Это инженер Сильвио Лупарелло.
– …! – вложил все в одно слово Монтальбано.
– И знаешь, как он умер?
– Нет. И не хочу знать. Сам увижу.
Якомуцци, обиженный, вернулся к своим. Фотограф уже закончил, теперь очередь была за доктором Паскуано. Монтальбано видел, что медик, стоя в неудобной позе, по пояс просунувшись в машину, колдует над передним сиденьем, где угадывался темный силуэт. Фацио и полицейские из Вигаты помогали коллегам из Монтелузы. Комиссар закурил сигарету и повернулся посмотреть на химический завод. Этот остов его завораживал. Он решил как-нибудь вернуться и сделать фотографии, чтобы потом отослать их Ливии и объяснить ей с помощью снимков то, чего она пока не могла уразуметь в нем и его родных местах.
Он увидел, как подъехала машина судьи Ло Бьянко, как вышел судья, тоже взволнованный.
– Это на самом деле так, тело принадлежит инженеру Лупарелло?
Видно, Якомуцци не терял времени.
– Кажется, да.
Судья присоединился к кучке криминалистов, принялся возбужденно разговаривать с Якомуцци и доктором Паскуано, который достал из саквояжа бутылку спирта и протирал руки. Через некоторое время, вполне достаточное для того, чтобы Монтальбано изжарился на солнце, криминалисты сели в машину и укатили. Проезжая мимо, Якомуцци не попрощался. Монтальбано слышал, как за спиной выключилась сирена «скорой помощи». Теперь дело было за ним, он должен был действовать и распоряжаться, и никаких гвоздей. Стряхнув с себя полусон, в котором он не без удовольствия пребывал, комиссар пошел к автомобилю с мертвым телом. На полпути его остановил судья.
– Тело можно увезти. И, учитывая известность покойного, чем раньше мы обернемся, тем лучше. В любом случае докладывайте мне ежедневно о результатах следствия.
Сделал паузу, и после – чтобы смягчить приказной тон только что сказанного:
– Позвоните мне, когда сочтете возможным.
Еще пауза. И затем:
– В служебное время, разумеется.
Судья отошел. В служебное время, а не домой. Дома, как всем было известно, судья Ло Бьянко отдавался сочинению капитального и ответственного труда «Жизнь и деяния Ринальдо и Антонио Ло Бьянко, присяжных при университете города Джирдженти[6] во времена короля Мартина-младшего (1402-1409)», с которыми он, по его предположению, состоял в каком-то, хотя и сомнительном родстве.
– Отчего он умер? – спросил комиссар доктора.
– Смотрите сами, – ответил Паскуано, пропуская его.
Монтальбано засунул голову в машину, в которой было жарко, как в печи (применительно к данному случаю – в печи крематория), бросил взгляд на покойника и сразу подумал о начальнике полиции.
Он думал о начальнике полиции не потому, что перспектива любого расследования заставляла его поминать всуе вышестоящих чиновников, а потому лишь, что они с бывшим начальником полиции Бурландо – а они были приятели – дней десять назад обсуждали книгу Арьеса «История смерти на Западе»[7], которую оба прочли. Начальник полиции утверждал, что любая смерть, даже самая неприглядная, все же сохраняет в себе нечто сакральное. Монтальбано же говорил, причем совершенно искренне, что ни в какой смерти, будь то даже смерть Папы Римского, он не может углядеть ничего священного.
Ему захотелось, чтобы господин начальник полиции оказался сейчас рядом и увидел то, на что смотрел он. Инженер всегда одевался с подчеркнутой элегантностью, заботился о каждой детали своего гардероба. Однако теперь он был без галстука, в мятой рубахе. Очки у него съехали набок, воротник пиджака нелепо вздернулся, носки собрались в гармошку над ботинками. Но что больше всего поразило комиссара – это вид спущенных до колен брюк, в расстегнутой ширинке которых белелись трусы. Рубашка вместе с майкой была задрана по грудь.
И между трусами и майкой – бесстыдно выставленный напоказ срам, крупный, волосатый, в полном противоречии с изяществом остальных частей тела.
– Отчего он умер? – повторил он свой вопрос доктору, вылезая из машины.
– Мне кажется, это очевидно, нет разве? – нелюбезно ответил Паскуано. И продолжил: – Вы знали, что покойнику делал операцию на сердце известный кардиохирург в Лондоне?
