. Но тут в июле, аккурат к моему четырехлетию, подоспела американская помощь. В подвал дома на Подгорной улице она пришла в виде детских сандалий тридцать шестого размера, неадекватного размерам моей ноги. Поэтому носить их я не мог, за что всегда не очень хорошо относился к американцам. Но к сандалиям прилагались гольфы с ремнем и ковбойка с воротником, кончики которого по непонятным мне соображениям крепились к основному телу ковбойки. При дефиците пуговиц в суровое военное время это казалось крайне непрагматичным. Но потом я решил, что пуговицы несут в себе какое-то эстетическое начало, придают ковбойке, и без того нарывающейся на то, чтобы ее носителю начистили рожу, совершенно уж вызывающий, непристойный для взгляда сибирского обитателя вид. Позже, в послевоенные годы, когда мы вернулись из эвакуации в Замудонск-Столичный, в магазинах Советского Союза появились самостоятельные шляпные магазины, в коих, помимо шляп, продавались кепки-восьмиклинки с пупочкой, весьма напоминающей те ковбоечные пуговицы и якобы скрепляющей все восемь клиньев, из коих состояла кепка-восьмиклинка. Но годы, как я уже говорил, были послевоенные, суровые, и нефункциональная красота в виде пупочки, которую низовая культура именовала «иждивенцем», скусывалась через минуту после покупки кепки. И должен вам заметить, что оправдать перед семьей исчезновение пупочки было довольно трудновато. А несколько подросши, году в пятьдесят втором, я приобрел у дяди Алана в Столешниковом переулке под аркой дома № 8 ворсистую кепку со скрытым швом ото лба до затылка. А когда шов при помощи бритвенного лезвия «Нева» подвергался вскрытию, то образовывался разрез, который не очень романтично назывался «пи…дой». В таких кепках мы ходили на танцы. Плюс синий прорезиненный плащ с белым шелковым шарфом и клеши поверх белых спортивных тапочек, освеженных зубным порошком. Я вам скажу!

Но расстанемся с воспоминаниями о будущем и возвернемся к записной книжке, на которой запечатлен я, Джем Моррисон, идущий…

И вот как-то в жаркий июльский полдень, нет, в жаркое июльское утро я, истомившись от скуки, пытаясь разобраться в споре бабушек на смеси идиш и французского, чтобы ребенок не понял (как будто бы я понял, если бы они спорили только на идиш или только на французском), решил отправиться в детский сад, из коего был отчислен, чтобы на голубом глазу получить вроде бы забытый обед (не выгонят же ребенка), а вернувшись, съесть еще и домашний.

Я шел по пыльной улице, юный, независимый и красивый. У меня были большие печальные (отнюдь не голубые) глаза, говорящие не о сегодняшней печали по чему-то сегодняшнему, конкретному, а о более протяженной во времени – как назад, так и в сомнительное будущее. И у каждого, кто замечал в моих глазах эту печаль, появлялось инстинктивное желание дать хотя бы в один из этих безмерно печальных глаз, чтобы никогда-никогда не видеть этой тянущейся печали. А раз желание дать в глаз зародилось, то оно требовало дальнейшего развития – как эмбрион, образовавшийся в момент взрыва яйцеклетки, сдетонировавшей от прорвавшегося сперматозоида, мгновенно начинает расти, развиваться, заполняет собой всю матку и, наконец, вываливается наружу со счастливым плачем освобождения. Так что отказаться от желания дать в глаз было практически невмочь. Как невмочь бывает пересилить беду. Как невмочь подступает отчаяние. А синего троллейбуса нет как нет. Вот и получаем на выходе еврейского ребенка с подбитым глазом. Но с белокурыми кудрями (не русыми, а белокурыми, а это совсем другое дело), которые бабушки Кэтти и Фанни спасали от вшей с помощью керосина, уменьшая и без того скудное освещение подвала дома на улице Подгорной. Эти белокурые кудри перейдут потом по наследству к моему младшему сыну Алексу, от которых с его двухлетнего возраста будет находиться в предоргазменном состоянии женский коллектив одной из уважаемых газет. А так как ребенок в возрасте двух лет перевести «пред» в «после» не в состоянии, то в женском коллективе одной из уважаемых газет возникали случайные связи, чтобы восстановить гормональный баланс в женском коллективе одной из уважаемых газет.

Но это будет потом, а сейчас белокурые (не русые) кудри безраздельно принадлежали мне. И сочетание – вневременная печаль, белокурые кудри, ковбойка с воротником на пуговичках, гольфы и сандалии тридцать шестого размера в руках, чтобы не набить волдыри на кости повыше пятки и чтобы не потерять блеск в придорожной пыли, – и вот это сочетание обеспечило мне синяки под обоими глазами уже через тридцать – сорок метров от дома. (Может быть, метров было и больше, но в четыре года я умел считать только до сорока.) Вооруженный двумя синяками, я поднялся по деревянной лестнице с Подгорной улицы на Нагорную, где в тридцати – сорока метрах (а может быть, больше) находился обед. Мой вид вызывал у встречных людей сожаление, так как свободного места под глазами уже не оставалось. Конечно, не возбранялось и по зубам, но они выпали самостоятельно, а нарождающийся коренной еще не заслужил, чтобы по нему давали. К тому же существовало выражение «дать по зубам», а не «по зубу», и нарушение вековых традиций в гражданском обществе не поощрялось. Вот «дать в лоб!»… Ну что ж…

Около дверей детского сада я надел сандалии. И облаченный в американскую помощь и отечественные бланши под глазами явился пред светлые очи (чисто литературное выражение, потому что они были не светлые) воспитательницы младшей группы Пэгги. Она тоже была в американской помощи: белых кружевных панталонах с бантиками, которые ненавязчиво просвечивали (чтобы бантики были видны, а то как же возможно, чтобы такие бантики только для внутреннего демонстрирования, а не всему населению Нагорной улицы) через длинное шелковое платье голубого цвета.

