В этой части церкви уже не было живых, но немножко дальше, за углом против главного входа люди рвались вперед. Каждый делал все возможное, чтобы спастись. Солдаты снаружи, испугавшись натиска из церкви, решили, что христиане напали на них, свалка переросла в бой. Многих бедняг, оказавшихся в свалке, солдаты убили штыками, на стены брызгали мозги и кровь людей, падавших под ударами прикладов как скот на бойне. Каждый старался уберечься и спастись. Того, кто падал в рукопашной, мгновенно затаптывали. Борьба стала такой дикой и отчаянной, что даже самые напуганные из паломников думали, казалось, не о собственном спасении, а о том, как бы сразить других.
Осознав опасность, я крикнул моим спутникам, чтобы они поворачивали обратно, что они и сделали. Сам же я стал пробираться через нагромождение тел дальше, пока не оказался вблизи дверей, где шла борьба не на жизнь, а на смерть. Здесь я понял, что меня ждет верная смерть. Один из офицеров паши — судя по звездам, полковник — также встревоженный искал путь к спасению. Он схватил меня за одежду и повалил на тело старика, который явно был при последнем издыхании, а сам навалился сверху. С мужеством отчаянья мы боролись в груде умирающих и мертвых. Наконец мне удалось подмять его и снова подняться на ноги… Позже я узнал, что ему подняться не довелось.
Какое-то мгновение я стоял на зыбкой почве из мертвых тел, сжатый толпой, плотно спрессовавшейся в этой части церкви. Некоторое время мы стояли спокойно. Вдруг масса качнулась. Пронесся крик, толпа разверзлась, и я увидел, что стою в середине людской шеренги, а напротив нас стоит другая, все с бледными мрачными лицами, в разодранной окровавленной одежде. Так мы стояли, таращась друг на друга, пока нами не овладел внезапный импульс: с воплем, прокатившемся по длинным пассажам церкви, враждебные шеренги бросились друг на друга, и я схватился с полуголым мужчиной с измазанными кровью ногами. Масса снова качнулась назад; в отчаянной и жестокой борьбе я пробился назад вглубь церкви, где нашел моих друзей. Нам удалось добраться до католического святилища, а потом и до помещения, предоставленного нам монахами. Еще у входа в святилище нам пришлось выдержать ожесточенную схватку с большой толпой паломников, старавшихся прорваться туда же. Я благодарю Бога за спасение — надежды, казалось, уже не было.
Мертвые грудами громоздились вокруг, я видел не менее 400 несчастных — мертвых и живых, лежащих штабелями до пяти тел друг на друге. Ибрагим Паша покинул церковь за несколько минут до нас, и эти несколько минут спасли ему жизнь. Масса сдавила его со всех сторон, некоторые пытались напасть. Благодаря огромным усилиям свиты, из которой многие погибли, ему удалось выйти во внешний двор. По пути он не раз падал в обморок. Его люди с обнаженными саблями пробивали дорогу в плотной массе паломников. Выбравшись наружу, он приказал очистить церковь от трупов и прежде всего извлечь из-под груд мертвых тех, кто еще подает признаки жизни.
После ужасной катастрофы в храме паломников по всему Иерусалиму будто бы охватила паника, каждый старался быстрее убраться из города. Прошел слух, будто разразилась эпидемия чумы. Вместе с другими и мы стали готовиться к отъезду».
Чтобы понять, что же здесь произошло, надо посмотреть на различия между нормальным течением праздника Пасхи и паникой 1834 г., очевидцем которой стал Керзон.
Это праздник Воскресения. Оплакивающая стая, которая собирается вокруг гроба Господня и оплакивает его смерть, преобразуется в стаю победоносную. Воскресение — это победа, как таковая она и празднуется. Огонь здесь выступает как массовый символ победы. К нему приобщается каждый, и тем самым душа его соучаствует в воскрешении. Каждый должен, если можно так выразиться, превратиться в тот же самый огонь, происшедший из Святого Духа, и поэтому очень важно, чтобы каждый зажег от него свою свечу. Из церкви этот драгоценный огонь разносится по домам. Обман относительно способа добычи огня не играет роли. Важно лишь превращение оплакивающей стаи в победоносную стаю. Каждый из тех, кто собирается вокруг могилы Спасителя, соучаствует в его смерти. Каждый же, кто зажигает свечу от пасхального огня, исходящего из могилы Спасителя, соучаствует в его Воскресении.
Очень красиво и значительно приумножение огней, когда из
Но пока до этого еще не дошло, пока огонь не появился, за него надо бороться. Неверующие солдаты-турки, присутствующие в церкви, должны быть изгнаны, при них огонь не появится. Изгнание солдат входит в ритуал праздника, момент его — сразу после процессии греческих иерархов. Турки бегут к выходу, верующие наседают, будто бы изгоняя их силой, и в церкви воцаряется суматоха борьбы и победы.
Церемония начинается с двух замерших масс, разделенных шеренгами солдат. Маленькие ритмичные стаи арабских христиан носятся между ними и пробуждают их рвение. Эти дикие фанатичные стаи действуют как
Паника 1834 г. с ужасающей непреложностью вытекает из элементов борьбы, содержащихся в ритуале праздника. Опасность паники при появлении огня в закрытом помещении всегда велика. Но здесь она усиливается конфликтом между неверующими, которые сначала находятся в церкви, и верующими, которые хотят их выгнать. Рассказ Керзона богат деталями, проясняющими именно эту сторону дела. В одно из разорванных, казалось бы, лишенных связности мгновений он внезапно обнаруживает себя в шеренге людей, противостоящих другой, враждебной шеренге. Они бросаются друг на друга и сражаются не на жизнь, а на смерть, не разбирая кто находится в одной и кто — в другой. Он говорит о кучах трупов, по которым ходят и среди которых пытаются спастись. Церковь Гроба Господня превратилась в поле битвы Мертвые и еще живые штабелями громоздятся друг на друге. Воскрешение превратилось в свою противоположность — в общую гибель. Представление о еще больших горах мертвых тел, о чумной эпидемии овладевает паломниками, и они бегут из города священной могилы.
Масса и история
Массовые символы наций
Большинство попыток прояснить основания наций страдает одним существенным недостатком. Стараются найти определение национального как такового: нация, говорят, это то-то и то-то. Верят, будто бы дело в том, чтобы найти правильное определение. Стоит его найти, и можно будет применить его сразу ко всем нациям. Берут в качестве основы язык, или территорию, или литературу, или историю, или способ правления, или так называемое национальное чувство, — и в любом случае исключения оказываются важнее, чем правило. Кажется, ухватил что-то живое за свободный кончик случайного одеяния, но оно легко сдергивается, и ты опять остаешься с пустыми руками.
Наряду с этим по видимости объективным методом имеет хождение и другой, наивный, которому интересна только одна нация — собственная, а до всех прочих нет дела. Он состоит в непоколебимой убежденности в собственном превосходстве, в профетических видениях собственного величия, в своеобразной смеси претензий морального и биологического характера. Но не следует полагать, что эти национальные идеологии фактически одинаковы. Их равняют друг с другом лишь чрезвычайный аппетит и высота притязаний. Они, может быть,
Ибо тщетно пытаться говорить о нациях, не определив их различий. Нации ведут долгие войны друг с другом. Значительная часть представителей каждой нации принимает в них участие. Достаточно ясно говорится о том, за что они сражаются. Но
Следовательно, нации надо рассмотреть так, как если бы они были
С самого начала можно предположить, что представитель нации чувствует себя
Ниже будет сделана попытка рассмотреть некоторые нации под углом зрения свойственных им символов. Чтобы избежать предвзятости, надо перенестись мысленно лет на двадцать назад. Здесь, конечно, налицо — я не устану это повторять — редукция к очень простым и всеобщим характеристикам; о конкретном индивидуальном человеке отсюда вряд ли можно что узнать.
Разумно будет начать с нации, которая мало говорит о себе громких слов, но, без сомнения, все еще демонстрирует самое устойчивое национальное чувство из всех ныне известных, то есть с Англии. Каждый знает, что означает для англичанина
Море ему
Что касается характера моря, то вспомним, сколь многим и бурным изменениям оно подвержено. В своих превращениях оно еще более разнообразно, чем все массы животных, с которыми вообще приходится иметь дело человеку, и насколько безопаснее и надежнее кажутся по сравнению с морем леса охотника и поля крестьянина. В катастрофы свои англичанин попадает на море. Мертвых своих ему часто приходится воображать на морском дне. Так море преподносит ему превращения и опасность.
В домашней жизни англичанин ищет то, чего ему не хватает на море: главное в ней — стабильность и безопасность. У каждого свое место, которое нельзя покинуть, несмотря ни на какие превращения; если англичанин его покинул, значит, ушел в море. Нрав каждого так же устойчив, как и его дом.
Значимость национальных массовых символов особенно легко усмотреть в различии между англичанами и жителями Нидерландов. Эти народы сродни друг другу, языки их схожи, религиозное развитие почти одинаково. И одна, и другая нации — мореходы, обе благодаря морю создали всемирные империи. Судьба голландского капитана, выходившего открывать новые торговые пути, ничем не отличалась от судьбы английского. Войны, которые англичане и голландцы вели между собой, — войны между близкими родственниками. И все же есть между ними различие, которое, сколь бы ничтожным ни казалось на первый взгляд, определяет все остальное. Оно касается их национальных символов.
Англичане захватили себе остров, но не море вокруг него. Море покоряется лишь кораблям англичан, приказывает морю капитан. Голландец же землю, на которой он живет, должен
Если на англичан нападали на их острове, они выходили в море: штормами оно помогало справиться с врагом. За остров они могли не беспокоиться, так же как и за свои корабли. Голландцам же опасность всегда дышала в спину. Море никогда не покорялось им полностью. Хоть они доплыли по морю до концов света, дома оно каждый миг могло ринуться на них, а в самом крайнем случае, чтобы отрезать и погубить врага, им самим приходилось призывать на себя море.
Массовым символом немцев было
Аккуратность и отдельность деревьев по отношению друг к другу, прочерченность вертикалей отличают этот лес от леса тропиков, где лианы сплетаются и ползут в разных направлениях. В тропическом лесу глазу нет простора, взгляд утыкается в хаотическую нерасчлененную массу, которая живет на свой особенный лад, исключающий всякое чувство правильности и равномерности повторения. Лес умеренной зоны обладает наглядным ритмом. Взгляд скользит по чреде видимых стволов, теряясь в неизменно равной себе дали. Отдельное же дерево больше, чем отдельный человек, и растет неотвратимо. Многое в его упорстве напоминает упорство воина. Кора, которая сначала могла казаться панцирем, в лесу из деревьев одной породы напоминает форму военного отряда. Лес и войско были для немца, даже если сам он этого не осознавал, во всех отношениях одним и тем же. Что другим могло восприниматься как пустота и однообразие военной жизни, немцу светило уютом и огоньками леса. Здесь ему не страшно, здесь он в безопасности среди своих. Прямоту и непреклонность деревьев он взял себе в обычай.
Мальчишка, бежавший из тесного дома в лес, чтобы, как ему казалось, помечтать и побыть одному, предчувствовал там прием в ряды воинов. В лесу уже ждут его товарищи — честные, верные, прямые: каждый
Англичанин любит видеть себя в
Массовый символ французов нового происхождения — это
Ни один национальный гимн, какой бы народ мы ни взяли, не имеет такой истории, как французский, — «Марсельеза» родилась именно тогда. Взрыв свободы как периодическое событие, каждый год ожидаемое и каждый год приходящее, очень выгоден в качестве массового символа нации. Он и позже, как и в те времена, будил силы сопротивления. Французские армии, завоевавшие Европу, вышли из революции. Они нашли себе Наполеона и стяжали величайшую славу. Победы были победами революции и ее генералов, императору досталось заключительное поражение.
Против такого понимания революции как национального массового символа французов можно возражать. Слово кажется слишком неопределенным, в нем нет конкретности английского капитана на четко очерченном корабле, нет деревянного порядка марширующего немецкого войска. Но не забудем, что корабль англичанина соотносится с колышащим-ся морем, а немецкое войско — с волнующимся лесом. Море, лес питают национальное чувство и представляют собой его текучий элемент. А массовое чувство революции тоже выражается в конкретном движении и направлено на конкретный объект — это Бастилия и штурм Бастилии.
Еще одно или два поколения назад к слову «революция» каждый добавил бы «французская». Революция отличала французов в глазах всего мира, это была их национальная особенность, то, чем они выделялись. Впоследствии русские с их революцией нанесли ощутимую рану национальному самосознанию французов.
Национальное сплочение
Вершины своих гор швейцарец видит отовсюду. Но с некоторых мест их видно в большем количестве. Ощущение что отсюда видишь горы, собравшиеся вместе, придает этим обзорным точкам нечто сакральное. Иногда по вечерам — невозможно заранее угадать, когда именно, также невозможно и каким-либо образом повлиять на этот момент — горы загораются алым светом: это момент их высшего торжества Их недоступность и твердость наполняют уверенностью душу швейцарца. В своих вершинах отделенные друг от друга внизу горы составляют единое огромное тело. Они — одно тело это тело и есть страна.
Планы обороны Швейцарии во время двух прошедших воин любопытным образом отразили это отождествление нации с горной грядой Альп. Все плодородные долины, города производства в случае вражеского нападения предполагалось отдать. Армия должна была отступить в глубину гор и там начать сражаться. Народ и земля приносились в жертву Но армия в горах по-прежнему представляла бы Швейцарию: массовый символ нации превратился бы в самую страну.
Это собственная дамба, которой располагают швейцарцы. Им не приходится возводить ее самим, как голландцам. Они ее не строят, они ее не разрушают, море через нее не перехлестывает. Горы стоят, и их нужно хорошо знать. Они их излазали и изъездили вплоть до каждого закоулка. Горы как магнит притягивают из всех уголков мира людей, которые благоговеют перед ними и исследуют их наподобие швейцарцев. Альпинисты из самых далеких стран похожи на верующих швейцарцев: армии их, рассеянные по миру, отслужив периодически краткую мессу горам, все остальное время хранят чувство верности Швейцарии. Стоило бы разобраться, какой вклад они внесли в сохранение ее самостоятельности.
Если англичанин видит себя капитаном, то испанец —
Казнь дикого животного, которое уже не имеет права быть диким, которого сделали диким, чтобы за это осудить на смерть, — эта казнь, кровь и безупречный рыцарь двояким образом отражаются в глазах почитателей. Каждый из них — это и рыцарь, убивающий быка, и масса, которая ему рукоплещет. За матадором, в которого воплощается каждый, на другой стороне арены каждый вновь видит самого себя как массу. В кольце все соединены в одно замкнутое на самого себя существо. Каждый видит повсюду глаза — свои глаза — и слышит повсюду единственный голос — свой собственный. Так испанец, обожающий своего матадора, с самого начала привыкает к виду совершенно особой массы. Он знает ее досконально. Она настолько жизнеспособна, что исключает многие нововведения и новообразования, которые неизбежны в странах другого языка. Матадор на арене, столь многое для него значащий, превратился в его национальный символ. Если он воображает множество испанцев, собравшихся вместе, то он вообразит место, где они собираются чаще всего. По сравнению с этими массовыми восторгами массовые мероприятия церкви имеют мягкий и безвредный характер. Они были таковыми не всегда: во времена, когда церковь не страшилась разжечь адское пламя для еретиков прямо на земле, массовое хозяйство испанцев было организовано иначе.
Самочувствие современной нации, ее поведение на войне в большой степени зависит от
Пока Италия не обрела единства, все было просто: расчлененное тело должно собраться воедино, быть и чувствовать себя одним организмом. Для этого нужно изгнать врага. Враг паразитирует на стране: он как туча саранчи, питающейся плодами честного труда местных жителей. Враг хочет увековечить свое господство: для этого он разделяет людей и земли, чтобы легко справляться с ними поодиночке. Угнетенные, наоборот, устанавливают тайные связи и ищут момента восстать и освободить страну. Наконец это происходит: Италия обрела единство, к которому долго и тщетно стремились многие ее лучшие умы.
Однако с этого самого мига оказалось, что непросто поддерживать жизнь в таком городе, как Рим. Массовые постройки древних стояли вокруг
Между этими двумя Римами как бы парализованным застыло национальное чувство современной Италии. Невозможно отбросить тот факт, что Рим был, и римляне были итальянцами. Фашизм избрал, казалось бы, самое простое решение и попытался влезть в подлинный старый костюм. Но костюм не сидел как влитой, оказался широк, фашизм двигался в нем так резко и неуравновешенно, что поломал себе члены. Один за другим стали раскапывать форумы, но они почему-то не заполнялись римлянами. Связки прутьев вызывали лишь ненависть в тех, кого этими прутьями стегали, — наказание и приручение не наполняли гордостью. Попытка
Понять евреев труднее, чем любой другой народ. Они распространились по всей населенной земле, а родину потеряли. Их приспособляемость славят и проклинают, но степень ее очень и очень различна. Среди них есть испанцы, индийцы и китайцы. Они переносят с собой из одной страны в другую языки и культуры и берегут их сильнее любых сокровищ. Дураки могут рассказывать сказки о том, что они повсюду одинаковы; кто их знает, согласится скорее, что среди них гораздо больше разнообразных типов, чем в любом другом народе. Удивительно, насколько они многообразны по внешности и внутреннему складу. Популярная формула, согласно которой среди них есть и самые хорошие, и самые плохие люди, в наивной форме выражает этот факт. Они иные, чем все прочие. Но в действительности они, если можно так выразиться, еще более иные по отношению друг к другу.
Они вызывают удивление тем, что вообще еще существуют. Они не единственный народ, который обнаруживается повсюду: армяне, например, тоже распространились широко. Они также и не самый древний народ: китайцы пришли из глубин предыстории. Однако среди древних народов они — единственный,
Территориальное и языковое единство у них до последних лет отсутствовало. Большинство уже не понимает по-еврейски, они говорят на сотне языков. Для миллионов из них их древняя религия — не больше, чем пустые мехи; даже количество евреев-христиан постепенно растет, особенно среди интеллектуалов; еще больше среди них неверующих. Вообще говоря, с позиций самосохранения им следовало бы приложить все усилия, чтобы заставить окружающих забыть, что они — евреи, и самим забыть об этом. Однако оказывается, они не могут забыть об этом, а большинство и не хочет забыть. Надо спросить себя, в чем эти люди остаются евреями, что делает их евреями, что то последнее, самое последнее, что объединяет их с другими такими же, когда они говорят себе: я — еврей.
Это последнее лежит в самом начале их истории и с невероятной последовательностью воспроизводится в ходе этой истории:
Надо явственно представить себе, о чем это предание: целый народ, хотя и сосчитанный, но составляющий огромные множества, сорок лет тянется сквозь пески. Его легендарному прародителю было обещано потомство, многочисленное как морской песок. Оно уже здесь, и оно бредет как песок сквозь пески. Море расступается перед ними, сквозь ряды врагов они пробивают себе дорогу. Их цель — обетованная земля, которую они отвоюют себе мечами.
Это множество, годы и годы влачащееся сквозь пески, превратилось в массовый символ евреев. Образ так же прост и понятен, как и в те далекие времена. Народ видит себя вместе, как будто бы он еще не распался и не рассеялся, он видит себя в странствии. В этом
Германия после Версаля
Чтобы как можно четче разграничить представленные здесь понятия, следует сказать кое-что о массовой структуре Германии, которая в первой трети нынешнего столетия неожиданно продемонстрировала новые тенденции и формы, смертельной опасности которых тогда никто не понял. Только сейчас их начинают понемногу разгадывать.
Массовым символом объединенной германской нации, как она сложилась после французской войны 1870–1871 гг., было и осталось
Но важнее всего, что войско, помимо того, что действует символически, еще и существует конкретно. Символ живет в воображении и чувствах людей; как таковой он представляет собой любопытное образование «лес-войско». Напротив, реальная армия, в которой служил каждый молодой немец, функционировала как
Массовым кристаллом армии была каста прусских юнкеров, составлявшая лучшую часть постоянного офицерского корпуса. Это был как бы своего рода орден со строгими, хотя и неписанными законами, или же наследственный оркестр, который назубок знает и прекрасно отрепетировал музыку, которой предстоит заразить публику.
Когда разразилась первая мировая война, весь немецкий народ превратился в одну
Но Гитлер никогда не достиг бы этой цели, если бы Версальским договором не была распущена немецкая армия. Запрещение всеобщей воинской обязанности отняло у немцев их самую главную закрытую массу. Маневры, отныне запрещенные, строевая подготовка, получение и передача приказов — все это превратилось в нечто такое, что теперь любой ценой следовало вернуть. Запрет всеобщей воинской обязанности — это
Беспрерывно и неустанно Гитлер употребляет оборот «Версальский диктат». Немало удивлялись тому, сколь действенным оказалось это словосочетание. Повторение не уменьшало его воздействия, наоборот, оно росло с годами. Что, собственно, такого в нем содержалось? Что сообщал им Гитлер массам слушателей? Для немца в слове «Версаль» воплощалось не поражение, которого он на самом деле так и не признал, — оно обозначало запрещение иметь армию, то есть запрещение деятельности, имеющей сакральный смысл, деятельности, без которой он не мыслил свою жизнь. Запрет армии был как запрет религии. Вера отцов поругана, восстановить ее — святой долг каждого мужчины. На эту рану и падало слово «Версаль» каждый раз, как произносилось; благодаря ему рана оставалась свежей, кровоточила и не затягивалась. Пока в массовых аудиториях со всей силой звучало слово «Версаль», даже начало выздоровления было исключено.
Важно, что речь при этом всегда шла о
Выбор слова «Версаль» в качестве ударного лозунга был, с точки зрения Гитлера, исключительно удачным. Оно не только напоминало о последнем, крайне болезненно переживаемом событии национальной жизни немцев — о ликвидации всеобщей воинской обязанности и запрете иметь армию. Оно еще и соединяло в единое целое другие хорошо известные моменты немецкой истории.
В Версале Бисмарк основал второй германский рейх. Единство Германии было возглашено сразу после великой победы — в момент неодолимой мощи и высшего восторга. Победа была одержана над Наполеоном III, считавшимся продолжателем дела великого Наполеона: благодаря преклонению перед легендарным именем он вознесся как наследник его духа. Версаль был также резиденцией Людовика XIV, им самим построенной. Из всех французских владык до Наполеона Людовик XIV нанес немцам самые чувствительные раны. Благодаря ему Франция поглотила Страсбург с его собором. Его войска опустошили Гейдельбергский замок.
Имперская декларация в Версале казалась поэтому результатом объединенной победы над Людовиком XIV и Наполеоном
Всякий раз, когда Гитлер упоминал пресловутый «диктат», вместе с ним проскальзывало воспоминание о тогдашнем триумфе, воспринимавшееся слушателями как обещание. Враги должны были бы слышать в этих словах угрозу войны и реванша, если бы они имели уши, чтобы слышать. Без преувеличения можно сказать, что все важнейшие лозунги национал-социалистов, за исключением тех, что касались евреев, можно получить путем расщепления слов «Версальский диктат»: «Третий рейх», «Зиг хайль» и так далее. Весь смысл нацистского движения сконцентрировался в этом словосочетании. Версаль — это
Пожалуй, здесь надо обратиться к символу движения — свастике. Ее воздействие двояко: воздействие
Слово (Hakenkreuz — крючковатый крест, крест с крючьями, произносится как «хакенкройц». —
Инфляция и масса
Инфляция — это массовый процесс в подлинном и точном смысле слова. Дезорганизующее воздействие, которое она оказывает на население целых стран, ни в коем случае не ограничивается самим моментом инфляции. Можно сказать, что в наших современных цивилизациях, кроме войн и революций, нет ничего, что можно было бы сравнить с инфляцией по ее далеко идущим последствиям. Потрясения, которые она вызывает, столь глубоки, что о них предпочитают умолчать и забыть. А может быть, просто боятся признать за деньгами, ценность которых люди искусственно устанавливают сами, массообразующий эффект, который далеко превосходит их изначальное предназначение и таит в себе нечто алогичное и бесконечно постыдное.
Остановимся на этом подробнее и сначала скажем кое-что о психологических свойствах самих денег. Деньги могут служить массовым символом; но в отличие от других символов, разобранных выше, в деньгах
Пожалуй, именно надежность монеты является самым важным ее свойством. Только от владельца зависит, сбережется она или нет: она не убежит, как животное, нужно только охранять ее от других людей. К ней не нужны «подходы», она всегда готова к обращению, у нее не бывает настроений, которые нужно брать в расчет. Положение каждой монеты упрочивается в силу ее отношения к другим монетам иной стоимости. Строго соблюдаемая иерархия монет придает им еще больше личностного. Можно говорить о социальной системе монет со свойственной ей сословной иерархией, которая в данном случае является стоимостной иерархией: за знатные монеты можно получить простые, за простые знатные — никогда.
Можно возразить, что такое отношение к монетам и сокровищам современному человеку уже не свойственно, что повсюду применяются бумажные деньги, что сокровища в невидимой и абстрактной форме содержатся в банках. Однако значимость
Но все же верно, что, кроме этого традиционного, выработалось другое, современное отношение к деньгам. Монетная единица в любой стране имеет теперь более абстрактную стоимость. От этого она не перестала восприниматься как единица. Если раньше монетам было свойственно нечто вроде иерархической организации закрытого общества, то теперь при бумажных деньгах отношения единиц напоминают отношения людей в большом городе.
Из сокровища возник сегодня
Что же происходит во время инфляции? Денежная единица внезапно теряет свой личностный характер. Она превращается в растущую массу единиц, ценность которых тем ниже, чем больше масса. Миллионы, к которым раньше так стремились, теперь вот они — в руках, но они уже не миллионы, они только так называются. Как будто бы самый процесс скачкообразного роста лишил то, что растет, всякой ценности. Если валюта включилась в это движение, напоминающее бегство, то остановки не видать. Как бесконечно может расти счет денег, так бесконечно может падать их стоимость.
В этом процессе выражается свойство психологической массы, которое я считаю особенно и исключительно важным, — страсть к быстрому неограниченному росту. Однако здесь оно переходит в негатив: то, что растет, делается слабее и слабее. То, что прежде было одной маркой, теперь называется 10 000, потом 100 000, потом миллион. Отождествление отдельного человека с его маркой теперь невозможно. Она утратила свою твердость и границу, она в каждое мгновение что-то другое. Она уже
Во время инфляции, следовательно, происходит нечто неожиданное, непредвиденное и столь опасное, что вызывает ужас во всяком, кто чувствует ответственность за положение дел и способен различить возможные последствия:
Этот процесс соединяет людей, чьи материальные интересы, вообще говоря, имеют между собой мало общего. Наемный рабочий страдает так же, как рантье. Последний за одну ночь может потерять все или почти все, что имеет, столь надежно, казалось бы, сохраняемое в банковских сейфах Инфляция снимает различия, существующие от века, и сплачивает в единую инфляционную массу людей, которые в другие времена даже руки бы друг другу не подали
Это ощущение внезапного обесценивания собственной личности не забудется никогда — настолько оно болезненно Его носят в себе всю жизнь, если, конечно, не удается перенести его на кого-то другого. Но и масса в целом не забывает своего обесценивания, в ней возникает естественная тенденция- люди подвергшиеся обесцениванию, начинают искать кого-то кто еще менее значим, чем они сами, кем они могли бы пренебречь, как пренебрегли ими самими. Мало присоединиться к этому пренебрежению там, где оно уже есть, сохраняя его на том уровне, как оно существовало ранее. Возникает потребность в динамическом процессе
Объектом для удовлетворения этой потребности во время инфляции в Германии Гитлер выбрал евреев. Они для этого словно были созданы: имеют дело с деньгами, хорошо разбираются в перемещениях денежных масс и колебаниях курсов удачливые спекулянты, толпятся на биржах, где все их поведение и облик так резко контрастируют с армейским идеалом немцев. Во времена, когда деньги делали все вокруг сомнительным, неустойчивым, враждебным, именно эти черты евреев выглядели особенно сомнительными и враждебными Отдельный еврей «плох». Почему? Потому что его денежные дела идут полным ходом, тогда как другие уже перестали что-либо понимать и предпочли бы вообще не иметь дела с деньгами. Если бы во время инфляции речь шла о процессах обесценивания в немцах
Сущность парламентской системы
В
Никто никогда на самом деле не верил, что точка зрения большинства, победившая при голосовании, одновременно и самая разумная. Здесь воля противостоит воле, как на войне; каждой из этих воль свойственна и убежденность в собственной правоте и собственной разумности, ее не надо доискиваться, она самоочевидна. Смысл партии состоит именно в том, чтобы поддерживать в боевом состоянии эти волю и убежденность. Противник, побежденный при голосовании, смиряется не потому, что разуверился в собственной правоте, — он просто побит. Но это не страшно, потому что с ним ничего не произошло. Он никак не отвечает за свои прежние враждебные действия. Если бы он испытывал страх за свою жизнь, то и реагировал бы совсем иначе. А он рассчитывает на будущие схватки. Конца им не предвидится, ни в одной из них ему не быть убитым.
Равенство депутатов, то, что делает их массой, заключается в их неприкосновенности. Здесь между партиями нет разницы. Парламентская система работает, пока гарантирована неприкосновенность. Она разваливается, если в ней появляется человек, способный принять в расчет смерть кого-либо из членов сообщества. Нет ничего опаснее, чем видеть мертвого среди этих живых. Война потому война, что в выяснении соотношения сил участвуют мертвые. Парламент постольку парламент, поскольку он исключает мертвых.
Инстинктивное отчуждение английского, например, парламента от своих собственных мертвых, даже от тех, что умерли мирно и вовне его стен, проявляется в системе довыборов. Кто унаследует место умершего, никогда не известно заранее. Автоматического замещения не происходит. Выставляются кандидатуры, развертывается нормальная предвыборная борьба, происходят нормальные выборы. Умерший же выбывает из парламента. У него здесь нет права распорядиться своим наследством. Умирающий депутат не может точно знать, кто станет его наследником. Смерть со всеми ее опасными последствиями действительно исключена из английского парламента.
Против такого понимания парламентской системы можно возразить, сказав, что, например, все континентальные парламенты состоят из многих партий различной величины, что в них не всегда складываются две противоборствующие группы. Но в самой природе голосования это ничего не меняет. Оно всегда и повсюду — решающий момент. Оно определяет ход событий, и в нем всегда спорят
Праздничность всех этих мероприятий обусловлена отказом применять смерть как орудие принятия решений. Каждый поданный бюллетень здесь будто отодвигает смерть. То, на что она могла бы воздействовать, то есть сила противника, определяется числом поданных голосов. Если кто играет с числами, скрывает их или подделывает, тот, сам того не подозревая, впускает смерть обратно. Любители решать вопросы силой, насмехающиеся над листками бюллетеней, выдают этим лишь собственные кровавые намерения. Бюллетени, как и договоры, для них просто клочки бумаги. Если они не омыты кровью, то ничего не стоят; для таких людей важны только те решения, при которых пролилась кровь.
Депутат — это концентрированный избиратель: те раздельные мгновения времени, когда избиратель существует как таковой, в депутате соединены вместе. Он служит для того, чтобы голосовать часто. Но и количество людей, среди которых он подает свой голос, гораздо меньше. Благодаря интенсивности здесь достигается тот уровень возбуждения, который избиратели испытывают в силу своей большой численности.
Распределение и приумножение. Социализм и производство
Проблема справедливости так же стара, как проблема распределения. Когда бы люди ни выходили вместе на охоту, потом вставал вопрос о разделе добычи. В стае они были вместе, при разделе выступали по отдельности. У людей не выработался общий желудок, который дал бы им возможность есть вместе, как единое существо. В ритуале причастия они подошли ближе всего к представлению об общем желудке. Это было недостаточно полное, но все же приближение к идеальному состоянию, потребность в котором ими ощущалась. Отдельность при поглощении пищи лежит в корне ужасающего возрастания власти. Тот, кто ест один и для себя, должен один и для себя убивать. Кто убивает вместе с другими, должен делиться добычей.
С признания необходимости дележа начинается справедливость. Правило справедливости — это первый закон. Он и поныне остается важнейшим законом и в этом своем качестве — подлинным основанием всех движений, ориентирующихся на совместность человеческой деятельности и человеческого существования.
Справедливость требует, чтобы у каждого была еда. Но она же предполагает, что каждый внесет свою долю в обеспечение пищей. Огромное большинство людей занято производством различного рода благ. Но с их дележом дело обстоит неблагополучно. Таково содержание социализма, сведенное к простейшей формуле.