– Нет, не знал. Я видел его в среду по телевизору, и мне он показался вполне здоровым.
– Казался, но на самом деле не был. Знаете, в политике как в стае. Как только узнают, что не можешь больше защищаться, загрызут. В Лондоне ему, кажется, вшили два шунта, и говорят, что дело это было непростое.
– А в Монтелузе кто его лечил?
– Мой коллега Капуано. Проверялся каждую неделю, здоровье берег, хотел всегда выглядеть в форме.
– Вы что скажете, позвонить Капуано?
– Совершенно бесполезно. То, что здесь произошло, ясно как день. Покойнику взбрело в голову хорошенько потрахаться в здешних местах, может даже с какой-нибудь экзотической девочкой, он ее поимел и сам гикнулся.
Вид у Монтальбано был отсутствующий.
– Вы не верите?
– Нет.
– И почему это?
– На самом деле сам не знаю. Завтра вы мне дадите результаты вскрытия?
– За-автра?! Да вы с ума сошли? У меня перед инженером девчушка лет двадцати, ее в доме на отшибе изнасиловали, а когда нашли, прошло уже десять дней, и труп собаки объели, потом на очереди Фофо Греко, ему отчекрыжили язык и мошонку и подвесили на дерево помирать, потом у меня…
Монтальбано прекратил этот жуткий перечень.
– Паскуано, давайте начистоту, когда вы мне дадите результаты?
– Послезавтра, если меня не будут то и дело отрывать на новых покойников.
Попрощались. Монтальбано подозвал бригадира и своих, дал им указания насчет того, что им следует делать и когда грузить тело в «скорую помощь». Галло отвез его в комиссариат.
– Потом поедешь обратно за остальными. И если опять понесешься, голову оторву.
Пино и Capo подписали протокол, в котором детально было зафиксировано каждое их движение до и после обнаружения трупа. В протоколе недоставало двух важных фактов, потому что мусорщики упорно обходили их в разговоре со стражами закона. Во-первых, что они почти сразу опознали труп, и во-вторых, что побежали извещать о своем открытии адвоката Риццо. По дороге домой Пино, казалось, ушел в свои мысли, a Capo время от времени ощупывал карман, в котором лежала цепочка.
В течение по крайней мере двадцати четырех следующих часов ничего не должно было случиться. Монтальбано после обеда пошел домой, бросился на кровать и на три часа провалился в сон. Потом поднялся и, так как море в сентябре было тихим, как озеро, долго купался. Вернувшись в свой домик, он приготовил себе тарелку спагетти с соусом из морских ежей и включил телевизор. Все местные выпуски новостей, естественно, были посвящены смерти инженера, ему возносились хвалы, время от времени на экране появлялся с похоронным видом какой-нибудь политик, чтобы напомнить о достоинствах покойного и о трудностях, которые его уход из жизни влек за собой, но ни один-единственный выпуск, даже оппозиционных новостей, не осмелился сообщить, где и как умер всеми оплакиваемый Лупарелло.
Глава третья
У Capo и Таны ночь прошла кошмарно. Не было сомнения, что Capo нашел клад, вроде как в сказках, нищие пастухи находят кубышки, полные золотых монет, или разные там цацки, кольца, все в брильянтах. Но здесь-то дело шибко походило на то, что случалось встарь: цепочка была современной работы и потерялась накануне, совершенно точно, на этом они сошлись оба, а потом, если прикинуть, на сколько она могла примерно потянуть, – стоила кучу денег: может ли быть, чтобы никто не объявился и не потребовал ее обратно? Сидели за столом в кухне, телик включен, окно распахнуто, все как обычно, а не то соседи, заметив малейшую перемену, примутся обсуждать ее и тогда уж начнут глядеть за ними во все глаза. Тана тут же воспротивилась намерению, обнаруженному мужем, пойти и продать цепочку в тот же день, как только откроется магазин братьев Сиракуза, ювелиров.
– Для начала, – сказала она, – ты и я, мы люди честные. И потому не можем пойти и продать вещь, когда она не наша.
– Ну и что ты предлагаешь? Чтоб я пошел к бригадиру, сказал ему, что нашел цепочку, отдал ему, а он вручил тому, кому она принадлежала, когда за ней явятся? Да через десять минут эта скотина Пекорилла пойдет и продаст ее сам.
– Можем сделать по-другому. Мы держим цепочку дома и предупреждаем Пекориллу. Если кто за ней приходит, отдаем.
– А нам с этого какой навар?
– А проценты, вроде бы полагающиеся тем, кто находит такие вещи. Сколько, по-твоему, она стоит?
– Мильонов двадцать, – ответил Capo и тут же заподозрил, что хватил лишку. – Тогда, к примеру, на нашу долю приходятся два мильона. И по-твоему, двух мильонов достаточно, чтобы заплатить за леченье Нене?
Они проспорили до утра и прекратили лишь потому, что Capo пора было на работу. Но пришли пока к соглашению, которое до некоторой степени спасало их представление о себе как о честных людях: цепочку они оставляют, ни одной живой душе о ней ни слова не говорят, а через неделю, ежели никто не приходит о ней справляться, пойдут и ее заложат. Когда Capo, уже собравшись, зашел поцеловать сына, его ждала неожиданность: Нене спал глубоким сном, спокойно, как будто узнал, что отец нашел способ его вылечить.
Пино тоже в эту ночь не спалось. Будучи художественной натурой, он любил театр и как актер играл во всех драматических кружках Вигаты и ее окрестностей, кружках все более малочисленных, но полных энтузиастов. Как только его скудные заработки позволяли, он мчался в Монтелузу, в единственный книжный магазин, и накупал там комедий и драм. Жил он с матерью, которая получала небольшую пенсию, забот о хлебе насущном в буквальном смысле слова у них не было. Мать заставила его три раза рассказать, как они нашли труп, приставая, чтоб он точнее описал каждую деталь, каждую подробность. Ей это было необходимо для того, чтоб назавтра растрезвонить о происшествии своим товаркам в церкви и на базаре, похвастаться своей ловкостью: вот ведь, мол, про что прознала, и сыном тоже, какой он молодец; умудрился попасть в такую историю. К полуночи она наконец ушла почивать, немного спустя Пино тоже забрался в кровать. Но что до сна, то уснуть не получалось. Было что-то такое, что заставляло его ворочаться с боку на бок под простыней. Будучи художественной натурой, он через два часа, проведенных в напрасных попытках сомкнуть глаза, убедил себя в том, что спать вовсе не обязательно, пусть это будет как бы новогодняя ночь. Он встал, умылся и сел к маленькому письменному столу, который стоял у него в спальне. Он повторил для себя ту же историю, что рассказывал матери, и все звучало гладко, жужжание в мозгу стало почти неслышным. Это походило на игру «холодно-горячо»: пока он повторял то, что говорил раньше, жужжание как бы подтверждало: «холодно, холодно». Выходит, бессонница проистекала из чего-то такого, чего матери он не рассказал. И в самом деле, он утаил от нее то же, о чем по договоренности с Capo смолчал у Монтальбано, а именно: что они тут же поняли, кто покойник, и что позвонили адвокату Риццо. Тут жужжание удесятерилось, словно крича «горячо, горячо». Тогда Пино схватил бумагу и записал диалог с адвокатом слово в слово. Перечитал его, сделал поправки, напрягая память, чтобы, как в театральной пьесе, отметить даже паузы. Когда все было готово, опять перечел его в окончательном виде. Было что-то в этом диалоге, что звучало ненатурально. Но времени на размышления не оставалось, пора было отправляться в «Сплендор».
Чтение двух сицилийских газет, одна из которых печаталась в Палермо, а другая в Катании, было прервано heicob в десять утра телефонным звонком начальника полиции, который звонил Монтальбано в управление.
– Я должен передать вам благодарность, – начал он свою речь.
– Ах да? И от кого же?
– От епископа и от нашего министра. Монсиньор Теруцци выражает свое удовлетворение по поводу христианского милосердия, он именно так и выразился, которое вы, так сказать, проявили, дабы воспрепятствовать журналистам и фотографам, лишенным совести и представлений о приличиях, изготовить и распространить непристойные изображения покойного.
– Но я дал это распоряжение еще до того, как узнал, кому принадлежало тело! Я бы сделал для любого то же самое.
– Я знаю об этом, мне передал все Якомуцци. Но зачем же мне доводить эту незначительную подробность до сведения прелата? Чтобы разуверить его в том, что вам свойственно христианское милосердие? Это милосердие, дорогой мой, приобретает тем большую цену, чем выше положение в обществе, которое занимает объект этого милосердия, вы меня понимаете? Представьте, епископ цитировал даже Пиранделло.
– Не может быть!
– Да, да. Он процитировал реплику из «Шести персонажей», где отец говорит, что нельзя допустить, чтобы человек запомнился людям не вполне достойным поступком, совершенным в минуту слабости, если он прожил жизнь порядочнейшего человека[8]. Ну вроде как: нельзя завещать потомкам образ инженера с приспущенными в такую минуту штанами.
– А министр?
– Он не цитировал Пиранделло, потому что не знает, что это за зверь, но общая мысль, запутанная и невнятная, была схожей. И поскольку он является членом той же партии, что и Лупарелло, он позволил себе добавить еще одно слово.
– Какое?
– Осмотрительность.
– При чем тут осмотрительность?
– Я этого не знаю, но слово передаю вам точно.
– Есть новости о вскрытии?
– Пока нет. Паскуано хотел держать его у себя в холодильнике до завтра, я же убедил его сделать вскрытие либо сегодня утром попозже, либо после обеда. Но я не думаю, что от него мы узнаем что-нибудь новое.
– Я тоже не думаю, – закончил разговор комиссар.
Вернувшись к газетам, Монтальбано узнал из них гораздо меньше, чем ему уже было известно о жизни, деятельности и только что приключившейся смерти инженера Лупарелло. Чтение помогло ему всего лишь освежить их в памяти. Продолжатель династии строителей Монтелузы (дед создал проект старого вокзала, отец – Дворца правосудия) юный Сильвио, блестяще защитив диплом в Политехническом в Милане, возвратился в родной город развивать и совершенствовать семейное дело. Ревностный католик, в политике он следовал идеям деда, который был пламенным приверженцем Стурцо[9] (по поводу идей отца, члена фашистских отрядов и участника похода на Рим[10], хранилось приличествующее эпохе молчание), и прошел подготовку в ФУЧИ – организации, объединявшей молодых студентов-католиков, – обеспечив себе на будущее прочные дружеские связи. С этих пор на любой манифестации, годовщине или митинге Сильвио Лупарелло появлялся вместе с влиятельными лицами, но всегда держась чуть-чуть позади, с полуулыбкой, которая должна была означать, что он находится там по собственному желанию, а не по партийной разнорядке. Побуждаемый несколько раз выдвинуть свою кандидатуру на выборах, политических ли, административных ли, он каждый раз уклонялся, мотивируя свой отказ причинами самого возвышенного свойства, каковые немедленно доводились до сведения общественности: он ссылался на те истинно католические добродетели, к которым принадлежали смирение и стремление служить, оставаясь в тени и храня молчание. И он служил, оставаясь в тени и храня молчание почти двадцать лет, пока в один прекрасный день, вооружившись тем, что он высмотрел в этой тени своими рысьими глазами, не обзавелся, в свою очередь, лакеями, главным из которых стал депутат Кузумано. Затем он одел в ливрею сенатора Портолано и депутата Трикоми (газеты, однако, именовали их «верными друзьями» и «преданными последователями»[11]). Вскорости вся партийная фракция в Монтелузе и провинции перешла в его руки, равно как и восемьдесят процентов всех подрядов, государственных и частных. Даже и самое землетрясение, вызванное отдельными миланскими судьями и внесшее замешательство в политические круги, пятьдесят лет находившиеся у власти, его не коснулось: более того, всегда державшийся на заднем плане, теперь он мог выйти из тени, выставить себя в подобающем свете, метать громы и молнии против соратников по партии[12]. В течение года или даже несколько ранее он сделался – в качестве провозвестника обновления и при единодушном одобрении членов – секретарем провинциальной фракции: к несчастью, между триумфальным избранием его на этот пост и смертью прошло всего три дня. И газета сокрушалась, что деятелю, обладавшему столь высокими и безупречными качествами, злой рок не отпустил достаточно времени, чтобы возвратить партии былое величие. В некрологах обе газеты согласно вспоминали о большой щедрости, душевном благородстве, о готовности протянуть руку в любой трудной ситуации друзьям и недругам без различия сторон. Озноб пробрал Монтальбано, когда он вспомнил об одном репортаже, который видел в прошлом году по местному телевидению. Инженер открывал небольшой детский дом в Бельфи, местечке, откуда был родом его дед, и в честь деда же названный: десятка два ребятишек, одинаково одетых, исполняли перед инженером благодарственную песенку, которую тот слушал с чувством. Слова этой песенки навсегда врезались в память комиссара: «Инженеру Лупарелло преданы мы беспредельно».
Газеты не только обходили молчанием обстоятельства смерти инженера, они ни словом не обмолвились и о годами уже распространявшихся слухах касательно делишек гораздо менее приглядных, в коих инженер был замешан. Говорили о торгах по распределению подрядов с предрешенным исходом, о миллиардных взятках, о давлении, доходившем до шантажа. И всегда в этих случаях всплывало имя адвоката Риццо, бывшего у инженера сначала на посылках, позже превратившегося в доверенное лицо, а еще позже – в альтер эго Лупарелло. Но слухи – не более чем ветер. Поговаривали также, что Риццо был связующим звеном между инженером и мафией, и именно в этой связи комиссар имел в прошлом возможность тайком заглянуть в один рапорт для служебного пользования, где речь шла о вывозе валюты и отмывании денег. Подозрения, конечно, и ничего более, потому что этим подозрениям никак не удавалось конкретизироваться: все запросы о разрешении завести дело затерялись в недрах того самого Дворца правосудия, который отец инженера спроектировал и построил.
В обед он позвонил в оперативный отряд Монтелузы и попросил к телефону инспектора Феррару. Это была дочь его одноклассника, женившегося еще совсем мальчишкой, девушка приятная и остроумная, которая, кто ее знает почему, иногда с ним заигрывала.
– Анна? Ты мне нужна.
– Быть того не может!
– У тебя будет свободное время после обеда?
– Я найду, комиссар. Всегда в твоем распоряжении, днем и ночью. Приказывай, или, если угодно, повелевай.
– Тогда я подъеду к тебе домой часам к трем.
– Я вне себя от радости.
– Да, послушай, Анна: оденься так, чтоб походить на женщину.
– Туфли на шпильке и на бедре разрез?
– Я просто хотел сказать, чтоб ты сняла форму.
Он посигналил два раза, и Анна показалась в дверях, точно вовремя, в блузке и юбке. Она не стала задавать вопросов, ограничилась тем, что поцеловала Монтальбано в щеку. Заговорила только тогда, когда машина повернула на первую из трех тропинок, ведущих от шоссе к выпасу.
– Если собираешься заняться со мной любовью, вези меня к себе домой, а то мне здесь не очень нравится.
На выпас стояли всего два-три автомобиля, но их пассажиры явно не принадлежали к числу ночных посетителей Джедже Гулотты. Это были студенты и студентки, обывательские парочки, у которых не нашлось другого места. Монтальбано доехал до самого конца тропинки и затормозил, когда передние колеса уже забуксовали в песке. Большие кусты, рядом с которыми был найден БМВ инженера, остались слева. Тропинка проходила в стороне от них.
– Это место, где его обнаружили? – спросила Анна.
– Да.
– Что ты ищешь?
– Сам не знаю. Давай выйдем.
Они направились к полосе прибоя, Монтальбано взял девушку за талию и прижал к себе, а она с улыбкой склонила голову на его плечо. Она понимала теперь, почему ее пригласил комиссар, это все было инсценировкой: вдвоем они казались обыкновенными влюбленными или любовниками, которые нашли на выпасе возможность уединиться. Похожие на все другие пары, они не возбуждали любопытства.
«Какой мерзавец! – подумала она. – Ему и дела нет до того, что я к нему испытываю».
Внезапно Монтальбано остановился, повернувшись спиной к морю. Заросли находились прямо напротив, по прямой до них было метров сто. Сомневаться не приходилось: БМВ попал туда не с тропинки, а со стороны пляжа и, приблизившись к кустам, остановился, развернувшись капотом к старому заводу, то есть в положении прямо противоположном тому, которое поневоле занимала любая машина, приехавшая с шоссе, так как места для маневра не было. Возвращаться на шоссе приходилось задним ходом по тем же тропинкам. Монтальбано прошел еще немного, нагнув голову и все обнимая Анну: следов от шин не осталось, все смыло море.