А на ногах Пэгги были сбитые вусмерть танкетки с пятью-шестью слоями набоек. Стало быть, американская помощь была не безгранична. И на обувь всему советскому народу ее не хватило. А размер ноги у Пэгги был тридцать седьмой. Что она мне и заявила после примерки. Но, мол, в тесноте, да не в обиде. Понимаете, товарищи, ситуация была проста до чрезвычайности и не предполагала широкой вариативности. Но нельзя сказать, чтобы выбора совсем уже не было. Суп! Грибной! С картошкой! И перловкой! И, самое главное, без лука! Больше, чем вареный лук, я не люблю только рыбий жир. А где, поинтересуетесь вы, брался лук для супа? Вопрос праздный в военное время в гражданском окружении. Он плавал в полулитровой банке, чтобы в любое время года вышвыривать из своего нутра бледно-зеленые стрелки чистейшего витамина. Который потребен детям воспитателей, нянечек, а в случае случая им было очень даже неплохо закусить стакан «сучка». А то без стакана «сучка» было как-то неловко отдаваться какому-нибудь жирному белобилетнику из роно, когда муж… А куда денешься… Карточка служащего. Не буду объяснять вам, что это такое. Кто-нибудь в семье вашей еще помнит. Ведь и двадцати лет не прошло… И конечно, грешно тратить репчатого отца лука зеленого на приправу детям эвакуированных.

Так что я хлебал горячий грибной суп босиком. Ну и что, дошел босиком с Подгорной улицы на Нагорную. И ничего. Лев Толстой, вон, граф, а… И в пище был неприхотлив. И стопроцентно уверен (я, а не Толстой), не устраивал семейного скандала из-за отсутствия в грибном супе вареного лука. В глубине души я даже думал, что Филиппок тоже не любил вареный лук в грибном супе. Ну а Толстому, глыбе! Человечищу! Матерому! Вареный лук был, я полагаю, безразличен. Вот насчет Анны Карениной, Наташи Ростовой или Пьера Безухова ничего сказать не могу. Лев Николаевич нигде не отразил их отношения к вареному луку. Просчет великого писателя. Мутное пятнышко на глади зеркала русской революции. Вот жена его, Софья Андреевна, не ходила босая. Графиня!

И тут я кончил хлебать грибной суп. Но сытости во всей ее полноте не ощутил. И сидел за столом, скромно опустив голову. Нет, товарищи, я ни на что не претендовал, не просил, не заглядывал в глаза, нет. Просто сидел себе за столом босой человек, только что съевший грибной суп. Как-то невежливо сразу встать и уйти. Вот я не вставал и не уходил.

В столовую вошел пацан Джонни, сын Пэгги. Вошел и бросил глаз на мою ковбойку с пуговичками. Даже швырнул он этот глаз. И ковбойка пошла за жаренную на комбижире картошку. Подробности рассказывать не имеет смысла. Люди за столь короткий период времени, прошедший после войны, не сильно изменились. И не думаю, что через тридцать – сорок лет они станут братьями. А может, и станут. Хотелось бы. А то как-то обидно менять гольфы на компот из сухофруктов. Но трусы у меня остались. На них рука ни у кого не поднялась. Трусы в стране еще были.

И я, сытый, облаченный в трусы и босой (Лев Толстой, вон…) двинулся в сторону лестницы, ведущей с Нагорной улицы на Подгорную. Но до лестницы не дошел. Потому что увидел верхнюю половину всей моей на тот момент семьи. Выплывающей с лестницы на Нагорную улицу. Мама Руфь и две бабушки, Кэтти и Фанни. Лиц у них не было. Или были? Может быть, я от сытости их не разглядел. Да и зачем? Что, я своих маму и бабушек без лиц не узнаю?

Мама Руфь всхлипнула и от счастья обретения живого сына тут же дала ему, то есть мне, пощечину. (А потому, что по городу ходили слухи, что цыгане, которых в городе никто не встречал, воруют детей. И одна женщина купила на базаре студень с детским ногтем.) Бабушки ругались на трех языках. И если ругательства на французском и на идиш были мне не знакомы, хотя интонационно суть их я улавливал, по-русски я понимал все, что понимать мне в этом возрасте было не положено. Но… война, товарищи. За всей этой колготней и соплями, выбитыми из меня маминой пощечиной, я не заметил еще одного участника встречи. А надо бы. Это был серьезный человек, старшина милиции Джилиам Клинтон, человек пожилой, на фронт не пущенный по причине половины желудка. Другую он потерял в Гражданскую, куда без перерыва попал с Первой мировой, до которой служил городовым в городе Замудонск-Кинешемский..

– Товарищи еврейки, будем прекращать гевалт. Здесь вам не синагога.

– А где нам синагога? – хором спросили обе бабушки.

