Незнакомцу, прибывшему с известным нам поэтом, было около тридцати лет. Он был строен, высок и хорошо сложен, его осанка отличалась благородством, красивые глаза поражали и привлекали живым блеском. Виттория полагала, что гость тоже поэт, поскольку прибыл со старым другом дома, а поэты и ученые из всех провинций Италии охотно бывали в семье Аккоромбони. По какой-то причине он предпочел не называть своего имени. Чужеземец был очень приветлив и самого благородного нрава, скорее серьезный, чем веселый. Он попросил показать ему виллу д’Эсте{51}, о роскоши и красоте которой шла молва по всей Италии.
Когда Аккоромбони с гостями подошли к вилле, им разрешили войти, потому что владелица ничего не имела против. Чужеземец казался очень взволнованным, восхищаясь украшениями, картинами, убранством комнат.
— Как счастливы должны быть князья, — промолвил он, — которые могут позволить себе подобную роскошь. Все, что вокруг, — так возвышенно; куда бы ни бросили взгляд, хозяева видят только произведения искусства: озаренные красотой, воспоминаниями об истории и великом прошлом творения самых благородных художников: Рафаэля, Микеланджело и Юлия Римлянина{52} — и все же…
— Это правда, — согласилась матрона, — очень редко в таких великолепных дворцах живет настоящее счастье. Судьба и обстоятельства, отношения людей всегда сильнее, чем сам человек. Одинокий, независимый отказывается от своей свободы, поступая на службу, и ставит себя в зависимое положение, чтобы найти то, что он называет счастьем; а тот, кто купается в роскоши, окруженный благородными друзьями, в блеске богатства слишком часто мечтает об уединении отшельника. Свобода — благородное, красивое, звучное слово, но это всего лишь слово, мертвое и бессодержательное. Поистине, свобода лишь в смерти.
Чужеземец удивленно посмотрел на высокую женщину, а Капорале промолвил:
— Вы сегодня, уважаемая подруга, взволнованны, не развеселят ли вас природа и прекрасное яркое солнце, так чудно освещающее горы?
— Рассеют, — ответила она, — ведь самое благородное в природе и искусстве, зачастую унижая себя, должно служить увеселению зрителей.
— Наоборот, — заметил незнакомец, — становится еще благороднее и совершеннее. То, что в нас есть доброго, хорошего, истинного, всегда остаётся с нами.
— А вот этого как раз и нет, — промолвила синьора Юлия с глубоким вздохом. — Простите, мой благородный господин, вашего имени я еще не знаю. Ваша любезность ввела меня в заблуждение с первого взгляда, поэтому я повела себя с вами как с другом дома, перед которым нет необходимости скрывать свое горе. В этом месте, наверное, лучше вести другие разговоры.
Они покинули дом и вошли в прекрасный, заботливо ухоженный сад. Виттория шла молча рядом с матерью, веселый дон Чезаре тоже стал серьезнее, а незнакомец полностью отдался впечатлениям от окружающего, восхищаясь многочисленными сооружениями, живописной панорамой кустарника, величием деревьев: пиний и кипарисов, мерцающим блеском разнообразных клумб. Но больше всего его привели в восторг поющие фонтаны, мастерски имитирующие пение птиц, украшенные замысловатыми фигурками, изображениями людей, поющих и играющих на лютне. Водоплавающие птицы и животные сменяли друг друга, располагаясь живописными группами. Здесь нереиды, Пан и пастухи играли на водных органах{53}, флейтах и свирелях, там звучала сельская дудочка, а дальше возвышалось искусное сооружение, построенное для воспроизведения музыки, звуки которой напоминали журчание чистого ручья.
Когда незнакомец в своих похвалах стал изъясняться все с большим пафосом, Виттория не выдержала и, еле сдерживая гнев, заявила:
— Мне, конечно, известно, что весь мир восхищается этим садом и этими звучными фокусами, но не сердитесь на меня, дорогой друг, если я признаюсь вам, что без радости вступаю в этот парк: мне всегда казалось, будто здесь одинаково унижены и искусство, и природа. Подлинное искусство превращено здесь в диковину, которая, пожалуй, может вызвать удивление и даже восхищение, но не способна подарить настоящую радость. Природа здесь подавлена и искажена, превращена в рабыню для праздных забав, которые в конце концов утомляют, когда удовлетворено первое любопытство. Совершенно иное воздействие производит хорошая картина, музыка Палестрины{54}, свободный ландшафт, вон тот божественный водопад. Не кажется ли вам, что здесь хотят воплотить бред лихорадочного больного и добиться чего-то, что выходит за пределы наших человеческих потребностей? Однако каждый раз, когда человек предпринимает такую попытку удовлетворения своего тщеславия, он унижает свое собственное достоинство.
— Ай! Ай! Моя прекрасная синьорита, — воскликнул незнакомец, удивленно глядя на нее, — возможно ли, чтобы с таких прекрасных уст слетали столь суровые слова? Неужели вас никогда не приводила в восхищение прекрасная секстина или искусная канцона?{55} Как развили наш язык, речь, всегда так легко переходящую в крестьянский говор, Петрарка{56}, Бембо, Мольца{57}, Бернардо Тассо и многие другие! А эти механические изобретения, которые сами по себе способны вызвать только удивление и удовольствие, разве не могут быть поставлены на службу человеческим гением, чтобы и их, основанных на расчетах, знании математических законов и арифметических соотношениях чисел, включить в высшую поэтическую систему, порожденную свободной фантазией? Если природа, этот величественный водопад так восхищают вас и на мгновение заполняет вашу душу восторгом, то всё, что здесь, — та же природа в ее привлекательном проявлении, но в известных условных формах и получившая высшую поэтическую свободу другим образом. Эти прямые аллеи, эти пропорциональные и постриженные кругом клумбы подобны стансам или терцинам прелестной поэмы, где слово обычной речи с той же истинной детской радостью шаловливо облекается в формы, обусловленные строгими правилами, чтобы звучать изящнее и благороднее. А фонтаны, статуи, птицы, легкомысленные амуры и строгие кипарисы, трепет и легкое опьянение в пышных кустах между миртами, лаврами и мрачными кипарисами, вон та распростертая пиния, шелест и шёпот в вершинах, смешанные с благоуханием и эхом, эти почти человеческие звуки, пение птиц, горы там вдали, яркая синева неба над нами, сладкая игра лучей, темнеющая тень — неужели человеку ещё что-то надо в этом сладостном опьянении, неужели надо завидовать Юпитеру и его божественным палатам?
— Прекрасно, — промолвила мать. — Смотри, дитя, вот ты и нашла, наконец, противника, который мог бы сломить твое упрямство и, если бы счёл нужным, смог бы поучить и тебя.
— Возможно, — заявила Виттория, — то, что я хотела бы называть природой, красотой и свободой, — слишком узкое понятие, которое снова может привести к скованности и несвободе. И все же я не хочу по чьей-то воле ломать свой характер, а должна сначала сама пережить в себе сказанное дорогим чужеземцем. Я не могу повторять то, в чем не убеждена, или подавлять свои лучшие чувства. Ни в книгах, ни в стихах я никогда не пыталась сделать это, пусть уж лучше сама буду заблуждаться, чем повторять чужие слова.
Однако незнакомец считал, что в прозе и стихах, может быть, нужно согласиться с существующими, узаконенными правилами.
— Но вы таким образом противоречите сами себе! — воскликнула Виттория. Они, наверное, спорили бы дольше, если бы их внимание не привлекли две фигуры, неожиданно возникшие рядом. Пожилая женщина в сопровождении молодого, богато одетого мужчины вышла из ближайшего кустарника. Дама была крупная и полная, мужеподобная, загорелая, на подбородке и верхней губе даже проглядывала легкая растительность. Все почтительно встали и поклонились, давая дорогу пришедшим, направлявшимся к замку. Когда они удалились, незнакомец спросил:
— Кто эта дама, похожая на сильного пожилого мужчину?
— Нынешняя владелица виллы д’Эсте, — ответил Капорале, — знаменитая Маргарита Пармская{58}, дочь великого императора Карла V.
— Возможно ли, — воскликнул незнакомец, всплеснув руками, — что я именно здесь удостоился такого зрелища? Этот живой памятник старых событий, этот монумент великих времен, эта свободная сильная женщина прошла сейчас мимо меня, как портрет Фидия или Лисиппа{59}. Едва очнувшись от сна поэзии и искусства, я вдруг оказываюсь в чудесной старинной легенде, и мне не хватает духа, чтобы прийти в себя. Она, бедная, почти ребенком обрученная из политических соображений с жестоким, страшным Медичи, герцогом Флорентийским Александром, ставшая свидетельницей его убийства (с тех пор прошло ровно сорок лет), снова была выдана замуж и потом послана братом регентшей в Нидерланды, где, как настоящая королева, показала себя умной, сильной и великой в самых трудных ситуациях, образец благородства — полная противоположность великой Елизавете Английской{60}, пока не вынуждена была уступить неверной политике, коварству и кровожадности герцога Альбы{61}. Чего она только не видела, не пережила, не узнала! Она знает цену свету, князьям, противоречия и слабости людей, горе и счастье!
— Совершенно верно, — ответила донна Юлия. — Сейчас пока она живет на этой вилле, но, может быть, как княгиня мне недавно сказала, еще в этом году отправится в свои замки в Абруцци и в Неаполь. Сегодня она была очень занята, иначе, конечно, обратила бы на нас внимание, ибо всегда была весьма милостива и благосклонна по отношению к моей семье и особенно к моей дочери.
— Она — уникальная женщина! — воскликнул Капорале. — По крайней мере, я еще никогда не встречал и не слышал о подобной. Вы не поверите, но она еще и сейчас во время охоты, несмотря на свой возраст, даст фору опытному охотнику. Она искусная наездница и не боится даже самых диких лошадей, охотится впереди всех шталмейстеров, короче — настоящая вираго{62} в самом благородном значении этого слова.
Молодой человек, беседовавший с княгиней, теперь поспешил к компании и попросил старого поэта Капорале представить его семье, которой он уже намеревался нанести визит. Капорале заявил:
— Примите благосклонно, уважаемые дамы, моего замечательного молодого друга графа Пеполи из Болоньи.
— Мы слышали о вас, ваших благородных делах и вашей благотворительности,— сказала мать. — Когда встречаешься с болонцами, нет ни одного, кто не пел бы вам славу.
Граф изящно поклонился и ответил на эту лесть подобной же. Они пошли домой, где их ждал простой, непритязательный обед.
Есть характеры, которые, если и не отличаются силой духа, то все же привлекают сердца ненавязчивой благожелательностью и человеколюбием, а также тонким обращением. Граф принадлежал к их числу. Он сразу расположил всех к себе, как будто уже давно был членом семьи. Граф составлял приятный контраст со вторым чужеземцем, который казался хоть и благороднее, но не настолько знатным: в свободном, непринужденном поведении графа чувствовалось, что он с юности вращался в блестящих кругах, воспитывался дворянином, и большое унаследованное состояние с давних времен освобождало его от всякой нужды и от любого неудобства жизни. Другой гость, чьи живые глаза одухотворенно блестели, а губы так изящно улыбались, был более похож на ученого, профессора университета или на важное духовное лицо.
После обеда все направились в небольшую беседку в саду, где наслаждались свежестью дня и любовались видом красивых окрестностей.
— Здесь, в этом приятном обществе, — воскликнул Капорале, — нам нужно, как это сейчас стало модно, организовать небольшую поэтическую академию, где было бы можно импровизировать на любые темы. Если же сочинение не получится, то можно на ходу набросать небольшое стихотворение или поэму, если позволит муза.
Мать извинилась и ушла, Фламинио сопровождал ее. Остальные сели вокруг стола и Капорале предложил тему — «Сила любви».
Установилась тишина, все сочиняли, и когда листы были исписаны, Чезаре сказал:
— Я не поэт, а только шут, и об этом говорит мой сонет.
Капорале прочитал свое произведение. В сонете содержалось извинение, что поэт присягнул на верность пародии, но он льстит себя надеждой, что его стихи не покажутся фривольными, даже если в шутках и остротах он не достигает какого-нибудь Берни или других знаменитых поэтов.
Граф Пеполи произнес:
— Кто сейчас в Италии не слагает стихи? В круг воспитания всякого образованного человека входит умение это делать, и мы имеем большое преимущество в том, что наш прекрасный, изящно звучащий язык облегчает создание рифмы. Дилетант же, сам того не ведая, повторяет находки своих предшественников.
Утонченные стансы самого графа рассказали в нежных образах о неожиданном счастье на несколько минут превратиться в поэта в столь изысканном обществе.
Чужеземец прочитал сонет о том, что красота благородной девушки, сидящей рядом с ним, достоинство ее матери, встреча с великой княгиней, вид сада, созданного для божественного сладострастия и мечтаний, — все это побуждает его посягнуть на высшие звуки поэзии, однако муза качает головой и прикладывает палец к губам, шепча ему: «Именно потому, что ты счастлив и слишком упиваешься наслаждением, ты не можешь писать стихи в это мгновение; живи и будь доволен — сердечная боль и поэзия еще вернутся к тебе».
Виттория удивленно посмотрела на незнакомца и в задумчивости опустила глаза. Сонет показался ей превосходным, сочиненным настоящим поэтом. Затем она заговорила с большой живостью:
— Все вы, синьоры, и сам наш председатель даже не коснулись в своих стихах заданной темы и тем более не раскрыли ее. Все отделались вежливым извинением, что не могут сочинять. Лишь я, бедная, подчинилась, как и должны делать все мы, подневольные женщины, и, повинуясь, написала длинное неудачное стихотворение.
Она прочитала канцону, содержание которой было примерно таким:
«Всем управляет любовь — так говорят поэты и другие смертные. Я слишком молода, чтобы знать ее, слишком робка, чтобы ее вызвать. Как мне воспеть ее? Конечно, мне известно множество гимнов, прославляющих это божество, но есть и другие песнопения, в которых, напротив, обвиняют и поносят Венеру и Амура. Вот перед взором проходят старинные сказки и великие исторические легенды. Могущественное дитя голубей, величественная Семирамида{63} оказалась вдруг царицей Вавилона. Большой и красивый город был слишком мал для ее фантазий. И какой же восторг охватил ее душу, когда Семирамида вдруг обнаружила большие залежи золота, несметные богатства в своих кладовых. Художники, государственные деятели, слуги и горожане, каменщики, каменотесы и подручные были к ее услугам для того, чтобы осуществились ее царственные мечты. Так из этих сокровищ и ее фантазий возникло чудо света — Вавилон. Но если бы вдруг другой человек, такой же сильный и смелый, как великая царица, равный ей духом, решил возвести подобные дворцы, башни, висячие сады и вечные стены в своих владениях, располагая для этого лишь незначительными средствами? Получилась бы смешная несуразица, жалкая, презренная попытка, вызывающая усмешку или сочувствие к тем, кто строил. Так и в любви: когда ее могущественный полет фантазии соединяется со столь же великой созидающей силой (редкий случай), происходит чудо; иначе — исход плачевен. Отложи строительство и откажись от любви, если дух, который ты хочешь любить, поклоняться ему и принадлежать, не таит в своих глубинах божественных сил, через какие любовь только и может найти свое признание. Поэтому держись подальше от меня, прелестная Венера, со своими дарами, ибо только в царстве сказок живёт герой, чья душа могла бы светить мне, как золотой поток прекрасной дочери голубей, чтобы возвести до небес башни, дворцы и воздушные сады моей мечты».
Чужеземец поклонился в восхищении и поцеловал прекрасную руку поэтессы, граф тонко и изящно польстил, а Капорале воскликнул сердечное «Браво!».
— Теперь, — продолжил он, обращаясь к незнакомцу, — поделитесь с нами, как обещали, еще одним фрагментом — несколькими стихами из своей большой поэмы, над которой вы работаете, мой уважаемый друг.
Незнакомец вынул из кармана плаща несколько аккуратно исписанных листов со словами:
— Я хочу прочесть вам один эпизод своего сочинения и попрошу вас чистосердечно высказать суждение о нем, поскольку многие сведущие люди его уже раскритиковали или даже полностью отвергли.
Он начал читать об Эрминии и ее любви, когда Виттория вдруг с подозрением воскликнула:
— Как называется ваше произведение?
— «Освобожденный Иерусалим», — ответил незнакомец, смутившись и слегка покраснев.
— О, ради бога! — вскричала Виттория. — Так, значит, вы и есть тот самый Торквато Тассо, о поэме которого говорит уже вся Италия, подаривший нам много лет назад великолепного Ринальдо{64}, создавший божественную Аминту, из стихов которого коварный Капорале зачитывал отдельные фрагменты, например о Золотом веке. Ах, злодей! — повернулась она к тому, — значит, вы были настолько коварны, что скрывали от нас такого великого поэта?
— Это было сделано с добрыми намерениями, — промолвил, улыбаясь, дон Чезаре. — Зная, кто ваш гость, вы конечно же, сдерживали бы себя. Такова уж наша природа: мы прежде всего хотим угодить князю или великому человеку и не хотим показать свои слабости, не пытаемся противоречить. Если бы вы знали, кто этот незнакомец, то не стали бы спорить с ним. Ну а теперь вы старые знакомые, и я доволен тем, что способствовал этому, ибо вначале мой друг никак не соглашался с моим планом, считая неприличным входить инкогнито в почтенную семью.
— Мы должны преклонить перед вами колени, — воскликнула девушка, — так требуют приличия, когда божество удостаивает посещением убогую хижину смертного.
Она поднялась и стремительно подбежала к двери.
— Если я не сообщу матери и брату о том, какого гостя мы сегодня встречали, то как смогу потом оправдаться?
Когда мужчины остались одни, граф Пеполи умно и тонко признался Тассо, что считает большим счастьем личное знакомство с ним. Тассо был взволнован и, пожалуй, мог быть доволен похвалами, которые расточал ему с большим усердием и искренностью столь образованный человек. Появились мать и Фламинио, и он счел себя еще более обязанным, окруженный всеобщим уважением и вниманием, с радостью и удовлетворением продекламировать те знаменитые и прекрасные места своей поэмы, которые некогда были отвергнуты многими знатоками и критиками.
— Какой холодной и сухой должна быть душа того, кто не ощущает красоту этой поэмы, — промолвила восхищенная Виттория, когда поэт закончил читать. — О единственный! Я надеюсь, мы еще увидимся, если вы когда-нибудь будете в Риме. Но теперь не откажите мне — позвольте в глубочайшем почтении поцеловать руку, написавшую столь прекрасные, божественные строки.
Тассо поднялся и заявил:
— Не смущайте меня, прекрасная девушка. Но, может быть, поэту можно воспользоваться своим преимуществом перед остальными людьми, какое дает ему муза? Позвольте мне в присутствии вашей почтенной матери на память об этой минуте запечатлеть поцелуй на этих восхитительных устах.
Два прекрасных поэтических существа обнялись и сердечно расцеловались, и в своем творческом упоении не ограничились одним выпрошенным поцелуем, ибо Тассо чувствовал, что девушка отвечает на его восхищенное прикосновение сладкими свежими устами.
Когда стали прощаться, граф сказал:
— Я попросил бы у вас разрешения повторить завтра мой визит, если бы дела не призывали меня в Рим. Один мой родственник, кузен, богатый человек, похищен бандитами из Субиако там, в горах; разбойники требуют за него огромный выкуп. И хуже всего то, что никто не знает, куда они утащили беднягу. Теперь многие пойманы и доставлены в Рим; из них мне назвали одного, кто, может быть, располагает самыми точными сведениями о похищенном.
Гости откланялись, и Фламинио проводил их, чтобы еще некоторое время побыть рядом с великим, глубоко чтимым им Тассо.
— Мы тоже завтра отправляемся в Рим, — заявила неожиданно дочери мать.
— Боже, — воскликнула Виттория, — как ты меня напугала, мама! Я надеялась, мы еще продолжим наше веселое пребывание здесь, поскольку многие наши друзья только собираются выехать за город — осень в самом начале.
— Так нужно, — ответила матрона.
— О мама! — пожаловалась дочь. — Я не могу высказать тебе, каким ужасным и призрачным мне кажется сейчас город. Этот великий вечный Рим — предмет зависти многих чужеземцев, оценивающих жизнь в нем как счастье, — о, какими мрачными, страшными и отвратительными кажутся мне сейчас его улицы и площади! У меня такое предчувствие, будто там меня ожидает самое большое несчастье в моей жизни. Почему такая спешка?
— Почему? — воскликнула напуганная мать. — Потому что у меня есть дети, которые должны были стать моей гордостью и моей радостью, а становятся для меня адской мукой. Так знай же, несчастная, что наш Марчелло во второй раз задержан: в письме, которое я получила сегодня, говорится о казни; самое меньшее наказание для него — галеры. Он снова объявился у бандитов. Мне надо в Рим — наш покровитель, кардинал Фарнезе, должен помочь нам, иначе мы пропали.
— Боже мой, — промолвила сквозь слезы Виттория, — несчастный брат, эта его непоседливость и буйство, которые он принимает за силу и добродетель! Но милая, единственная моя подруга! Защити меня там от всех этих грубых, необузданных господ, которые клянутся, что любят меня, представляясь моими поклонниками. О, этот ненавистный Луиджи Орсини, ужасный человек: при виде его я невольно представляю себе Александра Медичи Флорентийского или страшного Чезаре Борджиа{65}. О, только защити меня от него и других ему подобных, иначе для меня было бы гораздо лучше утонуть там, в водопаде.
— На этот счет успокойся, дочь моя, — утешила мать, — этот Орсини Луиджи никогда не переступит наш порог.
— Дай мне еще одно обещание! — воскликнула девушка.
— Ну?
— Что ты не будешь принуждать меня выйти замуж. Я ненавижу, я презираю мужчин. Я могла бы скорее отравить одного из них, чем покориться ему. Это кажется мне самым жалким, самым позорным из всех преступлений. Нет, мама, не обуздывай мой нрав, он возмущается и лучше окунется во все ужасы, которые только можно перечислить, чем отдастся пошлости, которую многие ничтожные люди называют добродетелью и необходимостью.
— Дочка, дочка! — сказала с испугом мать. — Боюсь, что в будущем ты доставишь мне больше тревог, чем теперь несчастный Марчелло. О Боже! Что такое жизнь?.. Приготовься к путешествию.
Виттория, оставшись одна, посмотрела в вечернее небо. Лунный свет озарил горы, она слышала в тишине шум водопада.
— Прощайте, — крикнула она, — мои любимые луга и деревья! Разве я не увидела сегодня, что божественный Тассо тоже всего лишь мужчина, слабый мужчина? Не сильнее Камилло. Где я найду человека, которого могла бы уважать и любить? Ладно, река Тибр так же глубока, как и Теверона. Если хочешь быть свободной, если действительно хочешь, — нет силы, которая наложила бы на нас цепи!
КНИГА ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Когда семья вернулась в Рим, жизнь вошла в прежнюю колею. Знакомые, узнав о возвращении Аккоромбони из Тиволи, не замедлили явиться с визитами. Мать немедля отправилась к своим влиятельным покровителям, чтобы выхлопотать для сына помилование. Но дело оказалось гораздо сложнее, чем она могла вообразить себе там, в тиши своего сельского уединения, ибо почти все партии единогласно сошлись во мнении, что суды до сих пор были чересчур мягки и народу необходимо преподать запоминающийся и устрашающий урок. Самым неумолимым оказался, чего менее всего ожидала мать, влиятельный кардинал Фарнезе, давний друг и покровитель семьи. Княгиня Маргарита Пармская по настоятельной просьбе графа Пеполи лично обратилась к кардиналу с просьбой посодействовать правому делу или, по крайней мере, не чинить препятствий мерам, которые примет правительство.
Фарнезе встретил донну Юлию приветливо и был с ней так откровенен, что сам дал матроне прочесть письмо княгини.
— Последнюю фразу послания, — сказал он с улыбкой, — вы, дорогая, поймете не хуже, чем я сам. Вы знаете, сколько неприятностей причинили мне враги — и в первую очередь партия Медичи, — многократно ставившие мне в вину мою мнимую связь с представителями разных банд. Вы, наверное, помните об организованном мною процессе против высланных из Папской области бандитов, которые хотели убить меня в моем загородном замке Капрарола по подстрекательству этой партии и великого герцога, и о том, какой удар был нанесен по моей репутации, ибо хитрые и умные адвокаты сумели повернуть дело так, что многие поверили, будто этот заговор исходит от меня самого и якобы я склонял негодяев действовать против великого герцога и дома Медичи. А теперь кардинал Фердинанд, брат князя, приобрел большое влияние и объединился с благочестивым Борромео, а за этими двумя, громко заявившими о своих добродетелях, следуют многие другие, мечтающие прослыть справедливыми. Все они как будто сговорились действовать против меня. Старый, дряхлый Монтальто тоже присоединился к ним — хитрая лиса, от которой мало проку, но много вреда. Его святейшество не хочет слышать обо всём этом, он погружен в ученые труды, занят церковными делами и возлюбленным сыном — генералом и губернатором Рима. От папы я не получаю поддержки, по крайней мере сейчас, ибо ко мне он относится ревниво, как к своему возможному сопернику, и опасается, что я после его смерти доставлю его семье множество неприятностей. Видите, как сильно повредило мне то, что меня уже несколько лет называют самым влиятельным, властным и даже деспотом, своенравно правящим коллегией кардиналов. Повредило мне и большинство голосов, полученное на последнем конклаве. Успокойтесь, я, подумаю, как выйти из сложившегося неприятного положения каким-нибудь окольным путем. Но почему ваш сын поставил нас в такое затруднительное положение? Признаюсь, очень неприятно ставить в зависимость свой авторитет и власть от судьбы преступника, притом не принадлежащего к знатному роду. Не надо плакать, уважаемая синьора, это в наших силах; я постараюсь использовать любые средства, чтобы притормозить процесс, и дело не скоро дойдет до обсуждения и принятия решения; а вы хорошо знаете, во многих случаях выиграть время — выиграть дело. Между тем месяц-другой может многое изменить, и если я вскоре окажусь на другом, более высоком посту, то все мои друзья, в том числе и вы, донна Юлия, не должны сомневаться в моем покровительстве.
Донна Юлия осознала, сколько вреда причинило ей дурное поведение сына. Она понимала, что Фарнезе не хочет открыто заступиться за человека незнатного происхождения, обвиняемого в серьезном преступлении, и не отважится рисковать своей репутацией ради его спасения. Таким образом, если Фарнезе что-то и предпримет, то только как друг дома, и тем самым она может рассчитывать лишь на благосклонность, поддержку, но не на серьезное вмешательство кардинала в дела.
Заметив ее глубокую озабоченность, кардинал взял донну Юлию за руку и подбадривающе сказал:
— Вот что пришло мне в голову: сходите-ка к Монтальто. Старик стремится прослыть добродетельным, охотно обращая грешников и утешая страждущих. Надеюсь, он сумеет настроить Медичи, а тот — Борромео и губернатора в вашу пользу, так что судьи, может быть, проявят снисходительность или, в крайнем случае, позволят преступнику бежать.
С такими слабыми надеждами синьора покинула дворец, размышляя по дороге, кто из ее знакомых мог бы достойным образом представить ее кардиналу Монтальто. Она не была с ним знакома и никогда не видела его в обществе, потому что кардинал жил очень замкнуто, посвятив себя только духовным обязанностям, и из-за слабого здоровья проводил часы досуга в своем саду.
Виттория тем временем посетила нескольких подруг, побывала в церкви Марии Маджоре и теперь возвращалась домой в сопровождении своей няни и старого слуги. Когда она свернула на соседнюю улицу, навстречу ей вышла толпа разряженных молодых людей. В центре их вышагивал легкомысленного вида юноша, среднего роста, субтильный, с белокурыми волосами, спадавшими волнами по плечам, и голубыми глазами на маловыразительном лице. Виттория хотела окликнуть его, приняв за известного нам Камилло, однако, подойдя поближе, поняла, что ошиблась. В незнакомце не было и следа того крестьянского чистосердечия, которая всегда так привлекала ее в друге детства; и она даже немного испугалась, когда выражение лица идущего навстречу юноши изменилось: рассеянная улыбка превратилась в нахальную гримасу; он вдруг затеял спор с одним из своих спутников и даже замахнулся кулаком, хотя тот был выше и сильнее его.
Виттория обрадовалась и успокоилась, когда к ней неожиданно подошел старый друг дома Капорале. Вместе они направились к дому Аккоромбони, и девушка по дороге поинтересовалась:
— Кто этот молодой человек, жестикулирующий так странно? Он кажется мне одним из избалованных дворянских сынков, которые стремятся прославиться своей невоспитанностью. Такие субъекты часто из пустого озорства, от скуки затевают ссоры, приводящие к трагедии.
— Этот молодой человек совсем не таков, — ответил дон Чезаре. — Он — самое миролюбивое создание на земле, но, как новичок в Риме, надеется, что своими ужимками, громкой речью, мнимой дерзостью и бранью сумеет завоевать авторитет у этих молодых льстецов и приспешников. Особенно усердствует в присутствии незнакомых людей и если его удостоит своим вниманием дама. Сейчас был сыгран небольшой импровизированный спектакль в вашу честь.
Виттория рассмеялась, а поэт продолжал:
— Этот паренек — выходец из бедной крестьянской семьи. Его поддержал дядя и послал учиться в школу в одном небольшом городке, затем ребенка взяли на воспитание монахи, и когда мальчик подрос, тот же самый дядя позволил ему приехать в Рим, чтобы посмотреть, что из него может выйти. Между прочим, опекун — не кто иной, как старый кардинал Монтальто, желающий перед своей кончиной видеть племянника хотя бы обеспеченным. Он хочет, чтобы тот стал священником, ибо когда ты небогат, успеха легче достичь с помощью духовной карьеры. Однако мальчик довольно упрям и не хочет слышать об этом. Да вы и сами убедились, как мало он подходит на роль священника.
В это время позади раздался громкий крик, и как только Капорале обернулся, к его великому удивлению, тот самый юноша, о котором только что шла речь, бросился к нему на грудь, бледный, как смерть, дрожа от страха и громко крича:
— Он бежит сюда!
Виттория, оглянувшись на крик, успела в последнее мгновение дернуть спутника за руку, который увлек за собой и обнимавшего его молодого человека. Один из быков, которых на длинных канатах приводят в Рим всадники, вырвался{66} на волю и теперь бежал вниз по переулку, а за ним толпа людей. Люди, идущие навстречу, шарахались в стороны, чтобы не попасть на рога.
— Опасность миновала, господин Перетти, — промолвил поэт, — очнитесь, вы весь дрожите.
— Наш дом совсем рядом, — сказала Виттория, — пойдемте к нам, там вы отдохнете и успокоитесь.
— Это очень любезно с вашей стороны, синьора, — ответил юноша, — но мне обидно, что мои спутники разбежались и бросили меня в беде.
Они вошли в покои, встретившие их свежестью и прохладой. Служанка шепнула своей госпоже:
— У вас уже есть один посетитель — милостивый господин. Его Превосходительство могущественный дон Лудовико Орсини.
Виттория побледнела и прошептала про себя: «Эта бестия гораздо опаснее, чем та, с рогами». Навстречу вышел высокий, сильный молодой человек с выражением наглого высокомерия на лице. Он лишь небрежным кивком приветствовал всех, быстро скользнув презрительным взглядом по лицу юного Перетти, и когда слуга поставил стулья, обратился к Виттории со значительным видом:
— Вы получили мое письмо, синьора?