Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ладно, — говорит он, — буду трудиться дальше.

Она крадучись, чтобы не привлечь внимание Нелли (откуда в ней этот комплекс вины перед прислугой, откуда это смущение?), поднимается к себе. Входит в кабинет, бесшумно закрывает за собой дверь. Уф, кажется, пронесло. Она раздвигает шторы, за которыми мирно почивает, как бы сам себе снясь, респектабельный Ричмонд. Цветы ухожены, живые изгороди подстрижены, ставни подкрашены. За жалюзи соседней виллы из красного кирпича продолжается невидимая жизнь ее обитателей, с которыми она так и не познакомилась. Ей чудятся тусклые комнаты, легкий запах тушеной пищи. Она отворачивается от окна. Если получится сохранить теперешнюю ясность, если удержаться хотя бы на шестидесяти килограммах, возможно, удастся уговорить Леонарда вернуться в Лондон. Многолетнее лечение тишиной и покоем среди клумб с цветущим шпорником и красных пригородных вилл будет признано успешным, а ее состояние удовлетворительным и дающим право на возвращение к городской жизни. Да, она пообедает. Ей следовало позавтракать, но это привело бы к неизбежному и совершенно недопустимому контакту с настроением Нелли. Примерно час она поработает, потом поест. Нежелание есть — это порок, своего рода наркотик: когда у нее пусто в желудке, она чувствует себя легкой и стремительной, готовой к бою. Она допивает кофе, ставит чашку на стол, потягивается. Это совершенно особый момент: не сама работа, а настройка, приготовление к работе. Возможности безграничны, впереди — целые часы. Сознание улавливает некий бессловесный гул. Этим утром, просеяв грязь и песок, она, может быть, доберется до золота. Она чувствует присутствие в себе чего-то неопределимого, как бы себя внутреннюю или, вернее, себя параллельную, более чистую. Будь она верующей, она бы назвала это душой. Во всяком случае, это не просто интеллект, или сумма чувств, или даже жизненный опыт, хотя и связано со всем этим, пронизывает все, как сверкающие тяжелые струи расплавленного металла. Это та внутренняя сила, которой открыты живительные тайны мироздания, потому что она соприродна им, и в удачные дни Вирджиния работает как бы под диктовку этой силы. Писать в таком состоянии — самое большое счастье, какое ей ведомо, но, увы, это состояние приходит и уходит без предупреждения. Бывает, что она берет ручку и эта сила буквально ведет ее по странице; а бывает, что она остается сама с собой, обыкновенной женщиной в домашнем халате, перед чистым листом бумаги, испуганная и растерянная, обладающая определенными техническими навыками, но абсолютно не знающая, как и с чего начать.

Она берет ручку.

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.

Миссис Браун

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.

Люси и так с ног сбилась. Надо двери с петель снимать: придут от Рампльмайера. И вдобавок, думала Кларисса Дэллоуэй, утро какое — свежее, будто нарочно приготовлено для детишек на пляже.

Лос-Анджелес. 1949 год.

Лора Браун пытается выпасть из своей жизни. Нет, не совсем так, скорее, она пытается вернуться к себе, получив доступ в параллельный мир. Она кладет книгу обложкой вверх себе на грудь. Уже сейчас ее спальня (точнее, их спальня) кажется ей не такой пустой и чуть более реальной, потому что литературная героиня по имени миссис Дэллоуэй отправилась за цветами. Лора бросает взгляд на часы, стоящие на ночном столике. Почти половина восьмого. Как ее угораздило купить эти уродливые часы с квадратным зеленым циферблатом в прямоугольном черном бакелитовом саркофаге? Какая глупость! И как ей не стыдно сейчас читать! Ведь сегодня день рождения Дэна! Вместо того чтобы валяться в постели, ей давно бы следовало принять душ, одеться, приготовить Дэну и Ричи завтрак. Она слышит, как внизу Дэн сам что-то готовит, возится с Ричи. Ей давно нужно было спуститься к ним, не так ли? В новом халате она должна была бы стоять сейчас у плиты, поддерживая веселую, непринужденную беседу. Но вышло так, что, когда несколько минут назад она разлепила глаза (в восьмом часу!) еще в полусне, в этом подобии мерцающего вдали летательного аппарата, равномерно бухающего, как механическое сердце, все слышнее и слышнее, то почувствовала себя ужасно гадко и неприютно — знакомое зябкое ощущение, не предвещающее ничего хорошего. Нет, сегодняшний день не будет легким. Ей опять придется преодолевать неверие в свои силы и в реальность этого дома, и не случайно поэтому, взглянув на новую книгу, лежащую поверх той, что она дочитала вчера, она потянулась к ней почти инстинктивно, как если бы чтение было первоочередным делом дня, единственным адекватным способом перехода от сна к исполнению долга. Она беременна и поэтому может позволить себе определенные слабости. Например, читать, сколько вздумается, валяться в постели, плакать и раздражаться без повода.