– Там же, где и церковь, – ответил Джилиам Клинтон и перекрестился на керосиновую лавку, смутно напоминавшую что-то , что я в своей жизни еще не встречал.

– А чегой-то, товарищи еврейки, у вас ребенок по городу в одних трусах разгуливает? – оглядев меня, спросил бывший городовой.

И мои мама и бабушки, только что пережившие глубокое счастье, что не видят меня в виде студня, наконец-то заметили, что американской помощи на мне нет. И поняли, что победить в войне нам будет сложновато. Я им русским языком объяснил, где она находится и как там оказалась. И мои женщины как-то сразу сникли и запечалились. Они поняли, что эвакуированным еврейкам в чужом городе отбить американскую помощь невозможно. И мы уже собрались с Нагорной улицы отправиться на свою Подгорную, где нам и место, но в свои права вступил старшина милиции.

– Спокойно, гражданочки еврейки. Никто никуда не идет. Будем разбираться в ситуации, в которую попал четырехлетний еврейский ребенок, что в Советском Союзе не имеет значения. Вот лет через семь-восемь – другое дело… Там – да. И вот еще в Кишиневе в пятом году было… Ну да ладно, веди, оголец.

В глазах Джилиама Клинтона промелькнуло что-то мудрособачье, а сам он на секунду завис в воздухе, помахивая тремя лапами, обутыми в кирзовые сапоги.

И оголец повел. И привел в детский сад, где в американской помощи (за исключением сандалий, которые, как я уже говорил, были…) ревел пацан Джонни, который был голодным, потому что грибной суп, жареную картошку и компот съел я. И ему, как человеку недалекому (он был на год младше), невозможно было объяснить, что счастье целиком не достается никому и что даже за кусочек его надо благодарить, не знаю кого. До сих пор, а ведь мне уже двадцать семь.

А Пэгги смотрела на сыночка своего как на чужого как на американца, и в ней уже разгоралась лютая ненависть к нему как непосредственному виновнику оттяжки Второго фронта а отец ее сынка американца эдакого пропадает без вести незнамо где и жрать сынку нечего потому что обед отдала этому жиденку за непонятные американские портки и рубаху а сама в этом американском платье, кружевных панталонах и сандалиях отпив ввечеру водочки под бледно-зеленые стрелки лука будет крутить задницей перед этой роновской скотиной а потом еще и подставлять эту задницу чтобы ему было за что держаться когда он ее пользовал сзади она еще не знала что муж ее ненаглядный Робертик папанька этого ее голодного ребеночка пропал не совсем без вести а проходит подготовку в РОА генерала Власова о которой еще никто здесь в СССР не знал кроме того что идут тяжелые героические бои оставлены населенные пункты нанеся врагу тяжелые потери в живой силе и технике и уже никогда она его не увидит и не потому что его убьют а потому что выжил но не для нее а для какой-то Мэрюэл Стрип вдовы капрала Стивена Стрипа который погибнет в сорок четвертом спасая рядового Райана принявшей в сорок шестом ободранного русского без цели бродящего по ее собственному штату Айдахо и народившей ему двоих русских мальчишек сразу в гольфах и ковбойках с воротником на пуговичках с возможностью стать президентами Соединенных Штатов Америки а она так никогда этого не узнает сойдется после войны с роновским мужчиной сделает от него шесть незаконных абортов, а перед седьмым законным умрет потому что плохо выскобленная матка уже устала мучиться от постоянной боли и постоянных потерь тех кому отдавала последние крохи от скудного послевоенного пайка и уже не хватало моральных сил ждать нового убийства тем более что ее седьмой был уже на двадцать второй неделе и вот уже завтра а с другой стороны если бы он еще был с ней даже если бы она его доносила положенные тридцать шесть то все равно он бы ее покинул и было бы еще жальче и в тот момент когда аппарат роновца долбался в дверь ее жилища перед перерывом на седьмой она повернулась и перетянула горлышко своего седьмого пуповиной и в тот момент роновская сперма готова была выплеснуться вовнутрь навстречу ей вырвался тяжелый неоднородный сгусток крови и напрасно Пэгги пыталась закупорить себя не раз стиранными кружевными американскими панталонами но мимо и матка в последний раз вздохнула и умерла в счастье а вместе с ней умерла и Пэгги а сына ее Джонни поднимет тот самый роновец шворящий на его глазах мать а как еще если комната одна Джонни уедет в село Замудонье где будет работать на МТС токарем-универсалом женится и родит пацана Керта по фамилии Кобейн потому что Джоннина фамилия была Кобейн из старинного русского рода Кобейнов. Вообще-то родит он много Кобейнов, но вот по старинной традиции… И откуда я все это узнал, мне абсолютно неведомо. Думаю, что старшина милиции Джилиам Клинтон как-то причастен к этому знанию, но доказать ничего не могу.

Но все это будет потом. А пока Джилиам Клинтон стоял напротив роскошной Пэгги и ее ревущего голодного сына в сопровождении трех евреек и одного еврейчика, что в Советском Союзе никакого значения не имеет, и Пэгги поняла, что с гольфами и ковбойкой с воротником на пуговичках придется расстаться. И спасибо, что про сандалии тридцать седьмого размера никто не вспомнил. Она даже не подумала, что раньше сандалии были тридцать шестого, а вот теперь подросли и стали ей впору. В них ее и хоронили из-за наличия отсутствия белых тапочек.

А дальше бабушки с некоторым опозданием стали рвать на себе волосы по старинному еврейскому обычаю.

И не только еврейскому. Много позже, в студентах Новозамудонского института сравнительной геронтологии, находясь на картошке в селе нашего проживания до поры до времени, от удара оглоблей скоропостижно скончался один мужичок. Совершенно сторонний мужичок. Забредший в ночи в поисках гужевой лошади, чтобы куда-нибудь на ней поскакать. А куда, осталось неизвестным, потому что его голова встретилась с оглоблей. А откуда эта оглобля взялась, осталось неведомым. Ни мусорам (так в те года называли ментов), ни жителям. Так, прибыла откуда-то из неведомых далей, из тех мест, где оглобли живут свободно, размножаясь на воле без какого бы то ни было человеческого вмешательства. А эта оглобля, по всей вероятности, отправилась в какое-то одиночное путешествие. По родству бродяжьей души. Так вот, в селе догадались деньжонок собрать, осмотрел мужичка лекарь скорехонько и велел побыстрей закопать. Потому что, пока труп держали в качестве вещественного доказательства преступления оглобли, он стал подвергаться воздействию тепла, и количество молока от непривычного запаха у местных коров упало. Так что его закопали, а местные бабы, ровно как и мои бабушки, стали рвать на себе волосы. И у татар я такое встречал, и у других народов нашей необъятной родины. Обычай у нас такой. Рвать на себе волосы по случаю покойников. Безо всякой пользы. А ведь сколько матрасов… Да, далеко нам до немцев… Ох-хо-хо…

А бродяжничающую оглоблю-убийцу линчевали путем сожжения, разнообразив выражение «концы в воду».

И вот мы после ритуала рванья волос в сопровождении старшины Джилиама Клинтона отправились к себе на Подгорную. И находясь метрах в пятидесяти от приютившего нас подвала, мама как-то охнула и осела на землю. Потом осели бабушки. И только мы со старшиной не осели, потому что причин для этого не видели никаких. К тому же мне не хотелось оседанием на землю нанести грязь на вернувшиеся ко мне гольфы из утерянной и вернувшейся американской помощи (за исключением сандалий). А на завалинке, как выяснилось, сидели мой отец Фред Моррисон и мамин брат Эмиль Wолпер. И к пиджаку моего отца, которого я впервые в жизни увидел осмысленным взглядом, была прикручена Красная Звезда, а у маминого брата, которого я не видел никаким взглядом, болталась какая-то кругляшка с портретом товарища Сталина. Старшина Джилиам Клинтон вознесся над землей и отдал моим близким родственникам честь. И потом случился в подвале Большой Праздник. Гуляла вся Подгорная улица. Вот за год войны никому не приваливало такого счастья, чтобы враз – сразу два. Один – с орденком, а второй – со сталинской премией за «Участие в создании нового образца вооружения». Уже после войны выяснится, что это был первый советский радар. И маминого брата не трогали. Даже во времена борьбы с безродным космополитизмом. А потом дали одну из первых «Побед». Умеют же некоторые евреи устраиваться! А погибнет он непозволительно глупо для еврея. В возрасте восьмидесяти шести лет. При переходе Садового кольца по пути на работу под автомобилем «Запорожец». А папа мой, который пропал без вести, а раз уж пропал – то пропал, вдруг нашелся. Потому что со своим фронтовым театром выбрался из окружения, где каждый вечер вместе со своей маленькой труппой играл для солдат водевиль «Соломенная шляпка». Вместо ужина. Так он приобщал к французской культуре бойцов Красной Армии. И когда ему вручали Красную Звезду, генерал заметил, что по репертуару отец должен бы получить орден Почетного легиона, но раз уж так случилось… И вот два героя войны одновременно появились на пороге дома на улице Подгорной с деньгами, с которыми было что делать на базаре даже в те голодные годы. И я опять поел. Несмотря на то что в моем теле уже были грибной суп, жаренная на комбижире картошка и компот.

Я стоял на улице, смотрел в записную книжку и не понимал, за что я должен каяться в данном конкретном эпизоде. И тут мимо медленным брассом проплыла трехногая собака в кирзовых сапогах и достаточно ясно сказала:

– Джем, тебе досталось все: и обед, и американская помощь, и отец, и дядя… А Джонни – ничего. Это хорошо?

– А я-то чем виноват? – оторопел я.

– А я тебя ни в чем и не виню, – сказала собака. – Я только спросила: хорошо ли это…

И собака уплыла, перейдя на вольный стиль. А я стоял на улице из записной книжки. А вот и улица растаяла. И я стоял неведомо где. И было мне нехорошо.

