Александр Кузнецов
Макей и его хлопцы
Часть первая
В УСАКИНСКИХ ЛЕСАХ
I
Над занесённой снегом землей нависла ночь. В поле злобно бушует вьюга. Ветер тоскливо воет в обледенелых сучьях деревьев. Вьюга усиливается. Кажется, что в мире нет больше ничего, кроме этого снежного урагана.
Возле гудящего большого хвойного леса притаилось белорусское село. Тёмные домики занесены снегом. Ни огонька! Тишина. Даже собачьего лая не слышно.
Легкой ломаной тенью метнулась и тут же скрылась за изгородью длинная человеческая фигура. Согнувшись и озираясь, человек быстро шёл задворками села к крайней хате, в которой сквозь узкие щели ставен просачивался тусклый, мерцающий, как далёкая звезда, луч света. Боясь, чтоб не заскрипел под ногами снег, человек ступал осторожно. Он старался не увязнуть, но всякий раз проваливался в глубокий сугроб и с трудом вытаскивал из него ноги.
Вот и крайняя хата. Человек оглянулся и сразу перемахнул через шаткие заснеженные прясла, с которых густо посыпался жёсткий снег. Пройдя небольшую пло щадку двора, заваленную хворостом, он скрылся под тёмным навесом холодных сенцев.
На тихий троекратный стук отозвался тревожный срывающийся голос:
— Кто?
— Открой, Маша, это я, Макей.
Ух! А мы‑то уж всего надумались. Хлопцы в сборе, тебя ждём, — радостно говорила она, запирая за Макеем двери.
Макей втиснулся в хату и едва не подпёр собою дощатый побелённый известью потолок.
— А батьки ещё не пришли, — шепнула женщина. — Не стряслась ли беда?
— Живы, — сказал Макей, зябко поводя плечами и хитро улыбаясь.
II
В холодные зимние вечера 1941 года молодёжь Костричской Слободки тайно собиралась в небольшой, но приветливо чистой хате Марии Степановны, которую Макей и почти все его хлопцы запросто называли Машей.
Красивый клуб, выстроенный перед самой войной и ещё блестевший свежеструганными бревнами, был забит. Венецианские окна его разбила бацевичская полиция, во главе которой стоял местный немец Эстмонт, грузный обрюзгший человек лет пятидесяти пяти. Тройной складчатый подбородок, отвисшие мешки под мутными водянистыми глазами с белыми ресницами делали его похожим на ожиревшего борова. Но он стремился хоть чем‑нибудь походить на своего, как он говорил, «кумира» — Гитлера и потому носил маленькие усы и своеобразную причёску — острый клин волос на лбу.
— Мои кумир, — говорил он с одышкой, — любит русская земля, но не любит русская культура. Зачем мужикам клуб? Это смешно!
И он смеялся:
— Хо–хо–хо! Клуб! Хо–хо–хо!
Полицаи, собранные из отребьев человеческого рода, заискивающе хихикали. Тощий, с рыжей редкой бородкой, полицай — некто Свиркуль, — угодливо предложил побить все окна клуба и поломать сцену.
И вот теперь в изуродованных комнатах клуба гуляет сама матушка–вьюга. Народ с тоской смотрит на пустующее здание с черными проломами окон.
Молодёжь шла к Марии Степановне. Невысокая и сухощавая, с бледным остроконечным личиком, она приветливо улыбалась, встречая своих молодых приятелей. Гё радовало; что в это тяжёлое время они оставались верными комсомольским традициям, заветам Ильича, приказам Сталина. Захаживали сюда и оставшиеся в подполье старые большевики — председатель колхоза Илья Иванович Свирид и заведующий паровой мельницей Антон Мнхолап. Оба они заросли бородами —Свирид русой, Михолап чёрной. И оба попрежнему неугомонно веселые, смеющиеся. Это их Мария Степановна называет «батьками».
Илья Иванович Свирид через Макея и Марию Степановну держал тесную связь с подпольным партийным центром Бобруйщины. От Валентина Бутарева он получал непосредственные указания относительно организации боевой вооружённой группы, которая потом стала бы ядром партизанского отряда.
Вдумчиво и заботливо выращивал он это будущее ядро организации народных мстителей. Макей был исполнителем его воли. Одного слова «батькбв» было достаточно, чтобы все эти молодые люди пошли в огонь и в воду. Сам Макей безотчетно верил Свирпду, как человеку, олицетворявшему теперь партию.
