В эти первые два года врачебной практики, 1892–1894, в его жизни не произошло никаких видимых перемен. Из десятилетнего Иннеса, умытого и подстриженного старшим братом, получился прелестный ливрейный лакей. Но когда Иннес замечал, что еще один пациент готов попасть в их «паутину», как говаривал брат, ему было не легко сдержать возбуждение. Однажды, распахнув дверь перед входящей женщиной и бросив на нее критический взгляд, он завопил так, чтобы брат наверху мог слышать:
«Артур! Ура! Еще один ребеночек!» И доктор, сломя голову устремившись вниз и на ходу одергивая рукава сюртука, успел кинуть на мальчишку лишь один уничтожающий взгляд, прежде чем натянуть на себя маску учтивости:
— Прошу вас, мэм.
Собственную версию Иннеса о типичном дне их жизни можно найти в «Судовом журнале», который он вел по совету брата. «Сегодня утром после завтрака, — говорится там, — Артур сошел вниз и стал писать рассказ о человеке с тремя глазами, а я был наверху и изобретал водяной двигатель, который мог бы запускать ракеты выше Луны всего в две минуты, чтобы оттуда они могли посылать небольшие снаряды. Когда пробило четверть второго, мне пора было идти ставить картошку — последние шесть штук из нашего запаса».
Однако все было не так уж трагично. В первые же дни их друг Ллойд из Суссекса снабдил их запасом картофеля на зиму. Сосед-бакалейщик, страдающий припадками, расплачивался за медицинскую помощь чаем и маслом, и д-р Дойл, проходя мимо его лавки, напряженно вглядывался в фигуру у прилавка в надежде обнаружить симптомы приближающегося припадка. Конечно, поначалу нечего было и думать о домашней прислуге, но тут ему пришло в голову предложить стол и кров в просторном цокольном этаже тому, кто станет вести домашнее хозяйство.
Это объявление привело к ним в дом двух пожилых женщин, обозначенных в корреспонденции как миссис С. и миссис Дж. Но спокойствие и порядок установились в доме ненадолго: вскоре из нижнего этажа стали доноситься звуки перебранки — стоны и жалобы, как в маленьком домашнем чистилище, и взаимные упреки в краже свинины. Миссис С. удалилась, прижимая к глазам платочек. Миссис Дж. последовала за ней, уличенная в слишком пристальном внимании к бочонку пива в подвале. Доктор, справедливо полагая, что оскорбленная сторона именно миссис С. (Смит), догнал ее и вернул назад. Теперь Иннес стал ходить в школу; миссис Смит утвердилась как платная экономка. С той поры пища была отменно приготовлена, безделушки протерты от пыли, мебель начищена до блеска.
На недостаток мебели жаловаться ему не приходилось. Матушка и тетушка Аннет, соревнуясь в щедрости, присылали все, что только можно вообразить: от вагона книг до музыкальных часов. В холле, устланном новыми коврами, прижатыми к ступенькам блестящими бронзовыми прутками, стоял на столе бюст дедушки Джона Дойла. По стенам, оклеенным коричневыми под мрамор обоями, были развешаны гравюры, а пол устилали африканские циновки. «Я вынул стеклянные панели из двери в холле, — писал он, — и заменил их красными: это придало всему холлу несколько зловещий и артистический вид».
По вечерам абажур в виде красного шара над газовым светильником создавал такое же зловещее и артистическое (чтобы не сказать жуткое) впечатление. Врачебный кабинет — предмет его неизменной гордости — помещал в себе двадцать одно полотно и одиннадцать ваз. В соседней с ним комнате, приспособленной для ожидания посетителей, нагромождение мебели представляло серьезное неудобство. Когда матушка предложила прислать для этой комнаты еще один книжный шкаф, ему пришлось убеждать ее, что тогда не останется места для посетителей. Но одного дара от лондонских Дойлов он никак не мог принять.
После памятного разговора на Кембридж-террас, посеявшего взаимную обиду и озлобление, он так и не пошел на мировую со своими дядьями. Раз или два он виделся с дядюшкой Диком — и даже фактически спас ему жизнь, когда у того случился апоплексический удар, — но трещина в их отношениях не затянулась. Дядя Дик то ли из тонкого коварства, то ли по простоте душевной прислал ему рекомендательное письмо к католическому епископу Портсмута и отметил, что в городе нет католического врача.
Нет «католического» врача! У него было свое собственное гневное толкование этих слов. Приди, заблудшая овечка, как будто говорилось там, обрети Веру — и ты не будешь голодать. Он предал рекомендательное письмо огню.
В эти дни в его жизнь впорхнула Элмо Уэлден, на которой он дал слово жениться, как только начнет зарабатывать два фунта в неделю. Кареокая Элмо, оправляясь от болезни, поселилась в Венторе на острове Уайт, в удобной близости от него.
Сходство с тропическим цветком или диким виноградом — вот что более всего привлекало его в женщинах. Быть может, он и не был по-настоящему влюблен в нее, или же — она в него, но они оба были настроены романтически и находили восхитительным быть в кого-нибудь влюбленным. Отчего же они беспрестанно ссорились? Непонятно, да и кто может такое упомнить. Элмо была убеждена, что права она. Он, всегда и неизменно уверенный в своей правоте, складывал руки в той высокомерной позе, которую еще могли себе позволить мужчины в 1882 году. Обиженная Элмо уехала в Швейцарию.
Между тем медицинская практика ширилась. Это он заметил, когда стал появляться в обществе, где оказалось много знакомых. Некоторую известность д-ру Дойлу принесли крикет и футбол, где он мог сбросить фрак и дать волю своей скованной энергии. Он вступил в Литературно-научное общество. Он выиграл сигарницу в шары. Гремели фортепиано в прокуренных концертных зальцах. И время от времени оживлял их с Иннесом жизнь приезд одной из сестер.
Из десяти детей, родившихся у Мэри и Чарльза Дойлов, в живых осталось семеро. Пять девочек: Аннет, Констанция, Каролина, Ида и Додо. Аннет, старшая, давным-давно устроилась домоправительницей в Португалии. Ида и Додо — младше Иннеса — были еще совсем дети. Чаще всего он виделся со своими средними сестрами Конни и Лотти.
С его представлениями о семейных узах он не мог не обожать их всех, хотя подчас не удерживался от улыбки, наблюдая за ними.
Любимицей его была Лотти — воплощение всех дойловских черт и обладательница великолепных волос, невольно наводивших на мысль о том, что ее фотография была бы лучшей рекламой для какого-нибудь лосьона. Но вскоре Лотти перестала бывать в доме на Саутси: вместе с Аннет она уехала в Португалию и тоже устроилась экономкой в доме, расположенном в весьма романтической местности у дороги, ведущей на динамитную фабрику. Лотти поверял брат свои сердечные тайны.
«На днях я был на балу, — писал он, — и, леший его знает как, назюзюкался. Смутно припоминаю, что половине женщин, и замужних и незамужних, я делал предложения. На следующий день получил я письмо, подписанное „Руби“, что, мол, она сказала „да“, тогда как думала сказать „нет“; но кто она такая на самом деле и про что она сказала „да“, я никак в толк не возьму».
Несмотря на игривый тон, он, конечно, раскаивался в этом поступке. Врач не может позволить себе прикасаться к вину в обществе: это не должно повториться, в особенности теперь, когда колокольчик на его двери в доме № 1 по Буш-виллас стал позвякивать все чаще.
Врачебная комиссия страховой компании Грэшем пополнила его доходы. Д-р Пайк, его сосед и приятель, тоже подкидывал ему немало вызовов к больным. В домах бедняков или еще силящихся скрыть нищету, куда заходил он со своим стетоскопом под неизменным цилиндром[10], видел он смерть и страдания глазами человека умудренного — ставшего на ноги. Чем более ширилась его медицинская практика, тем более искал он отдохновения в литературном труде.
После появления в печати «Сообщения Хебекука Джефсона» в январе 1884 года ему еще долго не удавалось достичь высот «Корнхилла». Между тем фантастичнейший рассказ Хебекука, основанный на таинственной истории покинутого судна «Мария Целеста», получил отголосок за пределами обычной литературной критики. На далеком Гибралтаре некто мистер Солли Флуд прочел сообщение и потерял покой и сон. Через посредство центрального агентства новостей по всей Англии распространился текст телеграммы: «Мистер Солли Флуд, генеральный адвокат Ее Величества в Гибралтаре, объявляет сообщение Хебекука Джефсона фальшивкой с первого до последнего слова».
Мистер Флуд сверх того подал пространный доклад правительству и в газеты, указывая на ту угрозу международным отношениям, какую представляют собой люди, подобные д-ру Джефсону, сообщающие в качестве достоверных факты, легко опровергаемые по многим пунктам. Прежде чем мистера Флуда посвятили в существо дела, газеты успели насладиться недоразумением. Д-ру Конан Дойлу вся эта газетная шумиха не просто услаждала слух — он услышал за ней глас своего призвания.
Он умел сочинять небылицы, которые многие принимали за чистую монету. Именно это Эдгар Аллан По проделывал в «Нью-Йорк Сан», и каждый читатель свято верил, что Гаррисон Эйнсворт с семью спутниками пересек Атлантический океан на управляемом воздушном шаре. По сознательно надувал читателей, зло над ними насмехаясь. Д-р из Саутси старался их только развлечь. Видимо, сочинитель небылиц может разбить в пух реалиста на его же поле и его же оружием, если только — если только! — умудрится ухватить верные реалии.
Так, в творческой горячке начался для него 1884 год. Увы, «я все посылал и посылал свои вещи в „Корнхилл“, а они все возвращали их мне». Но с журналом он не препирался, как однажды с Джеймсом Пейном, посетовавшим, что его короткие, рубленые фразы звучат грубовато. И был несказанно обрадован, получив приглашение на рыбный обед для авторов «Корнхилла» в ресторане «Корабль» в Гринвиче. Там он повстречал Пейна, выглядевшего проницательным и расчетливым, и художника Дю Морье, и «изможденного юношу в очках» по имени Ансти, сорвавшего лавры славы своими «Vice Versa». Зазвенели бокалы под древними закопченными сводами, и последние участники застолья доставили Ансти в сильном подпитии под своды Адельфи.
Вот она жизнь! Вот оно литературное братство!
Он начал работать над повестью под названием «Торговый дом Гердлстон». Был ли он доволен? Нет. Теперь уже только в редкие минуты работал он с воодушевлением. В глубине души он понимал, что пытается соткать полотно из чужих стилей, главным образом Диккенса и Мередита. Он работал урывками, от раза к разу, и писал как будто не он, не его «я». Между тем, получив в свое время степень бакалавра, он намеревался там же, в Эдинбурге, сдать экзамен на звание доктора медицины. Углубившись в занятия медициной в редкие свободные от врачебной практики и писательства часы, он убедился, что способен выдержать экзамен, даже не приезжая предварительно для этого в Эдинбург.
К тому факту, что на следующий год он получил-таки степень доктора медицины, прибавить нечего. И все же ему не хватало уверенности в себе. Вот сидит он на заседании Литературно-научного общества; его так и подмывает вступить в дебаты, но опасение, что он не сможет выдавить из себя ни слова на публике, приковывает его к скамье — и вся скамья, грозя опрокинуть сидящих, трясется вместе с ним, пока наконец, из глубины гортани не исторгается хриплый возглас: «Г-господин председатель!»
В это время повстречал он мисс Луизу Хокинз.
Их знакомство состоялось на фоне одной из тех бессмысленных трагедий, которые так трудно примирить с идеей божественного милосердия. В марте 1885 года его приятель д-р Пайк как-то вызвал его к одному из своих пациентов. Это был юный Джек Хокинз, сын вдовы, недавно приехавшей в Саутси. Симптомы его болезни были тревожными; д-р Пайк спрашивал, не соблаговолит ли д-р Конан Дойл дать консультацию.
В тихой меблирашке вблизи побережья за низкими кружевными шторами увидели они юношу, очень болезненного на вид, с выражением какого-то изумления на лице; по одну руку от него стояла мать, по другую — сестра. Молодой врач понял, что консультация — просто формальность. Джек Хокинз болел менингитом. Было ясно, что пациент безнадежен. Чуть раньше, чуть позже — конец предрешен.
Миссис Эмили Хокинз, высокая дама средних лет, не столь решительная, как его собственная матушка, пыталась объяснить положение, в котором они оказались. Им некуда было деться. И дело не в деньгах, а в том, что ни один домовладелец не желал держать их у себя, когда-когда… (тут она запнулась), ну, словом, когда у Джека случаются эти ужасные приступы. Луиза, сестра Джека, очень скромная и очень женственная, была тут же, но не проронила ни слова, в глазах ее стояли слезы.
После консультации, с одобрения д-ра Пайка, д-р Конан Дойл предложил наблюдать Джека как своего постоянного пациента, отведя ему одну из своих свободных комнат. Конечно, о «частном заведении» и речи быть не могло, подумал он. Когда они привезли Джека в приготовленную для него спальню на Буш-виллас, состояние больного сильно ухудшилось. Он весь пылал и бормотал что-то в бреду на грани полного беспамятства. Доктор, расположившись в соседней комнате так, чтобы уловить малейший шум, долго еще прислушивался к спящему Джеку.
Перед рассветом мальчик, встав с постели, добрался до умывальника, где стояли таз и кувшин. Доктор, примчавшийся на шум, застал беднягу стоящим в длинной, до пят, ночной рубашке среди битых черепков и расплесканной воды с несчастным, безумным взглядом. С трудом удалось его успокоить и уложить в постель. Конан Дойл устроился в кресле рядом с ним и так и сидел, поеживаясь от холода мартовского утра, пока наконец с наступлением дня не появилась миссис Смит с блюдом аррорута для больного.
Несколько дней спустя Джек Хокинз скончался.
Слава Богу, д-р Пайк видел несчастного накануне вечером. Было сделано все, что только можно. В противном случае злая молва камня на камне не оставила бы от растущей практики д-ра Конан Дойла. Но и теперь положение его было не слишком завидное. Конан Дойл, увидев выносимый из парадных дверей его дома черный гроб, закрыл лицо руками. Он понимал, что его первейший долг сейчас утешать мать и сестру, а вместо того — он сам нуждался в утешении.
В эти дни ему довелось наблюдать двадцатисемилетнюю Луизу, или Туи, как ее прозвали. Не будучи красавицей, она принадлежала к столь привлекавшему его типу женщин: круглое лицо, большой рот, каштановые волосы, широко расставленные голубые глаза, отливающие морской волной, которые были лучшим украшением лица. Ее доброта, безграничная жертвенность пробудили в нем покровительственные чувства. Луиза, или Туи, была, что называется, девушкой домашней: любила вышивать в кресле у камина. Он повстречал ее в скорбные дни; вскоре он был от нее без ума. В конце апреля они обручились.
Приличия не позволяли устраивать свадьбу так скоро после кончины Джека. Но он просил и умолял приблизить этот миг. Усиленно занимаясь весь май и июнь (ему нужно было написать диссертацию), он в июле получил степень доктора медицины. А 6 августа 1885 года, горячо одобряемые матушкой, Луиза Хокинз и Артур Конан Дойл поженились.
Иннеса определили в школу в Йоркшире. Мамаша Хокинз (теща), в очках с золотой оправой и замысловатом чепце со свисающими на грудь кружевными лентами, перебралась жить к новобрачным на Буш-виллас, где в уютной гостиной, обставленной мебелью с красной бархатной обивкой, стояло купленное в рассрочку пианино и Туи улыбалась мужу из-под абажура. Он был полон замыслов.
Врачебная его практика, увеличившись со 154 фунтов (в первый год) до 300, за эту сумму не переваливала. Но все же она обеспечивала их не только самым необходимым и при собственном доходе Туи в размере 100 фунтов в год позволяла некоторую роскошь. Но главное в этой новой женатой жизни — накал умственных сил, мозг, распаленный литературными замыслами. Теперь, став человеком семейным, он мог разделить — или, во всяком случае, понять — матушкин ужас перед пылью на полке или неприбранной комнатой.
Молодожены завели огромный кожаный альбом, на котором значилось: «Л. и А. Конан Дойл, августа 6-го, 1885» — для вырезок и заметок в многообещающем будущем. Сегодня, полистав страницы этого потертого тома, можно ощутить реалии и даже уловить чувства, наполнявшие их жизнь во времена хоть суровые, но и наиболее счастливые. Можно посмотреть его записные книжки, черновые тетрадки, переплетенные в толстые тома, в которых из года в год вел он записи своим мелким, четким почерком. По этим записям легко проследить круг его чтения — не только книги по тому или иному периоду истории, которые он поглощал с атласом и карандашом в руках, но и научные труды, и беллетристика. Цитаты и меткие выражения мешались с его собственными замыслами и идеями.
Время от времени встречаются записи на тему, не перестававшую его волновать: «Религии, чтобы быть истинной, должно вмещать в себя все — от амебы до Млечного Пути». Или афоризм в духе Мередита: «Сильный ум столь же неуместен в семейном кругу, как мощный голос в маленькой комнате». Или где-то вычитанный понравившийся ему анекдот: «Умирающий Талейран жалуется, что страдает, словно грешник в аду. Луи Филипп у его одра учтиво поинтересовался: „Уже?“».
До и после свадьбы он создал несколько удачных вещей: трагикомедию «Жена психолога», «Капитана „Полярной звезды“», с ужасами ледяных пустынь, «Необычайный эксперимент в Кайнплатце», с персонажами-перевертышами, где герр Баумгартен из Стонихерста превратился в профессора фон Баумгартена из Кайнплатца. В конце ноября он мог собрать 18 рассказов, которые надеялся опубликовать в одном сборнике под названием «Свет и тень». Но за что ему следовало взяться непременно — если только он вообще помышлял добиться чего-нибудь в литературе, — так это за роман. Роман, конечно же, роман!
«Гердлстон» затянулся тяжело и надолго. Начатый зимой 1884 года, он лишь в конце января 1886-го был закончен и переписан набело. Конан Дойл не слишком верил в него. Если ему суждено воплотить роящиеся в его голове фантазии, то в чем-то более остром, потрясающем и новом.
«Я читал „Детектива Лекока“ Габорио, — писал он (впервые упоминая Габорио в своих бумагах), — „Золотую шайку“ и рассказ об убийстве старой женщины, название которого я забыл. Все замечательно. Уилки Коллинз, но лучше».
А с внутренней стороны обложки записной книжки:
«Обшлаг рукава, колени, мозоли большого и указательного пальцев, башмаки — любое из перечисленного может подсказать нам что-то, но что все вместе они не прояснят картину опытному наблюдателю — невероятно».
А почему бы, собственно, не попробовать себя в детективном рассказе?
Из верхних комнат доносятся звуки пианино: играет Туи; музыкальные часы отбивают кусочек ирландской жиги. А он сидит в своем врачебном кабинете и в задумчивости курит, стена за его спиной увешана акварелями отца: «Спасительный крест», «Призрачный берег», «Дом с привидениями», с которых глядят мертвенно-бледные, наводящие ужас лица. Чарльз Дойл с окончательно подорванным здоровьем уже давно жил в доме для престарелых. Но не это занимало сейчас мысли Артура. Да и матушка, живущая в Йоркшире и по сей день пренебрегающая очками, даже правя небольшой двуколкой, — не слишком его заботила.
За моделью для своего сыщика не нужно было ходить слишком далеко: стоило вспомнить Эдинбург и тощую фигуру с длинными, ловкими, очень чистыми руками и насмешливым взглядом, фигуру человека, чья проницательность должна была так же поразить читателей, как в свое время она изумляла его пациентов. Да, но и сам Джо Белл подчас заблуждался, а сможет ли он, его ученик, так настроить свой мозг, чтобы воспроизвести ход его мыслей?
Но это еще не все. Что толку в том, чтобы объявить кого-либо сапожником или пробочником, страдающим астмой, если это не есть результат сыскного дела? Его сыщик должен быть человеком, превратившим розыск преступника в точную науку.
Точная наука! Исследуя мелочи, следы ног, грязь, пыль, используя знания из химии, анатомии, геологии, он должен уметь восстанавливать сцену убийства так, будто сам там присутствовал, изредка при этом сообщая обрывочную информацию остолбеневшим слушателям. Увы, никакой научной системы в криминалистике не было. В 1864 году Ломброзо опубликовал работу о типах преступников; М. Альфонс Бертийон, из парижской полиции, фотографировал преступников и пытался опознавать их довольно неуклюжим методом, называемым антропометрией. Однако никакой настоящей научной системы, которой он мог бы воспользоваться, сформулировано — во всяком случае, в печати — не было. Ну что ж! Видно, врачу из Саутси следует самому поставить себя на место сыщика и просто изобрести нужную систему.
(Следует помнить, что единственный основательный учебник криминалистики Ганса Гросса «Уголовное расследование», который лег в основу современной полицейской системы, появился лишь в 1891 году. Две повести о Холмсе к тому времени уже вышли, и, как это ни удивительно, в некоторых конкретных случаях Холмс предвосхищает Гросса. Вот один из примеров. Читатели второй повести, конечно, помнят упоминание «монографии об отпечатках следов с некоторыми замечаниями касательно использования гипса для сохранения отпечатков». Гросс же, перечислив и отвергнув шесть наиболее распространенных в настоящее время способов сохранения отпечатков, заявляет, что открыл лишь один пригодный: гипс. В наше уже время д-р Эдмон Локар, глава следственных лабораторий Лиона, настаивает: «Я убежден, что полицейский эксперт или следователь не напрасно потратит время, читая рассказы Дойла… Если в полицейских лабораториях мы сейчас интересуемся какими-то необычными подходами к проблеме пыли, то это потому, что мы восприняли идеи, которые нашли у Гросса и Конан Дойла».)
В первые два месяца 1886 года, когда он так и эдак прикидывал свою новую идею, удерживая в памяти бледный облик Джо Белла, его неотступно преследовало видение Лондона, причем не того Лондона, который он знал сейчас, а огромного зловещего города его детства с пробивающимся сквозь бурый туман светом фонарей и подернутыми пеленой таинственности улицами, города, где он опасливо вглядывался в глаза убийц в музее Мадам Тюссо. Все это могло бы составить фон для его героя, колдующего над увеличительными стеклами и микроскопами. Записная книжка запечатлела один из его фальстартов:
«Перепуганная женщина бросается к извозчику. Вдвоем они отыскивают полисмена. Джон Ривс служит в полиции 7 лет; Джон Ривс следует за ними».
Это он отверг. Но мысль об извозчике не так уж плоха: если самого кебмена сделать убийцей, он сможет бывать всюду, где ему заблагорассудится, не вызывая ни малейших подозрений. В глубине души, когда Конан Дойл задумывался о чисто приключенческом жанре, он все еще мечтал, как в детстве, о вольных просторах Западных штатов Америки. Его любовь к Америке и американцам — вроде Чикаго Билла из его же рассказа «Овраг Блуменсдайк» — зародилась в нем прежде, чем он повстречал хотя бы одного из них. И если в качестве мотива убийства выдвинуть месть, то он мог бы перенести одного из этих симпатичных сорвиголов на прозаическую Брикстон-роуд.
А название рассказа? Мог бы подойти, скажем, «Запутанный клубок» — и он записывает его рядом с заметками об испуганной женщине и кебмене. Но он не слишком доволен этим названием и в конце концов меняет его. На другом листке он пытается подобрать имена и биографии своих главных героев.
«Ормонд Секкер» — как рассказчик? Нет! Это слишком отдает Бонд-стрит и дендизмом. Но ведь есть настоящие имена, которыми можно воспользоваться. Его другом по Саутси, тоже активным членом Литературно-научного общества, был юный врач по фамилии Уотсон: доктор Джеймс Уотсон. Наверное, Уотсон не будет иметь ничего против использования его фамилии, если имя изменить на Джон? Итак, Джон Уотсон. (Но стоит ли удивляться, что впоследствии перо писателя подвело его, и жена Уотсона называет его Джеймсом. Подпись реального Джеймса Уотсона и по сей день можно найти в библиотеке Портсмута в журнале заседаний Научного общества.)
«Шернфорд Холмс» в качестве имени для детектива было не совсем удачно. Близко, но не точно. Нет щелчка, слишком невнятно и не звонко. Он стал, нащупывая, поигрывать, проговаривая про себя, и вдруг — словно вслепую — ухватил ирландское имя Шерлок.
Шерлок Холмс! Будто щелкнул открываемый замок. Другие имена могли бы слишком резать слух рядом с пресноватым именем доктора. Пустой дом, к которому ведет глинистая дорожка в сыром саду. Труп в трепетном свете свечи, слово «месть», выведенное кровью на стене. И вся история, мгновенно вспенившись, хлынула через край.
«Запутанный клубок» был уже давно отвергнут. И в заглавии рукописи он поставил — «Этюд в багровых тонах». Работая между завтраком и обедом, между призывами докторского колокольчика и просьбами Туи подняться наверх, он и не подозревал, что создает знаменитейшего персонажа англоязычной литературы.
ГЛАВА V
РАЗОЧАРОВАНИЕ:
НЕСБЫВШИЕСЯ НАДЕЖДЫ
«Артур, — сообщала Туи своей золовке Лотти в Португалию, — написал еще одну книгу: небольшую повесть страниц на 200 под названием „Этюд в багровых тонах“. Она отправлена вчера. До сих пор нет никаких известий о „Гердлстоне“, правда, мы надеемся, что отсутствие новостей — хорошая новость. Впрочем, нам кажется, что „Этюд“ может пробиться в печать даже раньше своего старшего брата».
Это было одно из тех беззаботно счастливых писем, которые супруги пишут попеременно, то нетерпеливо отталкивая друг друга, чтобы вписать что-то свое, то весело уступая перо другому. А писалось оно в одно из тех воскресений конца апреля, когда дым от каминов поднимался в переменчивое небо, и были они, как выразилась Туи, «наедине со своим счастьем», потому что все отправились в церковь.
Бедная Лотти нуждалась в поддержке. Конечно, замечательно жить в Португалии, в замке бок о бок с динамитной фабрикой, но сама фабрика взорвалась и чуть не разнесла весь замок. Лотти перебралась в другое место. Брат описывал ей случаи из своей врачебной практики, где фигурировали некий генерал Дрейзон, которого он посетил на днях, и некая дама, в юности не следившая за собой и теперь, в возрасте 102 лет, горько об этом сожалевшая.
«Этюд» он начал писать в марте, а закончил в апреле 1886 года. Он послал его прямо Джеймсу Пейну, надеясь, что его можно будет напечатать серией в журнале. Хотя «Гердлстон», уже дважды отвергнутый, был отправлен пытать свое счастье в третий раз, его автор не слишком отчаивался. Все свои надежды он возлагал на «Этюд», ибо знал, что это его лучшая вещь. Попутно он открыл в себе одно любопытное свойство (о существовании которого, впрочем, подозревал еще со студенческих лет) — способность воздвигнуть невидимую стену между собой и окружающим миром, а настраиваясь на определенный лад, он научился ставить себя на место описываемого персонажа. Джеймс Пейн ответил в начале мая, заставив Конан Дойла покорпеть над своим более чем неразборчивым почерком.
«Я продержал Вашу повесть бессовестно долго, — писал Пейн, — но она так меня заинтересовала, что мне захотелось ее дочитать. Это здорово». Далее следовал пассаж, совершенно уже не поддающийся расшифровке, за исключением зловещих слов «шиллинг» и «ужасно». «Я бы не хотел, чтобы книги выпускались по такой цене. Она слишком длинна — и слишком коротка — для „Корнхилла“».
И хотя это означало всего-навсего, что его «Этюд» слишком обширен для одного выпуска и слишком мал для серии, он огорчился. Впрочем, Джеймс Пейн высоко оценил «Этюд». И найти издателя для него не составит труда. Конан Дойл снова воспрянул духом, послав свою рукопись Эрроусмиту в Бристоль. В день своего рождения, к которому матушка Хокинз приготовила ему пару крикетных перчаток, а Туи вышила роскошные шлепанцы, он, пока суд да дело, работал над новым рассказом «Врач из Гастер-Фелла».
Тем временем во внешнем мире разворачивались крупные политические события. Мистер Гладстон, избранный на третий срок премьер-министром, стал проводить билль о гомруле в Ирландии. М-р Гладстон терпел поражение. Дважды за последние семь месяцев происходившие всеобщие выборы накалили страсти в стране. И подвиги отчаянных фениев, во всяком случае в 80-е годы, не могли подействовать умиротворяюще. Если в Португалии Лотти довелось узнать, что такое взрыв динамита, то лондонцев фении обучили этой науке гораздо основательней.
Они заложили динамит в уборную Скотленд-Ярда и разнесли взрывом стену здания. Никто не пострадал, впрочем, только потому, что никого в здании не было. Кроме одного случая, когда полиции посчастливилось вовремя обнаружить 16 зарядов динамита под памятником Нельсону, взрывчатка, хоть и меньшей силы, «благополучно» сработала в конторе «Таймса», в лондонском Тауэре, на вокзале Виктория и даже в палате общин.
В политике Конан Дойл придерживался взглядов либерал-юнионистов, то есть был одним из тех, кого м-р Гладстон считал «инакомыслящими либералами», противниками гомруля. Не странно ли, что ирландец и по материнской и по отцовской линии стал символом всего традиционно английского? Но в этом не было парадокса — он просто воспринимал Ирландию частью Англии (или Великобритании, если угодно), точно такой же частью, какой к тому времени была Шотландия. Ирландцы, с копьями в руках отстаивающие свою независимость, казались ему такой же нелепостью, как шотландские мятежники, которые стали бы вдруг вострить свои древние палаши на эдинбургском Грассмаркете.
«Ирландия, — записал он в своем дневнике, — это большой нарыв, который будет гноиться, пока не лопнет». В Портсмуте в лихорадочном возбуждении накануне выборов он был неожиданно для себя втянут в самое пекло. Лидер партии сэр Уильям Кроссмен должен был приветствовать большой митинг либерал-юнионистов в Амфитеатре, но сэр Уильям задерживался. В мгновение ока его заменили д-ром Конан Дойлом.
Сказать, что он был ошеломлен, — значит не сказать ничего. Волнение, охватывавшее его перед аудиторией Литературно-научного общества, в конце концов рассеивалось, когда он начинал говорить. Здесь же все было иначе. Уверенно пройти к трибуне, оказаться одному как перст на гигантском, чуть ли не стометровом, как ему показалось, пространстве сцены, перед тремя тысячами человек, не имея ни готового текста, ни даже шпаргалки, — и без того разгоряченное лицо его вспыхнуло как огонь в свете рампы. И все же, не имея ни малейшего представления, о чем он станет говорить, он собрался духом и разразился двадцатипятиминутным потоком речи, заставившим ликующую аудиторию вскочить на ноги.
«Англия и Ирландия, — оказывается, говорил он, о чем с удивлением узнал потом из газет, — повенчаны сапфирным кольцом морей, и, что Господь соединил, — людям не дано разъять». Впрочем, насчет общественных деятелей он не слишком обольщался. Когда много лет спустя ему случилось завтракать с тем же сэром Уильямом Кроссменом, он признался, что у него в уме сложилась обидная эпиграмма:
Либералы м-ра Гладстона вновь потерпели поражение на всеобщих выборах; ропот несколько утих. А в июле Эрроусмит вернул «Этюд в багровых тонах» непрочтенным.
На сей раз Конан Дойл совсем было потерял присутствие духа. Он послал рукопись Фреду Уорну и К° и тоже получил отказ. «Мой несчастный „Этюд“ никто, кроме Пейна, даже не удосужился прочесть. Поистине литература — это устрица, которую не так легко открыть. Но со временем все будет хорошо». И он послал рукопись господам Уорду, Локку и Кº.
Главный редактор издательства проф. Дж. Т. Беттани передал его на суд своей жены. Миссис Беттани, сама писательница, прочла «Этюд» и загорелась: «Этот человек прирожденный романист! У книги будет большой успех!» Разделяли или нет деловые руководители издательства восторги миссис Беттани, но в переговорах с автором они сохраняли хладнокровие.
Они не могут печатать «Этюд в багровых тонах» в этом году, говорили они, потому что рынок наводнен дешевой литературой. Если автор не возражает против отсрочки до следующего года, они готовы выплатить 25 фунтов стерлингов за копирайт, то есть за окончательную передачу им всех прав на книгу.
Даже доктору из Саутси это показалось слишком сурово, и он обратился к издательству с просьбой о потиражных отчислениях. В ответ последовал решительный отказ.
Автор принял условия издательства. Да, похоже, ничего другого не оставалось. Книга, по крайней мере, будет опубликована, хотя слово «ежегодник», которое промелькнуло в письме издательства, внушает некоторые опасения. Его повесть, каков бы ни был ее успех, представит его читателям, пусть даже ему с этого не перепадет и пенни. В новом, 1887 году его увлекали совершенно иные проблемы: изучение того, что относится к жизни души.
Годы, проведенные в Саутси, стали годами умственного совершенствования, годами сосредоточения мощного интеллекта на проблемах гораздо более глубоких, чем литературный стиль. Поверхностно это можно проследить по его книгам, но глубже, личностней — по его дневниковым записям, не предназначенным для чужих глаз. Что человек интеллектуальный нуждается в путеводителе, будь то религия или просто жизненная философия, — не вызывает сомнения. Но не столь очевидно, что редко кто, положа руку на сердце, находит для себя таковой.
Он отверг католицизм. Вслед за историком Гиббоном, перед которым он преклонялся, он оставался материалистом. Верно, писал он, что, представляя Вселенную как некий пульсирующий в пустоте часовой механизм, за ним следует видеть Создателя: даже часовой механизм нуждается в конструкторе. Но тогда это только игрушка — колоссальная, но все же игрушка, если только не подразумевать в ней некоторую цель, некоторое различение добра и зла, некое предназначение. Но он никак не мог найти подтверждения существованию души.
В начале 1887 года его пациент генерал Дрейзон завел с ним разговор о спиритизме. Генерал Дрейзон, известный астроном и математик, которому он впоследствии посвятил рассказ «Капитан „Полярной звезды“», поведал ему о том, как сам он обратился к спиритизму после беседы с покойным братом. Существование жизни после смерти, говорил генерал Дрейзон, есть не только факт, но факт доказуемый.
Сами по себе эти слова не убедили Конан Дойла, но один лишь намек на возможное доказательство будоражил каждую извилину мозга. В записной книжке под рубрикой «Прочесть за ближайший год» появился список в 74 наименования. И видно, что он не просто прочел все книги, но проштудировал, ибо, чтобы прийти к столь нетривиальным выводам, простого прочтения мало.
Выписывая цитаты из столь разных книг, как «Чудеса и современный спиритизм» Уолласа и «Животный магнетизм» Бине и Фере, он делал собственные пометки. «Бывает скепсис, скудоумием превосходящий непробиваемость деревенского дурня» (Голленбах). Не таков ли и его скепсис? И он решает вместе со своим другом, архитектором из Портсмута м-ром Боллом, устроить спиритические сеансы.
Сеансы начались 24 января 1887 года и с некоторыми перерывами продолжались до начала июля. Он вел подробные протоколы. По этим протоколам можно судить и о его интересе к спиритизму, и о его симпатиях. Шесть раз сеансы проходили при участии опытного медиума Хорстеда, «маленького седого с пролысинами человечка с приветливым выражением лица». Перед началом сеанса «м-р Хорстед сказал, что видел дух старика, седовласого, с высоким лбом, тонкими губами, с волевым лицом, неотрывно на него смотрящего».
А во время сеанса каждый участник получил послание.
«Мое было: „Этот джентльмен врачеватель. Скажи ему, чтобы не читал книгу Ли Ханта“. Я в то время раздумывал, браться ли за „Комедийных драматургов Реставрации“, в которых меня отталкивало их распутство. Но я никому не говорил о своих сомнениях и тогда ни о чем таком не думал. Что же это было, как не чтение мыслей?»
Чтение мыслей? Но когда миновало первое потрясение вечера, он пришел к противоположному выводу, хотя твердого убеждения так и не обрел. Вспышки сомнений, нерешительности, беспокойства встречаются повсюду в его журнале, где он честно пытался достичь какого-нибудь прогресса в вопросах духа. После всех исследований и чтений он не пришел ни к какому окончательному выводу. Он будет продолжать изучение, ибо весьма вероятно, что его исследования могли быть недостаточно глубокими.
Тем временем, ожидая выхода в свет «Этюда в багровых тонах», Конан Дойл решил проявить себя не только как автор дешевых ужасов. Он уже давно хотел испытать себя в исторической прозе. Конечно, нет ничего удивительного в том, что, постоянно занятые историей, философией и религией, его мысли приняли такой оборот.
Его любимыми писателями были в то время Мередит и Стивенсон. Стивенсоном он восхищался с тех пор как прочел в старом номере «Корнхилла» повесть, напечатанную без подписи, — «Павильон в дюнах». Гений Стивенсона рождал, будто в агонии, сжатые до полудюжины слов образы, не менее живые, чем созданные целыми описательными пассажами. И Стивенсон, конечно, тоже испытывал влияние Джорджа Мередита, у которого при всей его логической невнятице попадались такие выпукло-зримые фразы, как: «Фермер ухохотался жирными боками в кресло».
И, конечно, сэр Вальтер Скотт, чьи старые зеленые томики по-прежнему занимали свое почетное место рядом с «Монастырем и очагом» Чарльза Рида; да, сэр Вальтер Скотт обладал теми же достоинствами. И это проявлялось всегда, лишь только его томительная велеречивость стихала при появлении героя или заглушалась звоном скрещенных клинков. Невозможно забыть острые стычки в «Пуританах».
Но Скотт рисовал «круглоголовых» как безумцев, потерявших человеческий облик, не стремясь объяснить читателю духовное горение пуритан. Другое дело Маколей. И к начинающему писателю вернулись его прежние, навеянные Маколеем, видения о «круглоголовых», сбрасывающих свои доспехи ради мирных ремесел. Так пусть эти люди или их сыновья будут героями романа, развивающегося в конце XVII века при католическом короле Иакове, и пусть они при мечах и под пение псалмов соберутся под знамена «короля» Монмута. Так зарождался «Мика Кларк».
Он стал подумывать о «Мике Кларке» в 1887 году. И вновь с той всевозрастающей силой памяти, способной (как у Маколея) обратиться назад и воспроизвести все ранее впитанное, он извлек на свет все свои знания о XVII веке, углубив их многомесячным изучением деталей и примет эпохи. А затем, урывая время от изнурительной врачебной практики и изучения оптики в портсмутской глазной клинике, он в три месяца написал книгу.
Когда он еще был с головой погружен во все перипетии своей новой повести, «Этюд в багровых тонах» увидел свет в ежегодном рождественском выпуске Битона за 1887 год.
И ничего не произошло, ровным счетом ничего. Нелепо было ожидать, что какой-нибудь критик на Рождество возьмется за обзор этого издания; так и вышло. Впрочем, тираж благополучно расходился. В начале 1888 года Уорд и Локк предполагали выпустить «Этюд» отдельным изданием. Пусть автору это издание не сулило ни гроша, зато иллюстрации к нему было предложено сделать его отцу Чарльзу Дойлу. Уже серьезно больной и заметно состарившийся, Чарльз Дойл изготовил шесть черно-белых рисунков и, должно быть, пролил не одну слезу, когда узнал, что его искусство все еще может пригодиться в Лондоне.
Его сын переписал набело «Мику Кларка» к концу февраля 1888 года. И, несмотря на апологию пуританских добродетелей, становится очевидно, кому симпатизирует автор. Коренастый Мика — добродушен и мил. Но другой персонаж чуть ли не перетягивает весь рассказ на себя — это сэр Джервас Джером: разорившийся аристократ, скучающий придворный щеголь, который примкнул к мятежу Монмута, потому что ему наплевать, на чьей стороне драться. Но, когда зыбкие надежды Монмута стали таять в ночном сражении при Седжмуре и все здравомыслящие люди убедились в необходимости отступления, сэр Джервас с презрением отказался двинуться с места, как поступили бы и его деды-рыцари, и умер столь же беспечно, как и жил.
Конан Дойл, понимая, что написал совсем недурную вещь, мимоходом, в письме матушке, определил статус начинающего автора:
«Мы должны попытаться удержать копирайт на „Мику“! Я уверен, это принесет прибыль». Он писал еще, что очень измотан и нуждается в отвлечении, хотя и весьма своеобразном: «Мне нужно несколько дней отдыха, — писал он в другом письме, — чтобы сбросить с себя это бремя: рассказ „Знак шестнадцати устричных раковин“, который маячит сейчас у меня где-то на задворках мозга».
Что же это за рассказ, о котором он упоминает среди прочих под рубрикой «Замысел»? Его название так же мучительно разжигает любопытство и распаляет воображение, как те неописанные случаи из практики Шерлока Холмса, которыми он так щедро разбрасывался позднее. И даже еще мучительнее, потому что, хотя в его бумагах отыскать рассказ не удалось, не исключено все же, что он был написан и, по всей видимости, в то время, когда Конан Дойл работал над короткой повестью «Загадка Клумбера».