Она не приготовила завтрак, зато она испечет роскошный праздничный торт, отутюжит самую красивую скатерть, поставит в центр стола огромный букет цветов (роз?), а вокруг разложит подарки. Она искупит свою вину.

Сейчас она прочтет еще одну страничку. Всего одну — просто чтобы прийти в себя, — и сразу встанет.

Как хорошо! Будто окунаешься! Так бывало всегда, когда под слабенький писк петель, который у нее и сейчас в ушах, она растворяла в Бортоне стеклянные двери террасы и окуналась в воздух. Свежий, тихий, не то что сейчас, конечно, ранний, утренний воздух; как шлепок волны; шепоток волны; чистый, знобящий и (для восемнадцатилетней девчонки) полный сюрпризов; и она ждала у растворенной двери: что-то вот-вот случится — она смотрела на цветы, деревья, дым оплетал их, вокруг петляли грачи; а она стояла, смотрела, пока Питер Уолш не сказал: «Мечтаете среди овощей!» Так, кажется? «Мне люди нравятся больше капусты». Так, кажется? Он сказал это, вероятно, после завтрака, когда она вышла на террасу. Питер Уолш. На днях он вернется из Индии, в июне, в июне, она забыла, когда именно, у него такие скучные письма; это слова его запоминаются; и глаза; перочинный ножик, улыбка, брюзжанье и, когда столько вещей безвозвратно ушло — до чего же странно! — кое-какие фразы, например про капусту.

Она глубоко вздыхает. Как же это красиво! Насколько же это лучше, чем… да почти все на самом деле. Будь мир другим, она бы только и делала, что читала. Но в нынешнем сумасшедшем мире нет места для лени. Слишком многое было поставлено на карту, слишком большая цена заплачена, слишком много жизней отдано. Всего пять лет назад думали, что Дэн тоже погиб под Анцио, и, когда два дня спустя выяснилось, что погиб не он, а какой-то несчастный мальчик из Аркадии (его полный тезка), возникло чувство, что он воскрес. Казалось, что он, такой же добрый и открытый, как прежде, все так же пахнущий самим собой, вернулся из царства мертвых (все слышали тогда эти жуткие рассказы об Италии, Сайпане и Окинаве, о японках, убивавших собственных детей и кончавших с собой, лишь бы не попасть в плен), и, когда он вернулся наконец, в родную Калифорнию, его встречали с еще большим воодушевлением, чем простого героя. Он (по словам его собственной встревоженной матери) мог заполучить тогда любую самую популярную городскую красотку, любую жизнерадостную девушку, но из-за какого-то смутного и, возможно, болезненного душевного выверта начал ухаживать за старшей сестрой своего лучшего друга, поцеловал ее и в конце концов, сделал ей предложение. Его избранница была запойной читательницей с несколько чужеземной внешностью, римским носом и темными, близко посаженными глазами. Ее никто никогда не домогался и о ней никто никогда не заботился; обычно ее просто оставляли одну — читать. Могла ли она ответить «нет»? Могла ли отвергнуть красивого, доброго парня, почти члена семьи, воскресшего из мертвых?

И вот из Лоры Зельски, нелюдимого книжного червя, она превратилась в Лору Браун.

Одну страничку, решает она, всего одну. Она еще не готова; действия, которые ей предстоят (надеть халат, причесаться, выйти на кухню) по-прежнему кажутся слишком призрачными, слишком странными. Она еще минутку полежит в постели. Она просто подарит себе еще немного времени. Она чувствует, как в груди нарастает особое чувство, будто накатившая волна мягко подхватывает ее, выброшенную на мель обитательницу моря, и из мира сокрушающей силы тяжести возвращает в родную стихию, вздымающуюся и опадающую соленую воду, в сверкающую невесомость.

Она застыла на тротуаре, пережидая фургон. Прелестная женщина, подумал про нее Скруп Певис (он ее знал, как знаешь тех, кто живет рядом с тобой в Вестминстере); чем-то, пожалуй, похожа на птичку; на сопку; сине-зеленая, легонькая, живая, хоть ей уже за пятьдесят и после болезни она почти совсем поседела. Не заметив его, очень прямая, она стояла у перехода, и лицо ее чуть напряглось.

Потому что, когда проживешь в Вестминстере — сколько? уже больше двадцати лет, — даже посреди грохота улицы или проснувшись среди ночи, да, положительно — ловишь это особенное замирание, неописуемую, томящую тишину (но, может быть, все у нее из-за сердца, из-за последствий, говорят, инфлюэнцы) перед самым ударом Биг-Бена. Вот! Гудит. Сперва мелодично — вступление; потом непреложно — час. Свинцовые круги побежали по воздуху. Какие же мы все дураки, думала она, переходя Виктория-стрит. Господи, и за что все это так любишь, так видишь и постоянно сочиняешь, городишь, ломаешь, ежесекундно строишь опять; но и самые невозможные пугала, обиженные судьбой, которые сидят у порога, совершенно отпетые, заняты тем же; и поэтому-то, бесспорно, их не берут никакие постановления парламента: они любят жизнь. Взгляды прохожих, качание, шорох, шелест; грохот, клекот, рев автобусов и машин; шарканье ходячих реклам; духовой оркестр, стон шарманки и поверх всего странно тоненький визг аэроплана — вот что она так любит: жизнь; Лондон; вот эту секунду июня.

Как, недоумевает Лора, мог человек, написавший такое, а главное, почувствовавший такое, решиться на самоубийство? Что же это происходит с людьми? Собравшись с духом, как если бы она готовилась нырнуть в ледяную воду, Лора захлопывает и кладет книгу на ночной столик. Разве она не любит сына или мужа? Конечно, любит. Сейчас она встанет и будет веселой.

По крайней мере, думает она, круг ее чтения — не какие-нибудь детективы или любовные романы. По крайней мере, она развивает свой интеллект. Сейчас она читает Вирджинию Вулф, подряд, книгу за книгой, и потрясена этой женщиной, ее блеском, ее своеобразием, ее бездонной печалью и тем, что, несмотря на свой дар, она все-таки положила камень в карман пальто и вошла в реку. Лоре нравится думать (это один из ее самых больших секретов), что и в ней самой тоже есть искра незаурядности, толика величия, хотя она сознает, что подобные сладкие подозрения как некие маленькие бутоны живут чуть ли не в каждом человеке, живут и так и умирают не раскрывшись. Толкая тележку в супермаркете или сидя под феном в парикмахерской, она спрашивает себя, а не думают ли и все другие женщины примерно то же самое: вот великая душа, познавшая скорби и радости, вот женщина, которой полагалось бы находиться совсем не здесь, добровольно занимается такими обыденными и, в сущности, такими дурацкими вещами: выбирает помидоры, сушит волосы в парикмахерской, ибо в этом ее долг и творчество. Потому что мир устоял, война закончилась, и наша задача — заводить семьи, рожать и растить детей, создавать не просто книги или картины, а новую, гармоничную вселенную, в которой детям должна быть обеспечена безопасность (если не счастье), а мужчинам, пережившим немыслимые ужасы, сражавшимся храбро и умело, — светлые гостиные, запах духов, крахмальные скатерти, салфетки.

Как хорошо! Будто окунаешься!

Лора вылезает из кровати в белое, жаркое июньское утро. Она слышит, как ее муж хлопочет внизу. Алюминиевая крышка целуется с краем кастрюли. Лора берет халат (шениль цвета морской волны), и в комнате возникает коренастый стул — толстенький, только недавно обтянутый плотной бугристой тканью цвета сомон, простеганной шнуром, с оранжево-розовыми пуговицами, образующими ромбовидный узор, и каймой по краю. Один, без халата, поблескивая своей новой яркой обивкой, стул этим солнечным июньским утром, похоже, сам удивлен, что он стул.

Лора чистит зубы, причесывается и спускается вниз. За несколько ступенек до конца лестницы она замирает и прислушивается. Ее вновь охватывает смутное, похожее на сон чувство (причем усиливающееся), что она стоит за кулисами и вот сейчас ей нужно будет выйти на сцену играть в пьесе, которую она почти не репетировала и для которой совершенно неподходяще одета. Да что же это такое, недоумевает она. Ведь на кухне всего-навсего ее муж и маленький сын. Единственное, чего они от нее хотят, — это чтобы она была рядом, ну и, конечно, любила их. Она подавляет желание потихоньку шмыгнуть назад в постель, к книге. Подавляет раздражение, которое вызывает у нее голос мужа, что-то объясняющего Ричи (когда натираешь картофель на терке, бывает похожий звук). Она преодолевает три последние ступеньки, пересекает узкий холл и входит в кухню.

Она думает о торте, который испечет, о цветах, которые купит. Воображает букет роз и разложенные вокруг подарки.

Муж сварил кофе, насыпал себе и сыну кукурузные хлопья. На столе красуется дюжина изысканных, немного зловещих белых роз. Сквозь прозрачные стенки стеклянной вазы видно, что стебли облеплены маленькими пузырьками воздуха, похожими на аккуратные круглые песчинки. Рядом с вазой — коробка кукурузных хлопьев и пакет молока с соответствующими надписями и картинками.

— Доброе утро, — говорит Дэн, поднимая брови, словно появление Лоры для него нечаянная радость.

— С днем рождения, — говорит она.

— Спасибо.

— Дэн! Какие потрясающие розы! Но ведь сегодня твой день рождения! Это уж слишком!

Она видит, что он чувствует ее раздражение. Она улыбается.

— Без тебя бы этот день мало что значил, — говорит он.

— Ты должен был меня разбудить. Серьезно.

Он переводит взгляд на Ричи и поднимает брови еще на сантиметр, отчего его лоб сморщивается, а блестящие черные волосы слегка подрагивают.

— Мы решили, что правильнее дать тебе поспать, — говорит он.

— Да, — говорит трехлетний Ричи и поспешно кивает.

На нем голубая пижама. Он не просто счастлив, что она появилась, он больше чем счастлив. Он буквально задыхается от любви. Лора лезет в карман за сигаретами, но передумывает и вскидывает руку к волосам. В этом есть что-то чудесное, почти совершенное: стоять вот так, поправляя темные густые волосы, в желтой кухне; быть молодой матерью, беременной вторым ребенком. На занавесках подрагивают узорные тени листьев, пахнет свежесваренным кофе.

— Привет, клоп, — говорит она Ричи.

— Я ем кукурузные хлопья, — сообщает он, улыбаясь уголком рта. Можно сказать, что он смотрит на нее с жадностью, почти изнемогая от нежности. Он одновременно и смешон и трагичен в своей безнадежной любви — ей иногда приходит на ум образ мышонка, распевающего любовные серенады под окном великанши.

— Молодец, — говорит она. — Очень хорошо. Он снова кивает, как будто теперь их связывает общая тайна.

— Нет, правда… — говорит она мужу.

— Ну зачем мне было тебя будить? — отвечает он. — Зачем тебе вскакивать ни свет ни заря?

— Потому что сегодня твой день рождения.

— Тебе нужно больше отдыхать.

Он осторожно, но довольно чувствительно хлопает ее по животу, как по скорлупе яйца всмятку. Еще ничего не заметно; единственные признаки беременности — периодические приступы тошноты и едва ощутимое, но ясное чувство, что внутри у тебя кто-то живой. В их доме до них никто никогда не жил. За стенами дома — мир, в котором магазинные полки ломятся от товаров, из радиоприемников льется бодрая музыка, по улицам снова снуют толпы молодых мужчин, изведавших лишения и ужасы страшнее смерти, добровольно пожертвовавших своими двадцатью с чем-то и теперь, когда им уже под тридцать, а то и за тридцать, не желающих терять ни минуты. Благодаря армейской закалке они в отличной форме. Стройны и мускулисты. Встают с рассветом без нытья.

— Я сама хотела приготовить тебе завтрак, — говорит Лора. — Я нормально себя чувствую.

— Я тоже умею готовить завтраки. Мне все равно вставать, но тебе-то зачем подниматься в такую рань?

— Ну, мне было бы приятно.

Гудит холодильник. Пчела упорно бьется в оконное стекло. Лора вынимает из кармана пачку «Пэлл-Мэлл». Она на три года старше мужа (в этом есть что-то неловкое, слегка постыдное); ширококостная угловатая женщина, немного похожая на иммигрантку, хотя ее семья вот уже больше века безуспешно пытается процвести на этой земле. Она выуживает сигарету, снова передумывает, загоняет ее назад.

— Ладно, — говорит он. — Если хочешь, завтра разбужу тебя в шесть.

— Хорошо.

Она наливает себе приготовленный им кофе. С дымящейся чашкой в руке подходит к нему, целует в щеку. Он рассеянно-нежно хлопает ее по крестцу. В мыслях он уже далеко. Он думает о работе, о поездке в город сквозь зачарованную золотистую тишину бульвара Уилшир. Магазины закрыты, и только ранние пташки вроде него проносятся в солнечном свете, еще не замутненном дневным смогом. В конторе тихо, пишущие машинки зачехлены, и у него с коллегами, его ровесниками, будет еще час, а то и больше на всякие бумажные дела до того, как начнут трезвонить телефоны. Иногда ему даже не верится, что у него и вправду все это есть: контора, новый дом с двумя спальнями, обязанности, полномочия, стремительные, подсоленные остротами ланчи с коллегами и деловыми партнерами.

— Розы фантастические, — говорит Лора. — Где ты их достал в такую рань?

— Миссис Гар уже с шести в своем магазине. Я просто барабанил в стекло, пока она не открыла. — Он смотрит на часы, хотя и так знает, который час. — Ого, мне пора.

— Счастливо.

— Пока.

— С днем рождения.

— Спасибо.

Он встает, и некоторое время все они участвуют в ритуале провожания его на работу: он надевает пиджак, берет портфель, они целуются, затем машут друг другу — он через плечо, шагая по газону к машине, они из-за стеклянной двери. Их щедро поливаемый газон расточительно ярок, божественно зелен. Лора и Ричи, словно зеваки на параде, наблюдают за тем, как Дэн выезжает на улицу в своем льдисто-голубом «шевроле». Он снова — в последний раз — весело машет им уже из машины.

— Ну что ж, — говорит она, когда автомобиль скрывается из виду. Сын смотрит на нее с нескрываемым обожанием и ждет. Она — одушевляющее начало, душа дома, чьи комнаты кажутся иногда просторней обычного и где порой обнаруживаешь вещи, которых никогда не видел. Он смотрит на нее.

— Ну вот, — говорит она.

Стало быть, начинается новый день. Когда муж дома, ей менее спокойно, но зато не так страшно. Ей понятно, что и как делать. Когда они с Ричи одни, ясность уходит — ее мальчик настолько ни на кого не похож он — именно он, а не кто-то другой. В его желаниях так много страсти! Он способен заплакать ни с того ни с сего, или выдвинуть какое-нибудь невыполнимое требование, или начать ухаживать за ней, или о чем-то ее умолять, или игнорировать. Впечатление такое, что он только и ждет ее следующего шага. Она знает, ну, или, по крайней мере, предполагает, что другие матери руководствуются определенной системой правил, неким родительским кодексом, предписывающим, как именно нужно поступать с ребенком в той или иной ситуации. И когда муж дома, она справляется. Когда она чувствует на себе его взгляд, инстинктивная точность поведения, некое правильное соотношение твердости и нежности дается ей без усилий, как бы само собой. Но когда она с Ричи одна, ориентиры теряются. Ей не всегда удается припомнить, как именно полагается поступать матери в данном конкретном случае.

— Тебе нужно доесть завтрак, — говорит она.

— Хорошо, — отвечает Ричи.

Они возвращаются на кухню. Муж вымыл, вытер и убрал свою кофейную чашку. Мальчик снова принимается за кукурузные хлопья с упорством маленького трактора. При этом видно, что есть ему не особенно хочется и что делает он это в основном из послушания. Лора наливает себе свежий кофе; садится за стол; зажигает сигарету.

… духовой оркестр, стон шарманки и поверх всего странно тоненький визг аэроплана, — вот что она так любит: жизнь; Лондон; вот эту секунду июня.

Она выпускает густую струю седого дыма. Она читала до двух ночи и поэтому чувствует себя разбитой.

Она дотрагивается до живота — а вдруг то, что она так мало спит, повредит ее будущему ребенку? Она не задает этого вопроса врачу, опасаясь, что он вообще запретит ей читать. Она мысленно дает себе слово читать поменьше. Сегодня она погасит свет не позже двенадцати.

— Знаешь, — обращается она к Ричи, — чем мы сейчас займемся? Мы будем делать торт в честь папиного дня рождения. Так что сегодня нам с тобой предстоит серьезная работа.

Он важно кивает. С явным недоверием.

— Мы сделаем ему потрясающий торт. Такой торт, какого он еще никогда в жизни не ел. Лучший торт в мире. Неплохо придумано, как тебе кажется?

Ричи снова кивает. Он ждет, что будет дальше.

Лора смотрит на него сквозь лианообразные извивы сигаретного дыма. Она не вернется в спальню, не уткнется в книгу. Она останется здесь и сделает все, что должна сделать, и даже больше.

Миссис Дэллоуэй

Кларисса выносит огромный букет цветов на Спринг-стрит. Она представляет себе Барбару в прохладной дымчатой полумгле по ту сторону двери, в пространстве, о котором Кларисса не может не думать сейчас как о «пространстве прошлого» (это как-то связано с невезением Барбары и с пучками лент на задней стене), тогда как сама она входит в «настоящее», где есть вот этот китайский мальчик, вильнувший мимо нее на велосипеде; номер 281, выведенный золотом на затемненном стекле; стайка голубей с лапками цвета карандашных ластиков (когда она училась в четвертом классе, в их кабинет влетел голубь, бешеный, вселяющий ужас); Спринг-стрит; она сама с букетом цветов. Она зайдет проведать Ричарда (звонить бесполезно, он никогда не берет трубку), ну а сейчас она подходит и смущенно останавливается не слишком близко, но и не слишком далеко от трейлера, из которого выглядывала знаменитость. Там уже собралась небольшая толпа, состоящая преимущественно из туристов. Кларисса оказывается рядом с двумя девушками. У одной волосы выкрашены в канареечно-лимонный, у другой — под платину. Неужели, думает Кларисса, это попытка изобразить солнце и луну? Она слышит, как Солнце говорит Луне:

— Это была Мерил Стрип, точно, Мерил Стрип.

Кларисса радуется. Значит, она не ошиблась. Невероятно приятно на самом деле обнаружить, что ты не одинока в своих догадках.

— Ни фига, — отзывается Луна. — Сьюзен Сарандон.

Неправда, думает Кларисса. Тогда уж Ванесса Редгрейв, но только не Сьюзен Сарандон.

— Нет, — настаивает Солнце, — это была Стрип. Я тебе точно говорю.

— А я тебе говорю — нет.

— Да ты что, совсем, что ли? Стрип.

Кларисса с цветами в руках, испытывая смешанное чувство вины и неловкости за свое любопытство, продолжает ждать в робкой надежде, что звезда покажется снова. Не то чтобы Кларисса благоговела перед знаменитостями, во всяком случае, не больше других, но в данный момент она почти против воли переживает нечто совсем особенное: соприкосновение с аурой славы — и даже не просто славы, а фактического бессмертия, ибо именно им веет сейчас на пересечении Макдугал и Спринг-стрит. Эти две юные девушки, стоящие возле нее, эти двадцатилетние (если не моложе) пышущие здоровьем, расслабленно падающие друг на друга девушки с яркими дешевыми рюкзачками постепенно превратятся в двух теток, потом в высохших или, наоборот, раздобревших старушек; кладбища, где их похоронят, обратятся в руины, зарастут бурьяном, в котором по ночам будут рыскать бездомные собаки; и даже тогда, когда от этих девушек не останется ничего, кроме нескольких серебряных пломб глубоко под землей, женщина из трейлера, будь то Мерил Стрип, Ванесса Редгрейв или даже Сьюзен Сарандон, не потеряет известности. Она будет существовать в архивах и книгах, пленки с ее голосом будут бережно храниться вместе с другими драгоценными реликвиями. Кларисса позволяет себе подождать еще чуть-чуть, как настоящая дуреха-поклонница, пока унижение не становится невыносимым. Она стоит перед трейлером с цветами в руках. Она смотрит на дверь. Спустя несколько минут (почти десять на самом деле, хотя в этом и стыдно признаться) она возмущенно срывается с места, словно ее кто-то насильно удерживал все это время, и идет к дому Ричарда.

Когда-то этот район был центром чего-то нового и пугающего, он пользовался дурной репутацией; из здешних кафе и баров всю ночь неслось бренчание гитар, а в книжных лавках и магазинах одежды пахло так, как, по представлению Клариссы, должно пахнуть на арабских базарах: смесью благовоний и навоза, каким-то деревом (кедр? камфара?), чем-то гнилостно-фруктовым; здесь можно было легко, даже чересчур легко представить себе, что, перепутав дверь или свернув не в тот переулок, ты окажешься лицом к лицу с судьбой — не с тривиальной угрозой грабежа или физического насилия, а с чем-то гораздо более изощренным и трансформирующим, чем-то гораздо более радикальным. Здесь, прямо здесь, вот на этом углу они с девятнадцатилетним Ричардом — не слишком красивым темноволосым парнем с резкими чертами лица, жестким взглядом и фантастически длинной и грациозной белой шеей — стояли и ссорились… Из-за чего? Из-за поцелуя? Поцеловал ли ее Ричард, или ей только показалось, что он собирается ее поцеловать, и она уклонилась? Здесь, на этом углу, где раньше был магазин головных уборов, а теперь продуктовая лавка, они поцеловались или не поцеловались, наверняка поругались и здесь или где-то еще вскоре после этого решили прекратить свой недолгий эксперимент, потому что Кларисса хотела свободы, а Ричард… Ричард, как всегда, хотел слишком многого. Да, слишком многого. Она сказала: к тому, что произошло между ними летом, следует отнестись именно и только как к тому, что иногда происходит летом. Зачем она ему, нелепая и неуверенная в себе девчонка с, мягко говоря, невпечатляющей грудью (можно ли было всерьез рассчитывать, что она поверит в его чувство), тем более что и он и она прекрасно знали о его более сокровенных влечениях и о том, что у него был Луи, обожающий его Луи, отнюдь не глупый, с красивыми сильными руками, достойный позировать самому Микеланджело. Уж не выдумал ли Ричард и ее и всю эту ситуацию, не была ли это просто его очередная поэтическая фантазия? Нет, никакой серьезной ссоры тогда не случилось, обычная перепалка на углу улицы — причем уже тогда было ясно, что их дружба не пострадает, — и тем не менее, оглядываясь назад, она точно знает, что именно в этот момент оборвалось одно возможное будущее и началось другое. В тот же день до или после ссоры Кларисса купила себе пакет с благовониями и поношенную серую куртку из альпака с костяными пуговицами в виде розочек. Ричард, в конце концов, уехал в Европу с Луи. Интересно, думает Кларисса, а куда подевалась куртка из альпака? Она помнит, что носила ее много лет, а потом та куда-то делась.

Она сворачивает на Бликер-стрит, потом на Томсон. Этот район сегодня пытается имитировать сам себя и всегда запружен туристами, но Клариссе в ее пятьдесят два прекрасно известно, что происходит за этими дверями и в этих переулках: люди живут свою жизнь, не более того. Есть даже что-то непристойное в том, что все еще функционируют несколько старых баров и кафе, мучительно старающихся подделаться под себя прежних в угоду немцам и японцам. Все магазины предлагают примерно одно и то же: сувенирные футболки, дешевые серебряные украшения, дешевые кожаные куртки.

Подъезд дома, где живет Ричард, как всегда, ассоциируется у Клариссы со словом «убогий». Даже смешно, насколько идеально это место иллюстрирует понятие убогости. Его жалкость настолько пугающе очевидна, что и по прошествии многих лет продолжает слегка удивлять, как удивляет редкое и значительное произведение искусства просто в силу своей неизменности, своей абсолютной самотождественности на фоне быстротекущего времени. Вот и здесь все те же бежевые стены, напоминающие по цвету печенье из аррорута; та же флуоресцентная панель, разбрызгивающая свой водянистый свет. Тот факт, что этот маленький и тесный холл дешево и не слишком старательно отремонтировали лет десять назад, лишь усугубил положение — стало намного хуже. Белый с навсегда въевшейся грязью линолеум под кирпич и искусственный фикус в углу сделали этот холл еще более жалким, чем он, возможно, бы стал в результате естественного обветшания, и только старая мраморная плита паломино в голубовато-серых прожилках с глубоким прокопченно-желтым налетом цвета хорошего сыра, оказавшаяся теперь в мерзком окружении светло-бежевых стен, напоминает о том, что это здание знало лучшие времена и даже вселяло в посетителей определенные надежды; попав сюда, можно было вправду поверить, что ты приближаешься к будущему, которое того стоит.

Кларисса входит в маленький, слишком ярко освещенный лифт, отделанный алюминием, и нажимает на кнопку пятого этажа. Двери лифта вздыхают и с грохотом закрываются. Но и только: больше не происходит ровным счетом ничего — что неудивительно. Здешний лифт работает нерегулярно. И, честно говоря, когда приходится вылезать из него и подниматься пешком, даже испытываешь нечто вроде облегчения. Кларисса нажимает на кнопку с выщербленной белой буквой «О», и после нервной запинки двери опять открываются. Ей бы ужасно не хотелось застрять в этой кабине между этажами; уж слишком хорошо она представляет себе затянувшееся ожидание, крики о помощи жильцам, которые могут понимать, а могут и не понимать английский, захотеть или не захотеть вмешиваться; она слишком отчетливо представляет себе странный цепенящий страх, немножко похожий на страх смерти, и свое одинокое стояние в этой сверкающей затхлой пустоте, где она будет, а может и не будет, время от времени поглядывать на свое искаженное отражение в тусклом круглом зеркале, закрепленном в правом верхнем углу. Гораздо лучше, когда лифт честно отказывается работать и ты, не питая иллюзий, пешком преодолеваешь пять пролетов. Гораздо лучше сохранить свободу.

Она начинает подъем, чувствуя себя со своими цветами одновременно усталой пожилой дамой и юной невестой-девственницей. Сильно потертые — особенно посередине — ступени сделаны из необычного мутно-черного материала, похожего на каучук. Из окна на каждой из четырех площадок открывается свой вид на сохнущее белье: простыни в цветочек, детская одежда, тренировочные штаны; яркая современная дешевка, от которой веет невероятным унынием, в отличие от старомодных вещей — темных мужских носков, сложно устроенного женского исподнего, линялых халатов и ослепительно белых рубашек, — в которых, по крайней мере, есть некое ностальгическое обаяние. Убожество, снова думает Кларисса. Просто убожество.

Стены холла на Ричардовой площадке того же цвета печенья из аррорута, что и внизу, зато пол выложен плиткой, сохранившейся, наверное, еще с начала века (линолеум таинственным образом обрывается на уровне второго этажа). По периметру идет геометрический мозаичный узор из бледно-желтых цветов, в углу валяется одинокий сигаретный окурок, перепачканный алой помадой. Кларисса стучит в дверь Ричарда, ждет, стучит снова.

— Кто там?

— Я. Всего лишь я.

— Кто?

— Кларисса.

— О, миссис Д. Прошу, прошу.

А не пора ли, думает Кларисса, расстаться с прозвищем? Если он чувствует себя более или менее сносно, она поднимет этот вопрос, скажет ему: послушай, Ричард, а тебе не кажется, что пришло время обращаться ко мне по имени?

Она отпирает дверь своим ключом. Слышно, что Ричард за стенкой тихо бормочет что-то возбужденно-заговорщическим тоном, как будто делится какими-то скандальными новостями. Ей удается разобрать только одно слово «броситься», после которого следует скрипучий смех — немного страдальческий звук, словно смех это что-то острое, застрявшее у него в горле.

Нет, думает Кларисса, пожалуй, сегодня не лучший момент для обсуждения проблемы прозвищ.

Как ей не злиться на Эвана и прочих, которые успели вовремя принять новые лекарства; на всех тех, кому повезло (относительно, конечно) и чей мозг не изъеден в кружево вирусом. Как ей не завидовать им за Ричарда, чьи мышцы и органы худо-бедно уцелели благодаря последним открытиям, а психика, похоже, перешла некую границу, за которой ремонт просто невозможен, и все, что остается, — это существовать в мерцательном режиме: сегодня получше, завтра похуже.

Его квартира, как всегда, темная и душная, раздражающе жаркая, пропахшая шалфейными и можжевеловыми благовониями, которыми Ричард пытается заглушить запах болезни. Квартира безнадежно захламлена и подсвечена тусклыми лампами в коричневых абажурах мощностью самое большее в пятнадцать ватт. Попадая сюда, будто погружаешься под воду. Кларисса движется как по затонувшему кораблю. Она бы не удивилась, если бы мимо прошмыгнула стайка серебристых мальков. Эти комнаты существуют совершенно отдельно от здания, частью которого формально являются, и когда Кларисса закрывает за собой тяжелую визгливую дверь с четырьмя замками (два из которых сломаны), ей — как всегда — кажется, что она попала в Другое измерение, в некое Зазеркалье, по отношению к которому холл, лестничный колодец и площадка находятся в совсем другом времени и пространстве.

— Доброе утро, — говорит она.

— А что, еще утро?



Поделиться книгой:

На главную
Назад