Свирид вместе с другим членом партии — Антоном Михолапом — скрывался в лесу, но нередко бывал у Марии Степановны. Здесь он встречался с молодёжью. Уходя, батьки всякий раз вызывали в сенцы Макея и там подолгу о чём‑то шептались с ним.
Мария Степановна умиленно смотрела на молодёжь, ожидавшую Макея. «Замечательные хлопцы - молодец к молодцу. Под стать им и девчата. С такими людьми можно горы своротить». Так думала она, глядя на серьёзное и плутоватое лицо Михася Тулеева из деревин Новосёлки, на гармониста–мечтателя Федю Демченко, на красавца и богатыря Даньку Ломовцева, на удалого и коренастого крепыша Петку Лантуха, на белокурую со строгими чертами лица Олю Дейнеко, на румяную, с лукавым прищуром чёрных глаз и вечно смеющимися губами, Дашу. Да и Ропатинский, хоть и увалень и «пентюх», как говорила про него Даша, а всё же он на что‑нибудь сгодится, когда дело дойдёт до драки.
«Гвозди», — сказал бы о них её муж майор Красневский. I де‑то он теперь? Познал ли и он горечь отступления, когда 28 июля 1941 года их дивизия откатилась под ударами превосходящих сил противника далеко на Восток? Или он не отмщённый, с судорожно стиснутыми зубами упал, обливаясь кровыо, на родную землю, отдавая ей последний солдатский поцелуй? Она ничего не знает о судьбе мужа, которого любила, и всё ждёт его. На серые глаза её, большие и печальные, всякий раз навертываются слёзы, как только вспомнит о прошлом, совсем ещё недалёком. Обе девочки–малютки, восьмилетняя Наташа и пятилетняя Светланка, часто между собой говорят о нём. Тоскуя об отце, они спрашивают Марию Степановну:
— Мама, скоро папа приедет?
— Скоро, скоро. Как война кончится, так он и… — и она незаметно смахивала слезу.
— Он войнавает? Да? — спрашивала Светланка.
— Да, маленькая.
— А война скоро кончится?
Мария Степановна знала о тяжелых оборонительных боях Красной Армии, догадывалась, что не скоро быть концу этой войне. И она отворачивалась от устремленных на неё и ждущих ответа детских глаз. Не хотелось ей, чтобы дети увидели её печальное лицо, слёзы, стоящие в тоскующих глазах. Оттого ли, что девочки стали замечать, что расспросы эти неприятны для мамы, или оттого, что постепенно начали забывать отца, но только они всё реже и реже стали говорить с нею на эту тему. Это и огорчало, и радовало Марию Степановну. Огорчало то, что они забывают своего отца, близкого ей и самого дорогого для неё человека. Радовало то, что у| детей, видимо, наступил душевный мир с его детскими радостями и забавами, тот мир, который навсегда остается в человеке самым светлым и отрадным воспоминанием. Может быть, она уже не будет видеть их печальные личики с тоскующими и вечно чего‑то ждущими глазами. И сама она, как это ни больно, не могла не признаться в душе, что горькое и томительное чувство разлуки стало как будто не таким острым, каким было оно первое время. Недаром мудрость народная говорит: «Перемелется — мука будет».
Мария Степановна не могла примириться с тем, что чужеземцы гнусно кощунствуют в нашей родной стране, надруга–ются над тем, что мы всем сердцем и разумом своим признаем за святыню, во что мы верим, на что надеемся и во имя чего живём и работаем. Наше будущее — коммунизм, у нас свои близкие и дорогие сердцу имена. А они, изверги… Что делают они?!
Старушка–мать, Адарья Даниловна, только вздыхала, глядя на бледное и усталое лицо дочери. Вон уже и морщинки легли на лоб и бескровные губы перестали улыбаться. Иногда, не вытерпев, Адарья Даниловна говорила, охая:
— Охо–хо! Горюшко ты моё горькое! Гляжу я на тебя, Марья, и душа ноет: искалечили тебе жизнь, ироды! Искалечили!
— Будем поправлять, мама, — отвечала Мария Степановна с подчеркнутой уверенностью, стараясь придать голосу как можно больше твердости, хотя сама ещё толком не знала, как она будет поправлять эту, в самом деле искалеченную, изуродованную жизнь.