Линия Керта Кобейна

Керт шел по улице Замудонск-Зауральского, руководствуясь флюидами, оставленными летящим в перспективу трехногим псом. ТрехногогоТрехногогоне было, а флюиды – вот они, впереди… Ощутимые. Влияющие. Сильно. На все. На своем пути. И рядом. И остов «Москвича». Который с давным-давно. Вдруг. Angels have gone. И тачка для осенних листьев. А там – аллеи. Темные. Хотя и утро. И вот они уже. А Керт – вослед им. Потому что флюиды. Божья коровка проснулась. Поползень ополз личинку. Упала рука Венеры Мидицийской. Навстречу всем ветрам. Один залетел. И обвил. Вместе с Кертом. А она – теплая. И обняла. А потом вздохнула. И обратно. Там – Аполлон. Хоть и левая – проволока. Но все равно нехорошо. А Керт – по аллеям. Темным. Хотя и утро. И вот скамейка. That’s Entertainment. И Стил. Семь лет назад. То есть пятнадцать. Или две недели назад. Или всегда. Вполне. И вечер. Хотя и утро. В темных аллеях. Central Park. Села Замудонья. Замудонск-Сибирской области. Тугой лифчик. И пупырчатые коленки. Одна рука – на коленке. Вторая – на плече. Третья – под лифчиком. Откуда три? А вот он. Трехногий пес. Флюиды. Флюиды. Флюиды. Give me your lips. Lips – me. Lips – me. Стил – шепотом. А што – потом. А што – потом. Evtuchenko. Темная ночь пришла на море. Сонное. Звезд огоньки. Волна качает. Томная. Стил. Керт. Стил. Керт. Стил! Керт! Стииил! Кееерт! Сти!!! Ке!!!

Утро. Central Park.

И куда-то делись все флюиды. Куда-то подевался трехногий пес. Кто приведет Керта к таинственному Ему, чтобы задать вопрос о вопросе, на который Керт должен получить ответ? Ему, который, несмотря на относительно преклонный возраст, ничтоже сумняшеся, отодрал подряд Тинку и Брит. Оставив Игги Попа со стоячим фаллосом. Собственно говоря, фаллос – всегда стоячий. Когда фаллос висячий, лежащий или свесившийся набок, то он уже и не фаллос вовсе, а обычный пенис. Вещь сугубо медицинская. В английском языке каждое состояние имеет значение. Поэтому фаллос – это фаллос, а пенис – это пенис. То ли дело русский язык. Х…й он и есть х…й. Он – амбивалентен. Он – горд! Хоть стоит, хоть висит, лежит или свесился набок. Ну, это мы несколько отвлеклись от темы. Хотя почему бы и нет? Свободу творчества еще никто не отменял.

Но… чу!.. Чу!

(Очень уважаю это русское междометие. Чу! Это – сеттер, поднявший правую лапу на вальдшнепа. Чу! И выстрел, и свесившаяся головка в зубах сеттера. Чу! Это – поднятая рука, готовая опуститься. Чу! И тишину взорвут пулеметные очереди, и оборванный вместе с жизнью крик. Чу! И к ничего не ожидающей, несущей пирожки больной бабушке Красной Шапочке выходит Серый Волк. Чу! И вот уже раздается выстрел. Чу! И лежит на прелой листве осеннего леса хладный труп Серого Волка. И красная шапочка. И охотники жрут пирожки. Но откуда-то каждому ребенку будет являться Красная Шапочка, несущая пирожки больной бабушке, Серый Волк и охотники. Затрахали, право слово.)

Так вот… Чу! С боковой аллеи появился старичок с ноготок. Не карлик, не лилипут, а просто махонький старичок, очень из себя ладненький, вылитый Оле-Лукойе, каким его нарисовал Фред Стенлиевич Хитрuk, – с носом уточкой, в армячке, в онучах и лапоточках, только без колпачка. В общем, ничего общего с Оле-Лукойе. Наш русский старичок. Просто очень маленький. Сантиметров шестьдесят. В холке. А если приглядеться, то и нос у него не уточкой, а вытянутый, с черным пятнышком на конце. И армячка на нем не было. Ну а уж об онучах и лапоточках и говорить нечего. Откуда у трехногого пса онучи и лапоточки? Это, господа, совершенно уж невиданная невидаль. Это все равно, как если бы он заговорил и закурил.

– Привет, Керт, – заговорил пес и закурил.

– Привет, – ответил Керт по возможности доброжелательно. С трехногими псами вообще нужна всяческая осторожность. Потому что нет никакой определенности определения, с какой ноги он встал. Хотя у трехногого пса вариативность ответа сужается на двадцать пять процентов по сравнению с четырехногим.

– Бери, – протянул пес Керту пачку раритетного «Беломора».

– Спасибо, – первый раз в жизни поблагодарил Керт, – я не курю «Беломор».

– А я тебе и не предлагаю курить. Тут карта. Вот тут, – пес ткнул когтем в пачку, – в данный момент в поезде «Замудонск-Столичный – Санкт-Замудонск» едет Михаил Федорович, имея ответ на вопрос о вопросе, который ты хочешь ему задать.

По пачке раритетного «Беломора» ползла какая-то точка и несла какую-то ахинею о древнем мужике, трахавшем каменную бабу из скифского кургана.

– А кто такой Михаил Федорович?

Пес споткнулся на отсутствующую ногу. И глотнул одеколона «Шипр». А откуда он взялся, нам неведомо. Взялся!

– А это ты узнаешь сам. Когда придет час. Час ответов на вопросы о вопросах. А сейчас ты пойдешь в местное КГБ и выхлопочешь билет на этап до туда.

– А откуда ты взял, что КГБ?

– Оттуда.

– Оно что, тоже Михаилом Федоровичем?

– Оно – всеми. До встречи.

И пес, пукнув одеколоном «Шипр», растворился в дверях двухэтажного добротного туалета, построенного к 60-летию Великой октябрьской революции по распоряжению первого секретаря горкома КПСС Роджера Вотерса, после того как во время прогулки в лежачем положении по Central Park с верной помощницей партии Уитни ему захотелось. А туалета не было. А был конфуз: Уитни прогуливалась в лежачем положении, а Вотерс громко тужился невдалеке. И после этого достойно завершить прогулку ни в лежачем, ни в стоячем положении не представилось возможным. Я понимаю, что в словах «лежачем» и «стоячем» таится какая-то двусмысленность. Так это неправда. Она не таится. Она – вот. Она из-за «нет туалета». И весь Сentral Park в буквальном смысле засран. И совершать в нем прогулки в лежачем положении, в смысле глубокой интимности, ну никакой возможности! И тогда к славной годовщине отгрохали туалет в стиле ампир. С лепниной по фронтону «Слава КПСС!». И не было в Замудонске человеков, которые бы не погружались в глубокую интимность, в смысле прогулок в лежачем положении, в Cenral Park. А в день свадьбы пары замудонцев фотографировались на фоне туалета и клали к нему цветы. А потом наступила перестройка, и некий предприимчивый человек отгрохал в туалете ресторан для замудонской элиты. И это положило начало частной собственности в городке Замудонск-Зауральский А потом уже… Ого-го!.. Загудела русская земля от поступи первых миллионеров, а потом продавилась под фирменной туфлей миллиардеров, а потом рухнула. Рухнула сквозь земляные толщи до самой Америки. Но пока!.. Еще! А вдруг!.. Не из таких переделок!.. Господи, помилуй… Аллах акбар… А вот это… Не дай, Аллах. Тьфу ты… Бог.

Так что весь русский капитализм вырос из половых случек и говна.

И Керт намылился в замудонск-зауральский КГБ. Но зауральский КГБ не настолько прославил себя в веках, как, скажем, Лубянка или Литейный, поэтому Керт, будучи человеком до сего времени незаинтересованным, адресочка, паролей и явок не знал. Поэтому он подошел к первому попавшемуся мусору (менту) старшине Джилиаму Клинтону и спросил, как ему пройти в КГБ. Старшина, прошедший школу городового, задумался, не террорист ли этот малый с пачкой раритетного «Беломора» с двигающейся по ней точкой, размышляющей о стволовых клетках запеченного бизона, но потом успокоился. Времена терроризма еще не наступили. Чать, не девяностые или нулевые, когда, если в день ни одного теракта, начальнику – орденок. Или блокирующий пакет акций в благотворительном Фонде Блаженного Лоуренса. Все было впереди. А малец-то – нормальный малец. А то, что у него в правой руке раритетный «Беломор» трекает о камне Алатырь, то… Да даже если и взорвет их к такой-то матери, так туда им и дорога. Когда такие деньжищи, а простой мусор – сто двадцать и паек. И старшина Джилиам Клинтон повел Керта Кобейна к замудонск-зауральскому КГБ. Не проверив даже документов. Чтобы, в случае чего, сделать глупое лицо, по народной традиции приписываемое мусорам, и сказать: «А чего?.. Спросил человек КГБ… Мне откуда знать… Может, он Стинг Клэптон… Из нелегалки вернулся… А адресок забыл…»

И все махнут на него рукой.

Так что он довел Керта до площади с памятником Кармайклу Джексону, основателю замудонск-зауральской ЧК, указал жезлом на сами знаете что и, затаившись за углом магазина «Рыба» (в будущем секс-шоп) и пожевывая подаренную грузчиком «Рыбы» Риком Мартиным тарань, стал ожидать взрыва. Но его не было. Очевидно, пацана взяли и сейчас пытают. А чем им еще заниматься? Как правды-матки добиться? Если ее как не было, так и нет. Так что пытки, пытки и еще раз пытки коммунизмом самым решительным способом. Но взрыва не было. Старшина, дожевывая тарань, переговорил о чем-то с вышедшим из фонарного столба и ушедшим в телефон-автомат трехногим псом, свалил в мусорскую, где его ожидала КПЗ с фрагментами населения города Замудонска, совершившего… И предстоял отбор. Кого – в вытрезвиловку, кого – в народный суд на предмет отбытия: кого – убирать неубранное, кого – собирать разобранное, кого – послать в магазин за тем, чего в нем отродясь не было. Но есть, если от товарища старшины. Ну и протоколы, протоколы, протоколы. Тридцать тысяч одних протоколов. Потому что советская власть… она ну чтобы все… ну как под лупой… а то что же… что хотят, то и… не, ребята, это не… в… какие… ворота… новые… баран… не поле перейти… И кранты!

А Керт вошел в здание замудонск-зауральского КГБ с огромным портретом первого руководителя советского КГБ Галена Даллеса, уложенным в виде коврового покрытия на лестнице и пришпиленным бронзовыми прутьями с бронзовыми же шишечками. Портрет был весь истоптан ногами сотрудников, сексотов и следом пойманного в пятьдесят шестом году шпиона, взятого за разглашение текста доклада Хрущева на ХХ съезде партии. И оттереть кровищу с ордена Красного Знамени на груди Даллеса не было никакой возможности. Это мистическое явление получило в среде диссидентов название «Кровавая гэбня». И прилепилось оно к названию буфетика (для прикрытия) – явке для встречи с нелегалами во флигеле при здании замудонск-зауральского КГБ, открытого для прикрытия отставным (для прикрытия) буфетчиком основного служебного буфета КГБ Нат Бинг Колом на скромные пенсии от ЦРУ, МИ-5, Моссада, Штази и по мелочам – от разведок стран Африканского Рога и банановых республик Латинской Америки. И главный напиток тоже назывался «Кровавая гэбня». Хотя это и была типичная «Кровавая Мэри». Но, сами понимаете, проблемы с авторскими правами… То се с бандурой. И с прочими малороссийскими народными инструментами.

Охранник, увидев вошедшего в КГБ Керта, решил, что это нелегал. Потому что кто, кроме нелегалов, по своей воле придет в КГБ. И направил Керта во флигелек, где его встретил Нат Бинг Кол. Нат наметанным (другого не держим) взглядом определил в Керте новичка, потому что тот с любопытством стал разглядывать стены буфета, увешанные фотографиями с автографами друзей Ната по службе: «Нату – от Зиберта», «Нату – от Вайса», «Нату – от Штирли», «Нату – от расстрелянного им Сиднея Рейли». А за спиной Ната к стене была пришпилена пачка сигарет «Кэмел» с текстом «от Лоуренса Аравийского» почему-то на иврите. И еще вся стена была украшена наглядными пособиями по допросам, нарисованными некогда попавшим в замудонск-зауральский КГБ (за контрреволюционные размышления о наличии ветчины в ветчинно-рубленой колбасе) в состоянии алкогольного опьянения второй степени художником Альбрехтом Дюдером по мотивам книги Инститориса и Шпренгера «Молот ведьм». Забавное, надо вам сказать, зрелище…

Нат приготовил Керту стакан «Кровавой гэбни» и поинтересовался, чего молодому человеку надо. Мол, какого хрена. По делам или так, постучать. Керт выложил перед Натом пачку «Беломора» с бродящей по ней желтой точкой. Тот посмотрел на точку, улыбнулся и спросил:

– Михаила Федоровича ищете?

– Откуда вы знаете? – изумился проницательности буфетчика Керт.

– От верблюда, – таинственно улыбнулся Нат. И ткнул пальцем себе за спину. И верблюд с пачки «Кэмела» солидно кивнул и сплюнул. Плевок пролетел над виртуозно пригнувшимся Нат Бинг Колом и попал точно в урну у входа. А Нат вынул из пачки «Кэмела» папиросу, зло сказал «Беломор», сунул ее обратно, затем спросил у Керта: «Вы позволите?», не дождавшись ответа, вытащил из пачки «Беломора» сигарету, удовлетворенно сказал: «Кэмел» и закурил. Затем он пододвинул Керту стакан «Кровавой гэбни», плеснул себе и поднял стакан. Керт, не привыкший выпивать с утра, тем не менее, чтобы не обижать старика, выпил и сказал с пониманием:

– «Кровавая Мэри»?

– А вот и нет! – как ребенок обрадовался отставник. – «Кровавая гэбня». Но это между нами. А так, для общего пользования, «Кровавая Мэри». Но есть очень важное отличие. У «Кровавой Мэри» кровавое только название. А у «Кровавой гэбни» кровь в…

– Не продолжайте! – заорал Керт.

– Так вот, – не обращая внимания на протест Керта, сладострастно продолжил старик, – это случилось в городе Одессе в одна тысяча девятьсот шестом году…

И Керт волей-неволей (больше неволей, чем волей) стал слушать.

– В одесский порт часто заходили корабли, большие корабли из океана. Из Атлантики. Через Гибралтар, Средиземное море, Дарданеллы, Босфор… Ну и дальше через Черное море напрямик в Одессу. А в Одессе – прямиком в кабаки. Был там один популярный кабак «Гамбринус», и держал его один одесский еврей Гарфанкл. Но не евреем был славен кабак, а шансонеткой по имени Мэри и по фамилии Пикфорд. Но по фамилии ее знали только в полиции, куда она попадала за дела с греками Янаки, Ставраки и папой Сатыросом типа контрабанды чулками, коньяком, презервативами. Должен вам сказать, молодой человек, что с презервативами в стране были большие проблемы. В том, что их не было. Но не в этом дело. Значит, завалились моряки в кабак понаслаждаться танцем Мэри и пением, естественно. Должен вам сказать, что эти моряки были не совсем моряки. В общем, в море они занимались тем, что грабили греков Янаки, Ставраки и папу Сатыроса. Пираты двадцатого века. В общем, эта морская шпана жрала пиво под пение и пляски Мэри. А Яшка-скрипач – уже потом. И тут в кабак, распахнув с шумом двери ногой, вошел просвежиться пивком Джемми-моряк, который только что привел в Одессу шаланду, полную дешевых турецких презервативов. А один уже был на нем. Чтобы не тратить время. И как, значит, он покончит с пивом, а Мэри – с танцами и пением, тут-то он ей и засандалит по старой морской традиции. Ну, пираты сразу просекли, что сейчас-то и начнется. Не такой человек их батька Джек Браун, чтобы конкурента (по презервативам и по Мэри) не замочить. И батька Джек встал и вынул шпагу, а где он ее взял, уму непостижимо. Последний раз одесситы видели живую шпагу у Дюка Ришелье, которую проглатывал факир Залман-бей, непутевый брат Исаака Бобеля, хотя и Исаак был не шибко путевый. Однажды во время выступления в шапито братьев Барнум Залман-бей поперхнулся, и его вместе со шпагой и похоронили. А Исаака – неизвестно где.

И вот Джек вынул шпагу, а Джемми – свой верный именной наган с гравировкой «От покойной Мурки». И Мэри сразу же запела старинный французский шансон «Наши девицы-орлицы разлетелись все, как птицы, и живут, шалавы, в лагерях», потому что ей, сучке, приятно, когда такие орлы из-за нее мудохаться начнут. А под такую песнь им мудохаться будет веселее. А потом кто-нибудь ей и доставит маленькое женское счастье. Батька Джек Браун – по второму, а Джемми-моряк – по первому (сегодня) разу. И вот один машет шпагой, а второй пуляет из нагана. И уже трупов выше крыши, и уже в кабаке только Джек Браун, Джемми и Мэри. И хозяин Гарфанкл за стойкой с лафитником водки за этим делом наблюдает. И вот уже у Джемми в нагане один патрон, а у батьки Джека Брауна в шпаге один укол. И тут… (извините, в авантюрном романе без «и тут» не обойтись) в кабак вошла рыбачка Софи Лорен, только что причалившая к берегу баркас с итальянскими прокладками. Бойцы наши так увидели ее в первый раз. И от недоумения стрельнули пулей и уколом. А пуля – она, как известно, дура, и укол – тоже тот еще кретин. И оба угодили в Мэри. И ее кровь брызнула прямо в лафитник в руке буфетчика Гарфанкла. И он от неожиданности водку и хлобыстнул. И эта водка с кровью христианской девки (а тут и Песах подвернулся) ему – самое оно. А так как не всегда под рукой есть кровь христианской девки, то ее заменили томатным соком. Вкус не тот, конечно, но… Вот откуда «Кровавая Мэри». Водка с томатным соком. А «Кровавая гэбня» – это совсем не то. И старый буфетчик отглотнул и причмокнул.

Керт завороженно (что означает слово «завороженно», я не знаю, но звучит завораживающе) слушал, но на последних словах слегка поперхнулся. А Гарфанкл (я думаю, вы догадались, что гэбэшный буфетчик был не Натом Бинг Колом – это наши конспиративные штучки, а одним из тех Гарфанклов, которые держали «Гамбринус») допил «Кровавую Гэбню» и буднично докончил повесть, печальнее которой нет на свете:

– Ну, рыбачка Софи вышла замуж за Джемми-моряка. Вся Пересыпь гуляла. Ну, и презервативный бизнес объединили с прокладочным. С тех пор рождаемость в Одессе сильно упала. А у Софи и Джемми-моряка дети пошли. Разных полов, разных национальностей, сами понимаете, оба все время в море. А однажды Джемми доставлял презервативы в горы Кавказа, там… Ну, его, конечно, зарезали, а сына назвали Барри. А уж сына Барри в честь деда (по этому поводу вырезали соседний аул, а за что, никто так и не понял) назвали Джемми. Так его и сейчас зовут. Джемми Хендрикс. Такая была фамилия у Джемми-моряка.

И старый шинкарь Гарфанкл пустил слезу. Слезу по тем давним временам. Когда крепкие настоящие мужчины пускали кровь, не задумываясь. Даже не зная, за что. Потому что таково было их предназначение. Потому что был такой приказ. Шлепнуть парня в семнадцатой камере в кепке набок и зуб золотой. Дружочка своего. Саймона. Близкого. С которым пели в кабаке «Гамбринус». До Мэри. «Саймон и Гарфанкл». А после семнадцатого пути их разошлись. Гарфанкл стал работать в ЧК, а Саймон куда-то запропастился и обнаружился только в каком-то году. По части шпионажа. В пользу кого-то. В семнадцатой камере.

Старый, уже хрен разберешь кто, запечалился, опустил нижнюю челюсть и влил в открывшееся зевло стаканец «Кровавой гэбни». Потом взял раритетную пачку «Беломора», вытянул из нее трубку с мордой Мефистофеля, набил морду Мефистофелю табаком «Капитанский» и поднес к ней зажигалку, сделанную из снаряда стопятидесятидвухмиллиметровой гаубицы. Мефистофеля передернуло, Ната-Гарфанкла передернуло, а когда Гарфанкл выпустил клуб дыма, на сотую долю секунды превратившись в паровоз «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года, передернуло и Керта. Но он смело откашлялся, со сладким отвращением допил «Кровавую гэбню» и спросил:

– И что мне делать, дед? Где искать этого пресловутого Михаила Федоровича, который даст мне ответ на вопрос о вопросе, который я должен ему задать?

Меж тем сотая доля секунды, на которую Гарфанкл под воздействием табака «Капитанского» превратился в паровоз «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года, на взгляд Керта, несколько затянулась. Более того, в паровозе ничего не напоминало Гарфанкла, кроме вылетавшего из трубы отработанного табака «Капитанский». Паровоз «Иосиф Сталин», бывший Гарфанкл, проломил стойку буфета и малой своей частью выехал в центр. Затем подмигнул правой фарой и достаточно внятно прогудел:

– Садись.

Керт, отметив некоторую необычность в обладании паровозом «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года относительно человеческим голосом, тем не менее в кабину сел, показав себя вполне современным человеком, пренебрегающим условностями в виде перемещения в пространстве паровоза «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года. Можно было бы и подлиннее фразу залудить. Нарративнее, по-русски говоря. Ну, да хрен бы с ней, время не ждет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад