– Неплохо бы было в этом убедиться.
– Думаю, что это возможно.
– Ладно, я померяю их своими руками.
– Нет, так как вы будете на нас смотреть.
– Нет, честное слово.
– Позвольте завязать вам глаза.
– Охотно. Но вы позволите мне завязать также и ваши.
– Ладно, хорошо. Сыграем в жмурки.
Выпив, мы завязали глаза все трое, и началась большая игра, и стоя передо мной, они позволяли обмерять себя несколько раз, падая на меня и заливаясь смехом всякий раз, когда я мерил их слишком высоко. Приподняв свой платок, я видел все, но они должны были делать вид, что не догадываются. Они должны были также обманывать меня сходным образом, чтобы видеть, что происходит, когда они чувствовали что-то между бедер, потому что они падали на меня от смеха. Очаровательная игра подошла к концу, только когда природа, истекшая наслаждением, лишила меня сил продолжать. Я привел себя в приличное состояние прежде, чем они сняли повязки, что они и проделали, услышав мое заключение.
– У Эмилии, – сказал я Армелине, – бедра, ляжки и все остальное более сформированы, чем у вас, но вы должны еще вырасти.
Молчаливые и смеющиеся, они расположились от меня по бокам, полагая, уж не знаю каким образом, что смогут отказаться от всего, что они позволили мне делать. Мне показалось, но я ничего не сказал, что Эмилия имела уже любовника, но Армелина была во всех отношениях нетронута. У нее был более усмиренный вид, чем у другой, и гораздо больше нежности в больших черных глазах. Я захотел оставить поцелуй на ее прекрасных губах, и было очень странно, что она отвернула голову, сжав однако мне руки со всей силой.
Мы заговорили о бале. Они очень им интересовались; это было неистовство, более чем страсть, всех девушек Рима, с тех пор, как папа Реццонико держал их на голодном пайке относительно этого удовольствия в течение всех десяти лет своего правления. Этот папа, который разрешил римлянам любые азартные игры, запретил им танцевать; его преемник Ганганелли, настроенный по другому, запретил игру и дал полное позволение танцевать. Было непонятно, зачем нужно было запрещать этот повод попрыгать. Я пообещал отвести их на бал, после того, как найду, в самом удаленном квартале Рима, из наиболее населенных, такой бал, где они не рискуют быть узнанными. Я проводил их в монастырь в три часа по полуночи, вполне довольный тем, что проделал, чтобы успокоить мои желания, несмотря на то, что тем самым я увеличил мою страсть; я убедился более, чем обычно, что Армелина создана, чтобы быть обожаемой каждым мужчиной, для которого красота имеет абсолютную власть. Я был из числа таких, и, к сожалению, остаюсь еще таким, но вижу себя теперь в нищете, потому что исчерпание ладана делает кадильницу жалкой.
Я думаю о природе очарования, которое заставляет меня все время становиться влюбленным в объект, который, представляясь мне новым, внушает мне те же желания, что мне внушал последний из тех, что я любил, и который я перестал любить только потому, что он перестал мне их внушать. Но этот объект, который представляется мне новым, является ли он главным? Отнюдь нет, потому что это та же самая пьеса, в которой ново только название. Но добившись овладения им, замечаю ли я, что это тот же, которым я наслаждался уже столько раз? Жалуюсь ли я? Чувствую ли себя обманутым? Отнюдь нет. Правда в том, что, наслаждаясь пьесой, я все время удерживаю глаза на афише, на очаровательном заголовке, что дает ей прелестная физиономия, которая делает меня влюбленным. Но если вся иллюзия происходит от заголовка пьесы, не лучше ли пойти смотреть ее, не читая афиши? Что дает знание названия книги, которую хочешь читать, блюда, которое собираешься есть, города, красоты которого хочешь осмотреть?
Все это в точности есть в городе, в блюде, в комедии; название ничего не значит. Но всякое сравнение – это софизм. Человек, в отличие от всех других животных, может влюбиться в женщину только через посредство одного из своих чувств, которые все, за исключением осязания, находятся в голове. По этому соображению, если есть глаза, именно физиономия представляет все обаяние любви. Самое красивое тело обнаженной женщины, которое предстает перед его взором, при том, что голова закрыта, могло бы вызвать наслаждение, но никогда – то, что зовется любовью, поэтому, если в момент, когда он предается инстинкту, ему откроется голова владелицы этого прекрасного тела, и у нее – одна из тех действительно некрасивых физиономий, которые внушают отвращение, нежелание заниматься любовью, и зачастую ненависть, он убежит с неким ужасом к тому грубому действию, которому он предается в этот момент. И прямо противоположное происходит, когда лицо, кажущееся ему прекрасным, делает мужчину влюбленным. Если он предается при этом любовному наслаждению, никакой дефект или некрасивость ее тела его не отталкивает; он даже сочтет прекрасным то, что было бы найдено некрасивым, если бы он стал это изучать, но он этого не будет делать. Главенство физиономии, будучи установленным для животного-человека, всего людского рода, непосредственного обладателя способности к моральному рассуждению во всем, что относится к его нуждам, привело к тому, что во всех цивилизованных странах следует прикрывать одеждами всю персону, за исключением лица, и не только для женщин, но и для мужчин, что однако на протяжении веков, во многих провинциях Европы, привело к тому, что стало принято одеваться таким образом, который весьма удобен для женщин, заставляя их выглядеть так, как если бы они были совершенно голые. Выгода, которую получают женщины от установления этого обычая, неоспорима, хотя прекрасные физиономии встречаются реже, чем красивые тела, потому что искусство легко может придать прелести лицу, которое ею не обладает, тогда как не существует румян, которые могли бы исправить некрасивость груди, живота и для всего остального, что составляет человеческую фигуру. Я полагаю, однако, что феномериды Спарты [6] были правы, как и все женщины, что отвращают от себя своим лицом, имея красивое тело, потому что, из-за заголовка, несмотря на красоту пьесы, они лишаются зрителей; но все равно, мужчине нужно любить, и для того, чтобы он стал влюблен, ему нужен красивый заголовок, который возбудит его любопытство. Женщина несет его на поверхности своей головы. Счастливы, и очень счастливы Армелины, которые, имея прекрасный заголовок, прекрасны и сами до того, что превосходят все ожидания.
Очень довольный своим завоеванием и уверенностью, что я достигну вскоре совершенного счастья, я вернулся в мою комнату, где нашел Маргариту глубоко спящей на канапе. Я быстро разделся и, не делая никакого шума, загасил свечу, улегся и погрузился в сон, в котором сильно нуждался. При моем пробуждении в полдень, Маргарита мне сказала, что очень красивый месье приходил ко мне в десять часов, и что, не осмелившись меня будить, она развлекала его до одиннадцати.
– Я сделала ему кофе, – сказала она, – который он нашел очень хорошим; он сказал мне, что придет завтра, и не захотел назвать свое имя. Он один из самых любезных мужчин, кого я знала. Он дал мне в подарок эту монету, которой я не знаю; я надеюсь, что вы не будете недовольны.
Это был флорентинец; он дал ей монету в две унции. Это заставило меня рассмеяться, и, совершенно не ревнуя Маргариту, я сказал, что она хорошо сделала, приняв его, и еще лучше – приняв монету, которая стоит сорок восемь паоли. Она нежно меня обняла и благодаря этому приключению избавила от упреков, которые выдала бы мне за столь позднее возвращение. Любопытствуя узнать, кто был этот феникс Тосканы, который был столь щедр, я прочел письмо донны Леонильды. Это был г-н ХХХ, негоциант, поселившийся в Лондоне, который был рекомендован ее мужу кавалером с Мальты; он был в Марселе, откуда прибыл морем; он был свободен, любезен, воспитан и щедр; она заверяла меня, что я его полюблю. Рассказав мне множество вещей о своем муже, своей матери и обо всем своем семействе, она кончала письмо, сказав, что она счастлива быть беременной, на шестом месяце, и что она окажется еще более счастливой, если Бог (потому что Бог есть творец всего) окажет ей милость родить мальчика. Она просила меня поздравить с этим маркиза.
То ли от натуры, то ли из-за воспитания, эта новость заставила меня задрожать. Я ответил ей несколько дней спустя, отправив мое письмо открытым, включив в одно из поздравлений, которые я написал ее мужу, что милости, которые посылает господь, никогда не приходят слишком поздно, и что ни одна новость не была для меня более интересной. Леонильда в мае родила мальчика, которого я видел в Праге на коронации императора Леопольда, у принца де Розенберг. Он носил имя маркиз де ла К., как и его отец, который дожил до восьмидесяти лет. Хотя мое имя было ему неизвестно, я ему представился и насладился беседой с ним, в другой раз, на спектакле. Он был вместе с аббатом, очень образованным, которого он называл своим гувернером; но он в нем не нуждался, так как в свои двадцать лет обладал умом, каким мало кто из людей обладает в шестьдесят. Что мне доставило истинное удовольствие, и из самых приятных, это то, что этот мальчик был похож на ныне покойного маркиза, мужа своей матери. Это размышление вызвало у меня слезы и размышления об удовлетворении, которое это сходство должно было причинить этому доброму человеку, как и матери. Я написал ей и передал письмо сыну. Оно достигло ее лишь по возвращении сына в Неаполь, в карнавал 1792 года, и я сразу получил ответ, в котором она приглашала меня приехать на свадьбу своего сына, и кончить свои дни в ее доме. Может быть, я поеду.
В три часа я нашел принцессу де Санта Кроче в кровати и кардинала, который составил ей компанию. Первое, что она меня спросила, было – что заставило меня покинуть оперу в конце второго акта. Я ответил, что могу рассказать ей историю протяженностью в шесть часов, очень интересную относительно деталей, но не могу ее рассказывать, не получив предварительно карт бланш, потому что там имеются обстоятельства, которые я должен обрисовать слишком близко к натуре. Кардинал спросил у меня, не есть ли это нечто во вкусе бдений с М.М., и услышав, что это именно в этом вкусе, спросил у принцессы, не хочет ли она побыть глухой. Она ответила, что я могу на это рассчитывать, и я рассказал им всю историю примерно в тех же словах, как я ее описал. Устрицы и жмурки заставили ее смеяться, несмотря на глухоту. Она пришла в конце к заключению, вместе с кардиналом, что я вел себя хорошо, и выразила уверенность, что я завершу работу при первой же оказии. Кардинал сказал, что в течение двух или трех дней я получу освобождение от запрещения для жениха Эмили, с которым тот сможет жениться, где захочет.
Назавтра, в девять часов, г-н ХХХ пришел повидать меня, и я нашел его таким, каким мне описала его маркиза; но я имел против него зуб по поводу давешнего комплимента, который еще вырос, когда он спросил у меня, замужем ли мадемуазель, которая была со мной в театре, или она свободна, и есть ли у нее отец и мать, либо другие родственники, от которых она может зависеть. Я попросил его с улыбкой, слегка желчной, избавить меня от вопросов о том, что касается этой мадемуазели, так как в театре она была в маске. Он покраснел и попросил у меня пардону. Поблагодарив его за честь, что он оказал Маргарите, приняв у нее чашку кофе, я попросил доставить мне то же удовольствие, заверив, что приду к нему завтракать завтра. Он жил у Ролана, напротив Св. Карла, где жила Габриели, известная певица, которую прозвали Когетта, и за которой принц Д.Г.Баттисто Боргезе усердно ухаживал.
Как только этот юный флорентинец ушел, я полетел в С. Павел, где мне не терпелось увидеть мину, которую сотворят мои весталки, которых я столь хорошо просветил. Они явились передо мной, имея на лицах выражение, вполне противоположное тому, которое имели в предыдущие дни. Эмилия стала веселой, а Армелина – грустной. Я сразу сказал Эмили, что в течение трех дней я принесу ей самое полное освобождение от запрета публикаций, и в течение недели, не позднее, в руках у начальницы будет записка кардинала Орсини на получение четырехсот экю и ее отпуск из дома, и что в тот же день я принесу ей двести экю, происходящих от пожертвований, которые я получу, как только получу сертификат о ее замужестве. Вне себя от этой новости, она покинула решетку, чтобы бежать донести ее до начальницы.
Тогда я взял руки бедной Армелины и, запечатлев на них поцелуи, которые шли от сердца, молил ее отринуть свой грустный вид.
– Что я буду здесь делать, – сказала она, – без Эмили? Что я буду здесь делать, когда вы уедете? Я несчастная. Я себя больше не люблю.
Я думал, что умру от скорби, видя ее плачущей, после того, как она сказала мне эти слова. Я не мог сдержаться. Я дал ей слово, что не покину Рим, пока не увижу ее замужней и не передам ей приданое в тысячу экю.
– Меня не заботит тысяча экю; слово, что вы мне дали, не уезжать из Рима, пока не увидите меня замужней, запали мне в душу, и я не хочу ничего сверх того; но если вы меня обманете, я умру. Будьте в этом уверены.
– Даю вам слово, и я умру скорее, чем вас обману. Простите, моя дорогая Армелина, за любовь, которая меня, быть может, слишком сбила с пути позавчера.
– Будьте моим верным другом, и я вам прощу все.
– Позвольте мне поцеловать в первый раз ваш прекрасный рот.
После этого поцелуя, который обещал мне все, о чем я мог мечтать, она осушила свои слезы, и пришла Эмилия вместе с начальницей, которая сказала мне все, что могла сказать самого любезного. Она сказала, что я должен поинтересоваться другой девушкой, которую она рассчитывает дать в подруги Армелине, когда Эмилия уйдет. Я пообещал ей сделать все, что она мне прикажет, и в то же время попросил позволить, чтобы они пошли со мной в этот вечер на комедию в «Тор ди Нона».
Как только они остались одни, я попросил у них прощения, если распорядился ими без их согласия. Эмилия сказала, что они были бы настоящими монстрами, если бы после всего того, что я сделал для них, они могли бы мне в чем-то отказать.
– А вы, моя прекрасная Армелина, вы откажете мне в нежности?
– Нет, мой друг, но в границах, которые диктует разум. Никаких жмурок, например.
– Ах, мой Бог! Это такая милая игра. Вы меня огорчаете.
– Придумайте другую, – сказала Эмилия.
Эмилия вдруг разгорячилась, и это мне не нравилось, потому что я испугался, что Армелина заревнует. Я мог этого опасаться, зная людское сердце, без малейшего самомнения.
Я ушел, покинув их, чтобы снять ложу в «Тор ди Нона», а затем харчевню, чтобы снова заказать ужин в тех же комнатах, не забыв устриц, несмотря на то, что был уверен, что в них теперь больше не будет надобности. После этого я отправился искать скрипача, чтобы поручить ему достать мне три билета на бал, где я смогу надеяться не быть никем узнанным. Я объяснил ему, что буду один вместе с двумя девицами, которые не танцуют.
Возвращаясь к себе и собираясь пообедать в одиночестве, я получил записку от маркизы д’Ау, которая упрекала меня за то, я не прихожу пообедать с ней, и повернул обратно; я пришел туда и нашел там флорентинца. В продолжение этого обеда я узнал многие из его достоинств; я нашел его таким, каким мне описала его донна Леонильда. Маркиза спросила меня к концу обеда, почему я не остался в опере до ее окончания.
– Потому что девушки устали.
– Они не из дома посла Венеции, как вы говорили; я в этом убеждена.
– Вы правы, мадам; извините мою маленькую ложь.
– Это было сделано, чтобы не говорить мне, кто они; но их знают.
– Тем лучше для любопытствующих.
– Та, что говорила со мной, заслуживает вызвать любопытство у кого угодно; но на вашем месте я посоветовала бы ей присыпать немного пудрой волосы.
– Я не обладаю такой властью, и Боже меня сохрани ей указывать.
Флорентинец понравился мне тем, что не сказал на это ни слова. Я заставил его много говорить об Англии и о торговле, которую он ведет. Он сказал мне, что направляется во Флоренцию, чтобы вступить во владение своим наследством, и в то же время подыскать себе супругу, чтобы вернуться в Лондон женатым. Я сказал ему, уходя, что буду иметь честь увидеть его лишь послезавтра из-за неотложного дела, которое у меня возникло. Он на это предложил мне прийти к нему в полдень, чтобы доставить ему удовольствие пообедать со мной.
Полный счастья, я отправился за своими девушками, и мы стали наслаждаться комедией. Приехав в харчевню, я приказал коляске вернуться в два часа, мы пошли в комнаты и расположились у огня, пока слуги занимались открыванием устриц, которые теперь уже нас не так интересовали, как в прошлые разы. Девушки приняли по отношению ко мне манеру поведения, которая соответствовала их теперешнему состоянию. Эмилия выглядела как персона, которая, продав в кредит хороший товар, сохраняет вид ожидания за него хорошей цены от покупателя. Армелина, нежная, смеющаяся и слегка смущенная, говорила мне глазами и напоминала мне о слове, которое я ей дал. Я отвечал ей лишь зажигательными поцелуями, которые ее ободряли и в то же время заставляли предвидеть, что я хотел бы в значительной мере увеличить свои притязания, которые связывал с ее особой. Она казалась мне смирившейся, и, с довольством в душе, я за столом занимался только ею. Эмилия, накануне своего замужества, и не думала переживать о том, что я пренебрегаю ею из чувства уважения, которое мне кажется необходимым, к таинству, которое она готовится совершить.
После нашего ужина, веселого и чувственного, как обычно, я уселся на широкой софе с Армелиной, где провел три часа, которые могли бы быть для меня сладчайшими, если бы я не добивался упорно от нее последней милости. Девушка никак не хотела на нее согласиться. Ни мои ласки, ни слова, ни, зачастую, мои вспышки раздражения не могли заставить ее потерять свою нежность. Ласковая у меня в руках, то смеющаяся, то, порой, любовно печальная, в красноречивом молчании, она никак не разрешала мне того, чего я продолжал все время желать, никак не выражая, однако, на лице, что она мне отказывает. Это казалось загадкой, но, однако, ею не было. Отсутствие согласия не было отказом, но фактически таковым становилось. Она вышла из моих объятий девственной, удрученной, быть может, что не смогла преодолеть своего долга. Принужденному самой природой кончить, все еще влюбленному и мало удовлетворенному, мне оставалось только попросить у нее прощения. Это было единственным средством, что подсказывала мне природа, обеспечить мне ее согласие в следующий раз.
Одевшись, печально веселые, мы разбудили Эмилию, которая спала, как будто была в собственной кровати, и, отвезя их домой, я едва добрался до своей постели, смеясь над упреками, которыми меня осыпала Маргарита.
Флорентинец дал мне небольшой обед тет-а-тет, на котором изысканные яства и их вкус вернули мне способность хоть немного думать. Что меня поразило, это знаки истинной дружбы с его стороны, обязывающие заявления, щедрые предложения денег, если я в них нуждаюсь. Этому должно было быть объяснение, но я его не находил. Он увидел Армелину, она ему понравилась, я его резко оборвал один раз, когда он заговорил со мной о ней, больше он об этом не разговаривал, и на этом обеде он не поднимал вопроса о ней. Я вынужден был думать о симпатии; я даже счел своим долгом проявить благодарность и оплатить ему тем же. Я предложил ему пообедать у меня и пригласил на обед Маргариту, не испытывая к которой ревности, подумал, что она может ему понравиться. Он не встретил бы с ней трудностей, потому что он ей понравился, и они оба были бы мне благодарны; но он ничего такого не сделал. Она обратила внимание на маленькое колечко, что было у него на часовой цепочке, и он попросил у меня позволения сделать ей этот подарок; я согласился, и это должно было сказать все; но положение осталось там же.
В неделю все сделалось с замужеством Эмили. Я учел пожертвования в ее пользу, чтобы выплатить ей деньги, и в тот же день, как она вышла из монастыря, она вышла замуж и уехала в Чивитавеккия со своим мужем. Три дня спустя Меникуччио женился на своей возлюбленной, и Армелина вышла к решетке на следующий день с начальницей и новой девушкой, которой могло быть на два или три года больше, чем ей, которая была очень красива, но которая лишь посредственно интересовала меня, влюбленного в Армелину, мечтающего о полной над ней победе, так что ко всем остальным объектам я мог быть только равнодушен. Начальница мне сказала, что эта девушка, которую зовут Схоластика, станет теперь неразлучной подругой Армелины, и что она уверена, что та заслужит мое уважение, потому что она столь же умна, как Эмилия, но что в ответ я должен проявить внимание к тому интересу, который она испытывает к мужчине, имеющему очень хорошую профессию и готовому жениться на ней, как только он заимеет три сотни экю, чтобы заплатить за разрешение на брак. Он был сыном кузена Схоластики в третьем колене; она называла его своим племянником, хотя он был старше нее; милость эту было нетрудно получить, заплатив денег, но чтобы получить ее гратис (даром), мне нужно было найти кого-то, кто испросит эту милость у святого отца. Я пообещал ей поговорить об этом.
Карнавал подходил к концу, и Схоластика никогда не видела ни оперы, ни комедии. Армелина хотела увидеть бал, и я, наконец, нашел один, где, мне казалось, можно было быть уверенным, что никто нас не узнает; но дело могло иметь последствия, следовало принять предосторожности; я спросил, не хотят ли они одеться мужчинами, и они от всего сердца согласились на это. У меня была ложа в театре Альберти на другой день после этого бала, так что я известил их попросить позволения у начальницы и ждать меня к вечеру, когда я приеду за ними, как обычно, в коляске дома Санта Кроче. Хотя и обескураженный сопротивлением Армелины и присутствием ее новой подруги, которая, как мне казалось, не заслуживала того, чтобы быть с ней грубым, я переправил в харчевню, куда мы всегда приезжали, все, что необходимо, чтобы одеть этих девушек мужчинами.
Армелина, садясь в коляску, сообщила мне дурную новость о том, что Схоластика ни о чем не догадывается, и что мы не должны ничего себе позволять в ее присутствии. У меня не было времени ей ответить. Села вторая, и мы отправились в харчевню, где, едва мы поднялись в комнату, где был разведен добрый огонь, я сказал тоном, который показывал, что если они желают чувствовать себя вполне свободно, я могу перейти в другую комнату, хотя там и холодно. Говоря это, я показал им мужские одежды. Армелина ответила, что достаточно будет, если я повернусь к ним спиной, добавив:
– Не правда ли, Схоластика?
– Я сделаю, как ты, но мне очень неловко, так как я уверена, что я вас стесняю. Вы любите друг друга, и все очень просто: я мешаю вам обмениваться знаками любви. Я не ребенок. Я твой друг, а ты не относишься ко мне как к подруге.
На это высказывание, полное здравого смысла, которое, однако, для такого заявления требовало изрядной доли ума, я облегченно вздохнул.
– Вы правы, прекрасная Схоластика, – сказал я ей, – я люблю Армелину, но она ищет предлога, чтобы не давать мне таких знаков, потому что она меня не любит.
Говоря эти слова, я вышел из комнаты и закрыл дверь. Я занялся тем, что развел огонь во второй комнате. Четверть часа спустя Армелина постучала в дверь и попросила открыть. Она была в штанах. Она сказала, что я им абсолютно необходим, потому что туфли слишком малы, и они не могут их обуть. Поскольку я был обижен, она бросилась мне на шею, и ей было легко меня успокоить; я привел ей мои резоны, покрывая поцелуями все, что видел, когда Схоластика застала нас врасплох, разразившись взрывом смеха.
– Я была уверена, – сказала она, – что я вам мешаю; но раз вы не вполне мне доверяете, я вас заверяю, что не смогу завтра иметь удовольствие пойти с вами в оперу.
– Ладно, – сказала ей Армелина, – тогда поцелуй также моего друга.
– Ну вот.
Эта щедрость Армелины мне не понравилась, но я не стал из-за этого лишать Схоластику поцелуев, которые она заслужила, и я бы дал их, даже если бы она была некрасива, потому что такая любезность их вполне заслужила. Я даже дал их ей вполне любовно, чтобы наказать Армелину, но я заблуждался. Я увидел, что она очарована, она нежно обняла свою подругу, как бы благодаря ее за любезность, и затем я зашел вместе с ними в их комнату, чтобы посмотреть, в чем дело. Я заставил их сесть и увидел, что необходимо послать за башмаками для них; я дал местному слуге это поручение вместе с приказом вернуться обратно вместе с сапожником, чтобы тот принес все башмаки, что были у него в лавке. Пока мы ожидали сапожника, любовь не позволила мне ограничиться с Армелиной простыми поцелуями. Она не осмелилась отказать ни мне ни себе, но как бы для самооправдания заставила меня доставить Схоластике такие же ласки, что я оказывал ей, и Схоластика, чтобы ее успокоить, сама шла на то, что я мог бы потребовать, если бы был влюблен в нее. Эта девушка была очаровательна, она не уступала Армелине ни в чем, кроме нежности и тонкости черт лица, которое было совсем иным. Игра, в сущности, мне не была неприятна, но размышление наполняло меня горечью. То, что я наблюдал, давало мне уверенности, что Армелина меня не любит, и что если вторая не оказывает мне никакого сопротивления, то это лишь для того, чтобы ее подруга не стеснялась, и чтобы уверить ее, что она может довериться ей полностью. Прежде, чем пришел сапожник, я вполне убедился в необходимости постараться быть во вкусе Схоластики. Мне стало вдруг любопытно посмотреть, не изменит ли Армелина поведение, когда я покажу себя действительно влюбленным в ее подругу, и если та продолжит оказывать мне то отношение, которое должно будет показаться ей выходящим за рамки приличий, потому что до этого момента мои руки не заходили за те границы, которые обозначали штаны на ее талии.
Пришел сапожник, и в несколько минут они были прекрасно обуты. После этого я помог им облачиться в их одежды и увидел двух очень красивых девушек, очень элегантно одетых мужчинами и достойных того, чтобы вызывать зависть к моему счастью у всех, кто увидит их со мной. Приказав, чтобы ужин был готов к полуночи, мы спустились и направились в дом, где давался бал, и где можно было поспорить, что меня не узнают, потому что скрипач, которому я заплатил за три билета, заверил меня, что это будет компания торговцев.
Я вхожу в залу вместе с моими двумя преображенными особами, и первое увиденное лицо, которое меня поражает, – это маркиза д’Ау вместе со своим мужем и с аббатом. Приветствия с той и с другой стороны и обычные шутки относительно моих двух «друзей», которые, не имея никакого светского опыта, держатся как оглашенные; но что меня до смерти огорчает, это большая девица, которая, окончив менуэт, делает реверанс Армелине, приглашая ее танцевать с ней. Эта девица – флорентинец, которому взбрела фантазия одеться мадемуазелью. Получилась совершенная красотка. Армелина, решив не выглядеть дурочкой, говорит ему, что она его узнает, на что он разумно отвечает, что она, возможно, ошибается, потому что у «нее» есть брат, совершенно на нее похожий, как впрочем и у «него» есть сестра, имеющая то же лицо, с которой «ее» брат говорил в ложе театра Капраника. Этот разговор, ловко проведенный флорентинцем, вызвал смех у маркизы и, хотя и скрепя сердце, я принял в нем участие. Поскольку Армелина, уклонилась от танцев, маркиза усадила ее между собой и флорентинцем, и маркиз д’Ау завладел Схоластикой. Мне осталось только уделить внимание маркизе и даже не смотреть на Армелину, с которой флорентинец вел беседы, захватившие ее целиком. Ревнуя как тигр, и вынужденный это скрывать, – читатель может себе представить, как я страдал и как раскаивался, что пошел на этот бал! Но жестокость моего положения возросла, когда я увидел, четверть часа спустя, что Схоластика отошла от маркиза д’Ау и разговаривала, стоя в углу зала, с мужчиной, ни молодым, ни старым, который с благородным видом, кажется, ведет с ней интересную беседу.
Менуэты прервались, приготовились к контрдансу, и я был удивлен, увидев Армелину, приготовившуюся танцевать с флорентинцем, она – как мужчина, он – как дама. Я подошел к ним, чтобы похвалить, и самым ласковым тоном спросил у Армелины, уверена ли она, что может танцевать контрданс.
Месье мне сказал, – ответила мне она, – что я не смогу ошибиться, делая все как он.
Мне нечего было ответить. Я пошел к Схоластике, очень заинтересованный мужчиной, с которым она беседовала. Она представила его мне с застенчивым видом и сказала, что это ее племянник, тот самый, который мечтает составить ее счастье, получив разрешение жениться. Удивление мое было велико, но я его превосходно скрыл. Я высказал ему все, что мог сочувственного и благородного, сказав, что начальница предупредила меня и что я теперь думаю о том, чтобы получить благословение Святого Отца, так, чтобы разрешение на брак не стоило ни су ни ему, ни ей. Он поблагодарил меня, сказав, что он небогат, и я успокоился, увидев, что он ни в малейшей степени не ревнует.
Я оставил Схоластику с ним и смотрел с удивлением на Армелину, которая чувствовала себя очень хорошо, совершенно не меняясь в лице. Флорентинец, который вполне владел ситуацией, превосходно ее обучал; они выглядели как два счастливца; я чувствовал себя негодяем, что не сделал ни малейшего комплимента после контрдансов Армелине, но воздал похвалы флорентинцу, который превосходно изображал даму; он настолько хорошо оделся, что можно было подумать, что у него есть грудь. Так хорошо его нарядила м-м д’Ау. Не будучи достаточно уверен в себе, чтобы пренебречь наблюдением за тем, что делала Армелина, я не захотел танцевать, но постарался скрыть малейшие признаки досады. Схоластика, все время со своим женихом, занятая интересными для них обоих разговорами, меня не беспокоила. Она беседовала с ним непрерывно все три часа, вплоть до того момента, когда я подошел к ним спросить, не желает ли она уходить. Это было около полуночи, момента, который, мне не терпелось, чтобы наступил, потому что переживания, которые меня мучили, заставляли меня тысячу раз проклясть этот бал и удовольствие, которое я вздумал доставить этим девушкам.
Но затруднение мое стало велико в половине двенадцатого. Это была суббота, и все собрание ожидало полуночи, чтобы отправиться ужинать и пойти есть скоромное, либо в харчевни, либо туда, куда они намеревались идти. Маркиза д’Ау, которую наивности Армелины очаровали, сказала мне непринужденно и в то же время повелительно идти ужинать к ней, вместе с моими двумя компаньонками.
– Мадам, я не могу принять эту честь, и мои две компаньонки знают тому причину.
– Эта (Армелина) сказала мне только что, что это зависит только от вас.
– Это не так, поверьте мне.
Я повернулся к Армелине и, смеясь, и со всей возможной нежностью, которую мог изобразить, сказал ей, что она хорошо знает, что должна быть у себя не позднее половины первого, и она ответила искренне, что это правда, но, несмотря на это, все зависит от меня. Я ответил ей немного грустно, что не считаю для себя возможным нарушать данное слово, но тем не менее она может заставить меня его нарушить. Тогда маркиза, маркиз и флорентинец стали уговаривать Армелину использовать свою власть и заставить меня нарушить мое предполагаемое слово, и Армелина осмелилась обратиться ко мне с настоятельной просьбой. Я взбесился, но решился пойти на все, но не дать заподозрить во мне ревности. Я сказал Армелине самым естественным тоном, что и сам этого хочу, если согласится ее подруга, и она ответила с довольным видом, который рассек мне сердце, чтобы я пошел и попросил ее доставить ей это удовольствие.
После этого я пошел, уверенный в своем выигрыше, на другой конец залы и рассказал Схоластике, в присутствии ее жениха, обо всем происходящем, попросив в то же время не соглашаться на это, но так, чтобы меня не скомпрометировать. Ее родственник одобрил мою осмотрительность, но Схоластике и не нужно было, чтобы я просил ее сыграть роль этого персонажа, она ясно мне сказала, что ни за что не согласится идти ужинать с кем бы то ни было. Она пошла со мной, и дорогой я подсказал ей, что она должна поговорить с Армелиной наедине. Я подвел ее к маркизе, пожаловавшись, что у меня ничего не вышло. Схоластика попросила извинения и сказала Армелине отойти с ней в сторонку и выслушать, что она хочет ей сказать. Они поговорили, затем вернулись грустные, и Армелина сказала, что, к ее сожалению это совершенно невозможно. Маркиза более не настаивала, и к полуночи мы ушли. Я посоветовал возлюбленному Схоластики пока молчать, предложив прийти пообедать со мной на второй день поста. Это был человек сорока лет, скромный, приятный и вполне расположивший меня в свою пользу.
Ночь была очень темная, как и должно быть к концу карнавала, я вышел из дома с двумя девушками, уверенный, что за нами не следят, и пошел за коляской туда, где, как я знал, она должна быть. Выйдя из ада, где я страдал на протяжении четырех часов как проклятый, я прибыл в харчевню, не говоря ни слова ни одной ни другой и не отвечая на разумные вопросы, что, вполне естественно, задавала мне Армелина. Схоластика мстила за меня, упрекая ее за то, что вынуждена была заставлять меня либо показаться невежливым, либо ревнивым, либо пренебречь своим долгом. Когда мы вошли в нашу комнату, Армелина вдруг изменила мое состояние ревнивой ярости, превратив его в сочувствие, я увидел ее прекрасные глаза, с явными следами слез, которые справедливые упреки Схоластики заставили ее пролить в коляске. Ужин был уже сервирован, они успели только снять свои башмаки. Я был грустен, и с полным на то основанием, но печаль Армелины меня огорчала, я не мог отнести ее только на мой счет; я должен был ее развеять, хотя ее источник должен был ввергать меня в отчаяние, потому что я мог его отнести только к предпочтению, которое ей оказывал флорентинец. Наш ужин был великолепен, Схоластика оказывала ему честь, но Армелина, против обыкновения, ничего не ела. Схоластика излучала веселье, она обнимала подругу и приглашала ее участвовать в ее радости, потому что, поскольку ее возлюбленный стал моим другом, она исполнилась уверенности, что я помогу ей и ему, как помог Эмилии. Она благословляла этот бал и случай, который ее туда привел. Она доказывала Армелине, что у той нет никакого резона грустить, потому что была уверена, что я люблю единственно ее.
Но Схоластика ошибалась, и Армелина не осмеливалась ее разубеждать, высказав истинную причину своей печали. С моей стороны, самолюбие мешало мне ее сказать, потому что я знал, что был неправ. Армелина думала о том, чтобы выйти замуж, я был не создан для нее, а прекрасный флорентинец ей подходил. Наш ужин окончился, а Армелина так и не восстановила хорошего настроения. Она выпила только один стакан пунша и ничего не ела, я не настаивал, чтобы она выпила больше, из страха, что ей будет плохо. Схоластике, наоборот, понравился этот приятный напиток, который она пила в первый раз, и она предалась ему без удержу, наслаждаясь, что, вместо того, чтобы оседать в желудке, он ударяет в мозг. В своем веселом состоянии она сочла своей обязанностью восстановить наш мир и уверить нас, что не будет лишней, присутствуя при всех демонстрациях нежности, которыми мы будем обмениваться.
Она поднялась из-за стола и, нетвердо держась на ногах, перетащила свою подругу на софу и прижала к себе, осыпав ее сотней поцелуев, которые заставили грустную Армелину рассмеяться. Она подозвала меня, заставила сесть рядом с собой и передала ее в мои руки. Я дарил ей любовные ласки, которые Армелина не отвергала, но и не возвращала обратно, что надеялась увидеть Схоластика, а я не надеялся, потому что она никогда бы не выказала их в присутствии Схоластики и что она выдавала мне три часа подряд, лишь когда Эмилия глубоко спала. Схоластика, не желая быть уличенной в посредничестве, обратилась ко мне: она упрекнула меня в холодности, от которой я был далек. Я предложил им снять с себя мужские одежды и переодеться обратно в женские. Говоря так, я помог Схоластике снять свои одежды, и Армелина сделала то же самое. Я принес им их рубашки, и Армелина предложила мне отойти к огню; но две минуты спустя звук поцелуев привлек мое внимание. Схоластика, разгоряченная пуншем, покрыла поцелуями грудь Армелины, которая, наконец, развеселилась, и стала делать то же самое, передо мной, по отношению к своей пылающей подруге. В этом состоянии Схоластика не сочла дурным, что я отдал справедливость красоте ее грудей, став как бы ребенком у ее сосков. Армелина, впрочем, постыдилась демонстрировать передо мной такую же страсть, как ее подруга, и Схоластика торжествовала, видя в первый раз применение, которое я нашел рукам Армелины, которая, ревнуя, к ее победе, заставила Схоластику делать мне то же. Та все сделала, и удивление этой девушки, новичка в этом деле, несмотря на ее двадцать лет, мне понравилось.
После извержения я передал им их рубашки и, со всем приличием, освободил их от их штанов. После этого они, обнявшись, удалились в кабинет и, возвратившись, уселись у меня на коленях. Схоластика, отнюдь не раздосадованная предпочтением, которое я сначала отдал секретным красотам Армелины, казалось, была этим очарована; она наблюдала за моими действиями и манерой, с которой Армелина встречала мои предприятия, с самым большим вниманием, надеясь увидеть то, что я сам хотел бы ей показать, но что Армелина не хотела мне предоставить. Не имея возможности кончить там, где мне бы хотелось, я остановился, подумав, что у меня есть долги и перед Схоластикой, у которой я также хотел раскрыть перед моими глазами все красоты, которые прикрывала длинная рубашка. Любезная подруга не оказала мне никакого сопротивления. Она была слишком уверена в том, что вопрос назрел. Было слишком трудно решить, какая из двух прекраснее, но у Армелины было преимуществом то, что она была любима; красота лица Схоластики была иная. Я нашел ее столь же нетронутой, как и Армелина, и по манере, с которой она держалась, я ясно понял, что она позволит мне все; но я боялся злоупотребить моментом. Это был слишком прекрасный триумф, чтобы быть ему обязанным опьянению. Я кончил, сделав однако все, что может проделать знаток, чтобы доставить очаровательному объекту, который лишают удовольствия, все возможное удовлетворение. Схоластика пала, погрузившись в сладострастие, убежденная, что я ускользнул от ее устремлений только из чувства уважения и деликатности.
Армелина, смеющаяся и наивная, поздравила нас обоих. Я был этим польщен, Схоластика просила у нее прощения. Я отвез их в их монастырь, заверив, что назавтра заеду за ними, чтобы отвезти в оперу, и отправился спать, не зная, проиграл или выиграл я в той партии, которую вел. Я был в состоянии это решить только назавтра, при пробуждении.
Извлечение из глав IV и V [7]
После оперы в Масленичное воскресенье Армелина, побуждаемая примером Схоластики, отдалась мне, и я наслаждался их обществом в последний раз, в последний день карнавала, восседая на лошади в костюме Пьеро, полагая не быть никем узнанным. Но вот что случилось. Я остановился около Триумфальной колесницы и был удивлен при виде маски-воина, в костюме древних римлян, положившего левую руку на узду моей лошади и подающего правой рукой перо и бумагу женской маске в костюме королевы, стоящей рядом с ним. Королева что-то пишет, передает бумагу воину, который подает мне ее, отпуская в то же время повод моей лошади. В тот же момент раздается музыкальное вступление, и все маски около колесницы мечут в меня горстями драже. После чего следует в такт марш. Я читаю записку, не ожидая ничего, кроме обычного памфлета, но удивлен, прочтя следующее:
– Дерзкий Пьеро, трепещи: это твоя судьба, я спасла тебя в Мурано в Венеции, но этой ночью я приговариваю тебя к смерти, ты отдашь богу душу, сменяя рубашку.
Я тотчас догадываюсь, что воин не может быть никем иным как кардиналом де Бернис, а королева – его прекрасной принцессой. Только он может напомнить мне то, что случилось семнадцать лет назад. Экспромт может быть только его. Я отхожу от колесницы, иду в дверь кафе и пишу эти четыре стиха, затем возвращаюсь к колеснице и подаю их королеве.
– Я подчиняюсь твоему приговору, очаровательная богиня; но, относительно моей смерти, позволь мне самому ее выбрать. В моем преступлении я, как добрый христианин, исповедуюсь воину. Я искуплю вину, довольный, полагаясь на святой крест.
На второй день поста я получил от начальницы все бумаги, необходимые для женитьбы Схоластики, и принцесса и кардинал сделали все так хорошо, что она покинула монастырь после Пасхи и вышла замуж.
В первое воскресенье поста маркиза д’Ау дала мне обед, вместе с флорентинцем ХХХ, который, объявив мне свои добрые намерения относительно Армелины, не встретил с моей стороны никаких препятствий к тому, чтобы сделать меня главным действующим лицом, которое в этом деле послужит ей вместо отца. Я все проделал в неделю. Он передал ей приданое в 10 000 экю, которое депонировал в банке Святого Духа, и после Пасхи женился на ней, затем увез ее во Флоренцию, а оттуда – в Англию, где она живет сейчас счастливо.
По этому случаю я был представлен кардиналу Орсини, который, будучи президентом Академии Бесплодных [8] , оказал мне честь сделать ее членом. Он предложил мне прочесть оду в честь Страстей нашего Господа И.Хр. на первой ассамблее, которая должна была состояться в Страстную Пятницу. Чтобы написать эту оду, я решил провести несколько дней за городом и выбрал Фраскати, где полагал, что смогу жить в одиночестве. Я дал слово Мариучче нанести ей визит. Она заверила, что мне будет приятно познакомиться с ее семейством, и мне это было любопытно.
Я выехал за три недели до Пасхи; я прибыл во Фраскати к вечеру, и на другой день, послав за парикмахером, увидел у себя мужа Мариуччи, который сразу меня узнал.
Сказав, что он торгует зерном, что он весьма удачен в делах и что занимается парикмахерским делом только для собственного удовольствия, он предложил мне комнату, и очень за скромную цену, и пригласил меня обедать. Мое удивление было велико, когда он сказал, что представит мне мою дочь, которую он при крещении назвал Жакоминой. Я счел, что не должен это признавать, я посмеялся, я сказал ему, что это невозможно, и он хладнокровно мне ответил, что я это признаю, когда ее увижу. Мне стало очень любопытно: вот еще одна интрига, что может иметь некие последствия; но эта девочка в любом случае может быть лишь ребенком девяти-десяти лет, и мое отцовство может быть поставлено под очень большое сомнение, потому что парикмахер женился на Мариучче через четыре недели после первого нежного предприятия, что я имел с ней.
Но в полдень физиономия девочки меня поразила. У нее были все мои черты, в улучшенном виде, и она была намного более красива, чем Софи, которую я имел от Терезы Помпеати и которую оставил в Лондоне.
Жакомина была очень крупная для своего возраста, и очень хорошо сложена. Я смотрел на нее очень немного, но увидел, что она внимательно меня изучает, погрузившись в молчание. Я воспользовался первым же моментом, чтобы спросить у Мариуччи, на основании чего ее муж смог мне сказать, что Жакомина моя дочь, и она ответила, как ни в чем не бывало, что он в этом уверен, так же как и она, и что это не мешает ему любить ее более других своих детей.
– Но малышка не знает, что она не дочь твоего мужа.
– Нет, конечно. Такие секреты не доверяют детям.
Я нашел дом Мариуччи очень простым, и комната, которую предложил мне ее муж Клемент, мне понравилась, и я сказал, чтобы перенесли из гостиницы мои вещи.
Мариучча предупредила меня с глазу на глаз, что я буду обедать с женщиной, еще девушкой, которую зовут синьора Вероника, которая держит школу рисования, где учится Жакомина, делая при этом удивительные успехи.
– Эта женщина придет, – сказала мне она, – со своей, наверное, племянницей, красивой и очень искусной, большой подругой Жакомины. Ей тринадцать лет. Ее тетя тебя знает; но гораздо лучше она знает твоего брата Дзанетто. Мы много о тебе говорили, и она будет приятно удивлена, когда тебя увидит.
Действительно, так и было, когда она меня увидела, но не более, чем я, когда увидел ее племянницу, которая оказалась похожа на моего брата более, чем можно себе представить. Я все понял. М-м Вероника, сидя за столом рядом со мной, сказала мне, что юная девушка – дочь ее сестры, которая умерла; за десертом она мне сказала, что я буду ей шурином, если мой брат был порядочный человек. Она не могла сказать мне больше, чтобы я мог догадаться, что ее так называемая племянница на самом деле ее дочь, и что я – ее дядя. При этой новости я понял, что буду любить эту племянницу, и что было забавно и необычно, – я склонился к этой любви из соображений мести. Я оставляю для ученых, более знающих, чем я, объяснение феноменов этого рода. Мою красивую племянницу звали Гильельмина, и в продолжение время обеда я все время убеждался в том, что она очаровательна. Жакомина говорила очень мало, но, как мне показалось, много думала. После обеда я пошел прогуляться на виллу Лодовичи.
Какие размышления владели мной, когда я очутился в местах, где двадцать семь лет назад был с донной Лукрецией. Я осматривал места и находил их более прекрасными, при том, что не только я сам не был уже тем же, но хуже по всем своим способностям, за исключением опыта, которым я злоупотреблял и который не возмещал мне утерянного, если не считать способности рассуждать. Несчастное преимущество! Размышление вогнало меня в тоску, безжалостную мать мысли о смерти, которую у меня не было силы рассматривать как стоику. Это всегда было превыше моих сил, я не мог этого постичь и никогда не постигну. Эта слабость никогда не делала меня трусом, но, ненавидя тем не менее ее причину, я никогда не мог понять, как человек мыслящий может быть к ней равнодушным.
Я отстранил, как всегда, от себя эти мрачные мысли, подумав о том, что, за исключением Кортичелли, я составил счастье всех девушек, которых любил. Люсия из Пасеан кончила дни в жалком состоянии лишь потому, что, из чувства порядочности, я ее уважал. Она стала добычей подлого курьера, который мог привести ее лишь к гибели.
К вечеру я вернулся к себе и оставался у себя в комнате до времени ужина. Я провел впустую четыре часа, работая над началом оды на тему об Искуплении, которую я обещал кардиналу Орсини. Ода – это композиция, которая не зависит от желания поэта. Она не может выйти ни из его головы, ни из-под его пера, если ее не направит сам Аполлон. Однако Аполлон насмехался надо мной, потому что, призывая его, я думал о Гильельмине, которая этому богу была безразлична. Я ужинал с Клементом и его женой, которая была беременна; он надеялся на мальчика. Я мог этого ему только пожелать.
Он оставил меня наедине со своей женой, и это был очень вежливый поступок; но в тот момент я нашел ее слишком буржуазной. Я провел очень приятный час, но только за болтовней. Мариучча была переполнена своим счастьем, и, полагая, что обязана им мне, не могла помешать себе любить его автора, но не обожать его. Это были естественные чувства, которые ничего не стоили; в этом плюсе были свои минусы. Я видел, что Мариучча – в моем распоряжении, но я хотел только Гильельмину. Она сказала мне, что ее тетя оставила ее вместе с Жакоминой.