Осенью 1941 года в Костричскую Слободку приехал Макей. И это как‑то сразу разрешило мучивший Марию Степановну вопрос о том, что делать. Они быстро поняли друг друга и вскоре Мария Степановна стала ближайшей помощницей Макея и батьков, энергично занимавшихся созданием боевой вооружённой группы для борьбы с фашистскими захватчиками. По их заданию она ходила с важными поручениями в город Бобруйск, где встречалась с Левинцевым, Даниилом Лемешонком и с самим Валентином Бутарёвым, возглавлявшим подпольную парторганизацию Бобруйщины. У всех этих людей, как успела она заметить, было бодрое настроение и глубокая вера в победу нашего дела. Это поддерживало и их самих и всех общавшихся с ними в столь суровое и тревожное время.
Ходила она и в полицейские гарнизоны Бацевичи и Козуличи и в небольшой городок Кличев, стоящий на реке Ольсе, к восточным берегам которой подступали большие, почти непроходимые хвойные леса. На базарах, покупая соль или продавая в бутылках молоко, она каким‑то чудом узнавала и о численности вражеского гарнизона, и о том, какая немецкая часть стоит там на отдыхе, и о некоторых замыслах противника. Старательно запоминала при этом имена друзей и врагов. Она сумела даже войти в доверие к хитрому и осторожному Эстмонгу и прямо на дом ему несла молоко и яички.
— Гут яйки, — говорил, отдуваясь, ожиревший начальник бацевичской полиции.
III
Втиснувшись в хату, Макей каким‑то неуловимым движением отряхнул снег с серой армейской шинели, разделся, снял с головы шапку–ушанку, ударил ею о кожаный сапог с кирзовым голенищем и бросил на деревянную кровать, стоявшую прямо у двери. Проходя в. передний угол, он сказал, обращаясь сразу ко всем:
— Привет!
Его дружно и радостно приветствовали. Макей как-то грустно улыбнулся, сел к каменку, вынул из кармана военной гимнастёрки трубку–носогрейку, набил её табачком и, раскурив, задумался. Молодёжь тоже притихла.
— Охо–хо, — вздохнула Адарья Даниловна, смотря печальными глазами на Макея. — И у этого война,, видать, душу покорёжила.
В недалеком прошлом Макей был секретарём здешней комсомольской организации. Его всегда видели весёлым, подвижным, знали, как любителя песен и пляски. И молодёжь всегда тянулась к нему. Взрослые, не исключая и старика Козеку, одобрительно отзывались о Макее, говорили о нем, как о деловитом и серьёзном человеке, способном умело решать сложные вопросы и работать не покладая рук. Потом он поехал учиться гё успешно окончил военное училище.
Перед самой войной Макей приехал в родное село на побывку - высокий, стройный, аккуратный, затянутый в новенькие жёлтые ремни, с двумя кубиками на малиновых петлицах. Он нравился девушкам, хотя крупные рябины густо покрывали его лицо. Они заглядывались на него, вздыхали, а он приветливо улыбался, шутил с ними, но как‑то быстро уходил от их веселого хоровода, провожаемый печальными взглядами робких дивчинок и колкими замечаниями озорниц.
Задумчивый и одинокий, подолгу бродил он весенними вечерами под окнами дома Брони Щепанек, которая жила теперь в Кушчеве, училась там на курсах машинописи. Он собрался заехать к ней. Купил для неё туфли–лодочки молочного цвета и голубое крепдешиновое платье. Но 22 июня началась война с фашистской Германией, и Макей поспешил в свою часть, которая стояла в Западной Белоруссии под городом Картуз–Березой. Туфли и платье он вынул из чемодана и к неописуемой радости Даши подарил всё это ей, шутливо напевая:
— Носи, Даша, не марай, не марай!
Теперь Макей стал каким‑то другим. Говорит он мало, односложно. И к каждому его слову люди прислушиваются с необычным вниманием, напрасно стараясь разгадать мысли своего вожака по суровому непроницаемому выражению его лица, утратившему былую приветливость и простоту.
Все в нетерпении устремили глаза на Макея: что опека жет?
Макей поднял голову, не спеша постучал трубочкой о железную стойку каменка и, обведя тяжёлым взглядом присутствующих, требовательно спросил:
— Как дела? Начнём с хозяйки дома.
Хотя этот вопрос и не был неожиданным для Марии Степановны, она все же почему‑то смутилась, краска залила её бледное лицо. Она сказала, что вчера была а Бацевичах, что гитлеровцы там лютуют: перед окнами разбитого клуба повесили какого‑то молодого хлопца и на грудь ему прицепили дощечку с надписью «Партизан». Эстмоиг показывает на него рукоятью плети, рычит: «Всех их ждёт это!».
В хате поднялся ропот.
— Боятся они партизан, — заметила Адарья Даниловна, — вот и вешают.
— На испуг берут!
— Не из пужливых!
— Дай срок — самих их пугнём так, что костей не соберут.
— Тихо, товарищи! — сказал Макей, и все смолкли. Он что‑то записал в свой блокнот и обратился к Тулееву.
— Что ты, Михась, скажешь?
Тулеев откашлялся, завозился и встал.
— Сядь! — сказал Макей.
— Нет, так ловчее. Ведь командиру докладываю.
Макей улыбнулся.
— Ну вот, — начал Тулеев, — пошли мы, значит.. Идём. Даша говорит: «Ты, Михась, не взорвись». «Нет, — говорю, — нам, — говорю, — это ни к чему. Мы мосты у немцев должны подрывать». Говорю так, а сам думаю: «Чёрт его знает, — тол он и тол, — не винтовка». Впервые, можно сказать, вижу. Руки вроде как бы дрожат…
— Товарищ Тулеев, — строго сказал Макей, выражая нетерпение, — это к делу не относится.
— Извиняюсь. Правильно. Одним словом, подложил я этот самый тол под балку моста, зажег шнур… как его?
Гулеев посмотрел на всех вопрошающе, кашлянул.
— Бикфордов, — подсказал Ломовцев.
— Зажёг я этот самый, ну, про который Данька сказал, и драла. Даша кричит: «Ложись!». Кувыркнулись мы с ней в яму, смотрим: шнур ярко горит, искры летят…
— Короче.
— Потом, как бабахнет! Да! И нет мостика…
Все засмеялись. Улыбнулся и Макей, однако, сказал, что так о выполнении боевого задания не докладывают.
— Доклад должен быть лаконичным.
— Это как? — переспросил Ропатинский и почему‑то смутился, покраснел, взглянул на Дашу. Заметив её смеющиеся озорные глаза, он совсем смешался.
— Не красней, Ропатинский, скажи‑ка лучше, как вы там?
— Ну вас! — отмахнулся Ропатинский. — Я докладывать не могу, пусть Данька, — указал он на Ломовцева.
Макей с сокрушением покачал головой.
— Ну что ж, докладывайте, товарищ Ломовцев.
Лсмовцев только что перед войной пришел из армии.
Русые волосы на его красивой голове щетинились ёжиком, могучие плечи обтягивала выцветшая гимнастёрка, над правым кармашком которой маковым пятилистьем цвёл орден Красной Звезды. На нём были такого же цвета, как и гимнастёрка, галифе, а на ногах поношенные кирзовые сапоги с облезлыми голенищами. Он браво встал, щёлкнул каблуками и по–военному отрапортовал:
— Товарищ лейтенант! Ваше задание выполнено: срезали сто телеграфных столбов.
— Хо–хо–хо! — вдруг разразился смехом Михась Гулеев и, ухарски подмигивая Петке Лантуху, зашипел:
— Видал? Чистый солдат!
— Добро! — похвалил Макей, метнув суровый взгляд на Гулеева, и тот сразу притих.
— Добро‑то добро, да как бы оно злом не обернулось, — сказала сокрушенно Адарья Даниловна. — Сюда не наехали бы фашисты‑то?
— Колесили вокруг нашего села фашистские прихлебаи, — ответил Макей и выдохнул клуб табачного дыма.
— Кто такие?
— Никон, староста Бацевичей, Марк Маркин, да этот рыжий холуй.
— Не Свиркуль ли?
— Он.
Ох ти мне! — всплеснула в страхе Адарья Даниловна. — Беда, хлопчики!
Макей снова выдохнул заряд дыму, старуха закашлялась, ушла в другую комнату. Макей улыбнулся.
— Хорошая бабуся, не предаст, но всё знать ей вредно.
— Скоро состарится? — съязвил Михась Гулеев.
— Для её здоровья вредно, Михась. А хорошего ждать нам от них, это верно, нечего. Слышал я, — продолжал Макей, — Никон хвастался, что за одно дельце он получит «железный крест». На нас кивал.
— Мы ему допреж немцев дадим крест‑то, деревянный, правда, — сердито хмурясь, заявил Ломовцев, и для чего‑то повел своими могучими плечами, словно в самом деле уже собирался навалить себе на плечи дубовый крест, чтобы снести его в награду изменнику Никону, бывшему кулаку и мироеду.
Петрок Лантух встал и, словно давая клятву, сказал: