Но решение сбежать в Лондон положило начало главной фазе образования Чалонера. Большая часть следующих десяти лет ушла у него на то, чтобы овладеть уроками, которые мог преподать ему этот город. И этот курс превратил сообразительного деревенского паренька с нетвердыми нравственными устоями в человека, который смог на равных противостоять Исааку Ньютону.
Однако по прибытии даже такой знатный буян, как молодой Уильям Чалонер, оказался совершенно не готов к шоку, производимому Лондоном. Город был огромным, невообразимо большим, чем любой другой город во всей Англии. Его население составляло почти шестьсот тысяч человек, более десяти процентов от численности всех англичан, и было больше, чем население следующих по размеру шестидесяти городов, вместе взятых. В Норидже, занимавшем второе место, проживало от двадцати до тридцати тысяч человек, а в Бирмингеме времен Чалонера — не более десяти тысяч.
Лондон семнадцатого столетия кишел толпой приезжих. В восемнадцатом столетии показатель смертности в нем превышал показатель рождаемости[94] на несколько тысяч человек в год. Тем не менее город рос, пожирая провинцию, высасывая из родных деревень и городов в день от двухсот до трехсот молодых мужчин и женщин, стремившихся в поисках счастья в единственный настоящий мегаполис во всей Англии.
Но даже самые искушенные и самые честолюбивые из этих провинциалов бывали ошеломлены первым впечатлением от столицы, которую обычно описывали не иначе как своего рода ад, "обитель грязи, вони и шума".[95] Чалонер мог бы догадаться, что его ждет, проходя мимо куч человеческих и животных отходов,[96] которые каждый день вывозили из города и сваливали поблизости вдоль дорог. Путешественники задыхались, закрывали лица и, зажав носы и рты, старались поскорей пройти мимо.
В самом городе были свои ужасы. Благоразумные лондонцы не пили сырой воды, особенно из Темзы, по причинам, о которых Джонатан Свифт ясно дал понять в своих стихах о ливне 1710 года: "Мешая кровь с дерьмом из мест отхожих, / Собак утопших, тушки дохлых кошек, / Очистки вперемешку с требухой / Несет поток воды по мостовой".[97]
Но если вместо воды можно употреблять пиво и джин, без воздуха не обойтись никак. Более полумиллиона человек жили в страшной тесноте, переступали через груды конского навоза, обогревались углем и дровами; добавьте к этому паровые котлы, плиты, печи, в которых создавалось все, что потреблял город, — пиво и хлеб, мыло, стекло, известь и краски, глиняная посуда, изделия из металла и так далее и получите поистине ядовитую атмосферу. Хотя "грязный и плотный туман"[98] и не был столь удушлив, как пагубный дым викторианского Лондона, его было достаточно, чтобы заставить короля Вильгельма в 1698 году перебраться в пригород Кенсингтон.
Конечно, у Лондона были и свои важные преимущества: надежда разбогатеть или по крайней мере заработать больше, чем на кусок хлеба. Во времена радикальных преобразований Сити превратился в бесспорный национальный экономический центр страны. Это вело к баснословным прибылям: в конце семнадцатого столетия весь мир охватила английская торговля, а центром этой паутины был Лондон. Размещенные в городе картели и акционерные общества получали свою прибыль в Балтии и восточном Средиземноморье. Ширилась торговля с Северной Америкой. Ост-Индская компания начала подчинение всей Индии британской короне. Африка, Вест-Индия, американские колонии и сама Англия образовали сеть, которая поставляла рабов, золото, сахар, ром и ткань по всей Атлантике. Китай получал британское серебро, любимый драгоценный металл китайцев, в обмен на шелк и высококачественную керамику. Почти все это, три четверти от всего объема международной торговли Англии, проходило через доки, склады, банки и биржи Лондона.
Лондон был впереди и в отечественной экономике. Даже в годы хороших урожаев заработная плата в столице[99] вдвое превышала заработки в деревнях. Благодаря своему населению и богатству Лондон мог похвастаться самым обширным в Англии рынком продуктов питания, топлива, тканей и промышленных товаров. Лондонцы ели овец из Глостершира, пили пиво из ячменя, выращенного на востоке страны, готовили сельдь из Северного моря на угле из Ньюкасла. Для перевозки всего этого понадобилось множество телег, наемных лошадей и дилижансов, и улицы Лондона слились в неразличимую массу людей и животных, в помесь толпы со стадом, шатающуюся, галдящую, испражняющуюся, наводящую страх и веселье,[100] непостижимую для любого, кто столкнулся с ней впервые.
Этот европейский городской опыт, существовавший в таком масштабе только в Лондоне и, возможно, в Париже, сформировал не просто торговую сеть, связывающую товары и людей, но и сеть информационную — от кофеен под покровительством политических партий[101] ("Дик" или "Уилл" у вигов, "Таверна дьявола" или "Сэм" у тори), структуры Балтийского рынка, объединявшей лавки, торгующие заморскими товарами, и самых изысканных публичных домов (учреждение матушки Уайзборн на Стрэндстрит было в почете у ценителей) до различных источников данных, которые становились все более значимыми по мере того, как Сити собирал мир вокруг себя. Таким источником было, например, зондирование, осуществляемое моряками торговых судов со всего мира, которое позволило Исааку Ньютону проанализировать в "Началах" влияние Луны на приливы. Таким образом, несмотря на зловоние, нездоровый образ жизни, на то, что нигде в Англии беднякам не приходилось так тяжко, они все прибывали и прибывали, эти провинциалы, наводнявшие съемные квартиры, комнаты и углы. Центростремительная сила Лондона, сила его притяжения была непреодолима и постоянно возрастала. Ибо все происходило здесь.
Первые недели и месяцы, проведенные Чалонером в большом городе, были типичными для вновь прибывших — хуже некуда. Его биограф сообщал, что по прибытии Чалонер ощутил "нехватку знакомств[102] и не знал, куда податься для обеспечения жизни". Жестокая правда состояла в том, что жизнь и торговля в Лондоне осуществлялись посредством хитросплетения человеческих связей, на первый взгляд непроницаемого. Подход Ньютона — покровительство двора или правительства — само собой, был недоступен для ученика, оставшегося без мастера; торговые и финансовые связи — еще менее достижимы. Ремесла также были вне досягаемости. Хотя система гильдий в конце семнадцатого столетия слабела, замкнутые профессиональные сообщества были закрыты даже для высококлассных мастеров со стороны, не говоря уж о бродягах-недоучках. Уже в 1742 году лондонские шляпники избили до смерти человека,[103] который посмел изготовлять головные уборы, не пройдя через систему ученичества. Чуть больше двадцати человек заправляли торговлей сыром между Лондоном и основной областью сыроварения Чеширом, вынуждая сотни мелких торговцев беспрекословно принимать ценовые условия картеля.[104] Научная и начинающаяся промышленная революции дали толчок возникновению целого ряда новых ремесел, одним из которых было производство точных инструментов. Чалонер ловко обращался с металлом и владел кое-какими инструментами, но даже согласись он подчиниться новому мастеру, он был слишком ненадежен, чтобы его наняли в мастерскую с репутацией. Так что дела у него складывались как у любого вновь прибывшего чужака. Хотя кое-кому и доставался неплохой куш, большинство лондонских иммигрантов перебивались случайными заработками, сражаясь друг с другом за мелкие подачки в ежедневной борьбе за существование.
Доступ к преступному миру также находился под тщательным контролем. Преступники Лондона выстроились в строгой иерархии по рангу и статусу, столь же прочной, как и в мире добропорядочных граждан, где они искали себе добычу. Такие бандиты с большой дороги, как Дик Турпин, снискавший славу Робин Гуда своего времени, были аристократами. Как правило, они были более высокого происхождения, чем их собратья-уголовники, поскольку должны были владеть искусством верховой езды. Список повешенных за грабеж на дорогах включает сыновей пасторов, обедневших студентов, промотавшихся младших отпрысков респектабельных домов — джентльменов разорившихся, скучающих или и то и другое.[105]
Но, если преступления для благородных были за рамками возможностей Чалонера, чем мог заняться крепкий профессионал? В Лондоне 1680–1690-х годов не было нехватки в соблазнительных целях: толчея, в которой сталкивались бок о бок богачи и сменяющиеся толпы бедных оборванцев, предлагала массу возможностей для небольшого перераспределения дохода. Но лондонский преступный мир, хотя и не был еще столь организованным, как в начале следующего столетия, все же имел некоторую систему, в которую человеку со стороны не так-то легко было встроиться. Уличные преступники выработали специальные методы для работы в толчее лондонских улиц. Одна банда разбойников с главарем, носившим чудесное имя Обадия Лемон, наловчилась вытаскивать шляпы и шарфы из движущегося транспорта при помощи лесок и крючков. Другие бандиты нападали на экипажи,[106] когда те притормаживали у въездов на мосты или у других препятствий. Карманники часто начинали с младых ногтей практиковаться на манекенах под присмотром старших родственников или друзей, уже поднаторевших в этом искусстве, стремясь возвыситься до статуса "умельцев в своем деле … щедро расточающих знаки внимания и комплименты и в то же время крайне осторожных".[107] Они работали в командах с тщательно продуманным разделением труда. Одна или несколько "приманок" (подручных, отвлекающих жертву) заманивали "кролика", или "лоха" (жертву), в "стойло", где он будет ограблен "щипачом" или "писарем". Щипачи считались элитой, они должны были обладать незаурядной ловкостью и уметь отвлечь внимание жертв, пока запускали руку им в карман; писари имели более низкий статус, они просто делали разрез и выхватывали добычу. Так или иначе, украденный кошелек попадал к "пропольщику", который обычно находился в тени — позади или рядом с щипачом или писарем, а потом растворялся в толпе.
У грабителей магазинов было свое распределение задач. "Маска" отвлекала лавочника, в то время как похититель хватал товары и передавал их принимающему, который никогда не входил внутрь и поэтому не мог быть опознан как участник грабежа. Всякого рода мошенничества, кости с отягощением, игра с краплеными картами и прочее также требовали подобного сговора. Взломщики узнавали у своих сообщников, как взламывать замки. Скупщики краденого[108] обеспечивали подготовку, наводку, убежище и алиби.
Для человека одинокого, без особых навыков, не знакомого ни с одним авторитетом преступного мира было бы крайне опасно пытаться работать в одиночку. Чалонер был для этого слишком умен. Вместо этого он дрейфовал по голодным окраинам городской жизни, пока не отыскал путь к ее золоченому центру.
Итак, первая попытка Чалонера заработать чуть больше, чем на кусок хлеба, превратила его в поставщика сексуальных игрушек. Лондон в 1690-х годах был весьма известен — или, возможно, печально известен — своим духом сексуального новаторства, как Берлин — в 1920-х. Проституция была повсеместной и составляла важную часть жизни как богачей, так и бедняков, из которых выходило большинство работников этой сферы. Лучшие бордели соперничали, стремясь превзойти друг друга в разнообразии предложений — настолько, что Джон Арбетнот, известный персонаж на лондонской сцене начала восемнадцатого столетия, по-видимому, высказался за многих, когда попросил мадам в одном из лучших заведений: "Мне просто немного потрахаться,[109] если это возможно!"
Имелось все, чего только мог пожелать утонченный развратник: эротика на словах и в картинках, непристойные песенки и представления. Возможно, самой непристойной театральной постановкой того времени была скабрезная пьеса "Содом, или Квинтэссенция распущенности", приписываемая печально известному распутнику Джону Уилмоту, второму графу Рочестерскому. Написанная в 1672 году (или около того) пьеса могла быть замаскированной нападкой на Карла II (с которым Уилмот делил по крайней мере одну любовницу). Портрет монарха, пытающегося распространить гомосексуализм по всему королевству, интерпретировался как зашифрованное обвинение в адрес Декларации религиозной терпимости 1672 года, которая официально объявляла о терпимости по отношению к католицизму. Если намерение автора было именно таким, то эта полемика была весьма хорошо замаскирована в крайне скабрезном сюжете.
Для тех, кого не удовлетворяли литературные скандалы, процветал рынок сексуальных игрушек. Уже в 1660 году спустя лишь два года после смерти Кромвеля, ослабившей пуританские настроения, появляются сообщения о том что на Сент-Джеймс стрит продаются импортные, итальянские дилдо. Местные предприниматели также стремились получить прибыль, хотя чем именно пытался торговать Чалонер, остается загадкой. Можно предположить, что это устройство, демонстрировавшее "первую сторону его изобретательности", было чем-то большим, чем просто грубая имитация фаллоса. Вероятно, это не были также настоящие часы. Технология изготовления часов значительно продвинулась к середине 1670-х годов. Спиральная балансирная пружина, изобретенная Робертом Гуком, сохраняла достаточно энергии и испускала ее достаточно точно, чтобы позволить маленьким переносным часам и хронометрам показывать точное время по минутам, а не только по часам — ключевой шаг в развитии хронометража. Ученики обычно тратили семь лет на изучение премудростей часового механизма. К началу восемнадцатого столетия балансирные пружины использовались для представлений с заводными куклами, и можно представить подобные ранние попытки устраивать порнографические шоу. Но все же сомнительно, чтобы бывший подручный гвоздильщика мог овладеть таким искусством настолько быстро, что начал изготавливать свои собственные механические автоматы.
Более вероятно, что Чалонер создал свой собственный вариант того, что продавалось в то время как имитация часов. Часы были признаком статуса, которого жаждали даже (или особенно) те, кто не мог купить настоящие часы. Чтобы удовлетворить этот спрос, лондонские мастера начали делать такие подделки. Сохранившиеся экземпляры — большую часть из них обнаружили на берегах Темзы, подверженных приливам и отливам, — имеют одинаковую базовую конструкцию: две оловянные чашечки, каждая примерно такой же формы, как половинка карманных часов. На одной половинке грубо вытиснен циферблат, другая украшена в подражание крышке часов джентльмена. Они были спаяны вместе и продавались как своего рода доступный модный аксессуар.[110] Познаний в обработке металлов, имеющихся у Чалонера, было бы достаточно для такого вида работы и для новации в виде присоединения к этим изделиям дилдо. По-видимому, он не особо заработал на такой схеме. Но, как намекнул его биограф, этот краткий экскурс в сферу сексуальной торговли стал источником не столько шальных денег, сколько шальных знакомств. Некоторые из новых друзей помогли Чалонеру в его следующем и более успешном предприятии, которое было основано на другом важном обстоятельстве городской жизни семнадцатого столетия — постоянной угрозе инфекционных заболеваний.
После эпидемии, которая закончилась в 1667 году, чума больше не возвращалась, но из-за лондонской тесноты, удушливого воздуха и примитивной гигиены смертельные болезни присутствовали всегда. Оспа оставалась бичом и для черни, и для благородного сословия. Лондонцы умирали и от сыпного тифа, которым легко было заразиться в заключении и который поэтому был известен как "тюремный тиф".[111] Зимы несли с собой туберкулез и грипп, летом комары распространяли малярию, а роящиеся мухи — дизентерию, младенческую диарею и многое другое. Невероятно уязвимы были дети. Тридцать пять — сорок из каждой сотни детей в Лондоне умирали в возрасте до двух лет. Состоятельность почти ни от чего не защищала. Даже благополучные квакеры, сообщество, менее прочих затронутое чумой дешевого джина, доступного по всему городу, теряли примерно две трети детей[112] в возрасте до пяти лет. Фактически все родители похоронили по крайней мере одного младенца.
Уильям Чалонер умел распознать золотую жилу. Настоящая медицинская экспертиза была дорога, редка и часто неэффективна, в то время как страх болезни подпитывал легион народных целителей, жуликов, ушлых коробейников от медицины, мошенников, втирающихся в доверие. Согласно биографу Чалонера, чтобы "удовлетворить имеющееся у него зудящее желание стать экстравагантным", он нашел "компаньона, отнюдь не лучшего, чем он сам, который согласился вместе с ним стать пророком ночного горшка, или врачом-шарлатаном".
Ключ к успеху шарлатана лежит в его способности убеждать отчаявшихся, и тут молодой человек из Бирмингема проявил дар, который будет способствовать всем его последующим затеям. Его биограф морально осуждает Чалонера, но все же отдает ему должное: "Чалонер, обладая невероятно большим запасом наглости и замечательно ловко подвешенным языком (самые необходимые ингредиенты в таком предприятии), решил, что он будет играть роль доктора-хозяина, а его товарищ — изображать его слугу".[113]
Чалонер был звездой в этой роли — он так умел умасливать, подлизываться и повелевать, что публика подчинялась его воле, принимая его за человека необычайного опыта и мудрости. Его "слуга", должно быть, столь же успешно вытягивал деньги из жертв, поскольку вскоре Чалонер смог арендовать дом на свои доходы. Он женился и произвел на свет нескольких детей (хотя неизвестно, сколько выжило, если таковые вообще имеются). С годами он расширил свой репертуар от шарлатанских медицинских советов до своего рода предсказаний, "делая вид, что предсказывает девицам их суженых, обнаруживая украденное добро[114] и тому подобное".
Последнее стало причиной его провала. Для успешного возвращения украденной собственности требовался один очевидный трюк: в первую очередь нужно было украсть ее самому. Но для этого был необходим квалифицированный и осторожный исполнитель, который постоянно занимался бы такими кражами. Несколько лет спустя Джонатан Уайльд установил контроль над преступным миром Лондона, организовав обе стороны преступного предприятия в масштабе всего города. Он избегал непосредственного участия в грабежах, которыми закулисно руководил, зато получал прибыль, когда возвращал украденное или выступал в роли "ловца воров", предавая тех, кто грабил вне очереди, конкурировал с ним или просто начинал представлять угрозу его свободе.
Уайльду удавалось соблюдать баланс,[115] и целых пятнадцать лет он хозяйничал на границе между респектабельным Лондоном и его низами. Чалонер, менее осторожный, попался. Примерно в 1690 году его имя всплыло в связи с подозрением в воровстве. Он скрывался и в конце концов осел в трущобах Хаттон-Гарден, никому не известный, разорившийся — у него осталась лишь "какая-то старая каморка, чтобы дать отдых своей плоти".[116]
Глава 6. Казалось, что все способствует его предприятию
Отчаяние привело Уильяма Чалонера к последнему эпизоду его ученичества. В каморке на Хаттон-Гарден он встретил "япончика". Сначала так называли тех, кто лакировал или полировал поверхности, имитируя изящные лакированные изделия японской работы, наводнившие Европу в предыдущем столетии. Затем значение этого слова расширилось и стало включать в себя любое подновление с помощью нанесения твердого или непрозрачного покрытия. Сосед Чалонера специализировался на закрашивании старой одежды — краска придавала ей приличный вид, если не слишком присматриваться. Делом этого бедного человека была продажа старой одежды неимущим, но Чалонер заплатил ему, чтобы тот обучил его ремеслу. Затем, как сам Исаак Ньютон отметил в первой записи в его досье, Чалонер стал торговцем "изношенной одеждой, подновленной красителем".[117]
Позднее Ньютон отмечал, что, если бы Чалонер остался доволен этим скромным положением, он, возможно, избежал бы дальнейших бед. Но заработать на кусок хлеба — этого Чалонеру всегда было мало, и он приступил к освоению нового ремесла, имея в виду определенную цель. Золочение, искусство покрытия поверхностей тонким однородным слоем, — навык, который можно применить не только к коже или ткани. Это ремесло, своего рода архетип обмана, имело глубокие корни. В написанной почти столетием ранее "Зимней сказке" Шекспира Леонт, охваченный бредом ревности, высказывает подозрения, что его любимый сын — бастард, несмотря на то что мальчик похож на него, или, скорее: "…так женщины толкуют. / Болтают зря… Но будь они фальшивей / Дешевой черной краски…"[118] (Перевод Т. Щепкиной-Куперник).
Окраска одежды была тяжелой работой с небольшим доходом. Другое дело — металл. Вот где можно было сделать деньги. Хотя нет никаких свидетельств о том, что у Чалонера был отчетливый план стать фальшивомонетчиком, последовательность его действий заставляет думать, что он размышлял о такой возможности, вероятно, и до того, как чрезмерное рвение в розыске украденного добра довело его до беды. Без сомнения, он быстро пристрастился к новому занятию, применяя недавно освоенную технику к серебрению монет, посредством чего "как он думал, можно подделывать гинеи, пистоли [французские монеты] и проч., которые, будучи хорошо позолоченными и окантованными, могли бы иметь хождение по всему королевству".
Дополнительный довод в пользу того, что это было запланированное предприятие, а не авантюра, — выбор времени. Он понял, что пора действовать, в тот самый момент, когда у Англии в буквальном смысле стали кончаться деньги. Это был закон Грэшема в действии — плохие деньги вытесняли хорошие. Кризис стимулировала особенность чеканки в Англии — тот факт, что в течение почти трех десятилетий в стране в обращении было два типа денег: монеты ручной чеканки, произведенные до 1662 года, и монеты, произведенные после, на машинах, установленных в тот год на Монетном дворе.
Старые деньги, отчеканенные ударами молотка работников Монетного двора, были неодинаковыми и нестойкими к износу. Хуже того, у них были гладкие ободки, а это значило, что любой человек с хорошей парой ножниц и напильником мог отрезать край монеты и затем гладко ее отполировать. Так, откусывая то здесь, то там, можно было накопить огромную груду серебра за счет снижения качества монеты.
Обрезание монеты превратилось в эпидемию в 1690-е годы, вплоть до того что в разгар кризиса "часто случалось так, что именуемое шиллингом в действительности составляло десять, шесть или четыре пенса", писал викторианский историк лорд Маколей. Исследуя состояние валюты, Маколей сообщал: "Трем известным ювелирам было предложено прислать по сто фунтов в серебряной валюте, чтобы взвесить их". Такое количество денег, писал он, "должно было весить приблизительно одну тысячу двести унций. Оказалось, что фактический вес составлял шестьсот двадцать четыре унции". И так обстояло дело по всему королевству: деньги, которые должны были показать на шкале 400 унций, на деле весили 240 унций в Бристоле, 203 в Кембридже, а в конкурирующем Оксфорде — и вовсе 103.[119]
Обрезание монеты не было новшеством: начиная с правления Елизаветы оно наказывалось как государственная измена. С тех пор обрезчиков монет регулярно ловили, судили и приговаривали к смерти в петле или на костре, но это не имело особого действия, особенно во время настоящей эпидемии обрезки монет, случившейся между 1690 и 1696 годами. Как писал Маколей, сообщение о том, что один осужденный обрезчик был в состоянии предложить шесть тысяч фунтов за помилование, "сильно ослабило предполагаемый эффект от зрелища его казни".[120]
Для тех, кто владел более сложными инструментами, путь к богатству был еще быстрее. К 1695 году фальшивые деньги составляли приблизительно десять процентов от стоимости всех монет, находящихся в обращении. Секрет этого успеха крылся в том, что фальшивомонетчики взломали и вторую, куда более неприступную английскую валюту.
Лондон прежде не видел ничего подобного новой машине для штамповки монет, установленной на Монетном дворе в 1662 году. Вездесущий Сэмюель Пипс, тогда секретарь Морского совета, добился персональной экскурсии туда 19 мая 1663 года. В тесных помещениях Монетного двора, прилепившихся к внешней стене лондонского Тауэра, он наблюдал выдающееся зрелище: жар, шум, дым, люди, работающие на грани изнеможения, чтобы не отстать от темпа гигантских машин.
В первом зале, который он посетил, работники Монетного двора поддерживали сильный огонь, подбрасывая древесный уголь под железные котлы, каждый из которых был достаточно большим, чтобы в нем единовременно плавилось до трети тонны серебра. Другие рабочие выливали жидкий металл в песчаные формы, чтобы получить маленькие прямоугольные слитки. Как только слитки охлаждались, в ход шли машины. Рабочие ломали формы и пропускали серебряные блоки через огромные металлопрокатные станки, приводимые в действие лошадьми, которые этажом ниже вращали гигантские оси. Тонкие пластины, полученные в результате, поступали на штамповочный пресс, выбивавший из них круглые диски, которые затем сплющивались винтовым прессом.
Пипс одобрительно отметил, что новые деньги были "более опрятными … чем изготовленные старым способом" и демонстрировали беспрецедентное единообразие. По закону каждый шиллинг должен был содержать точное количество серебра, и этот механический способ превращал символическое обозначение номинала на аверсе — надпись на монете, объявляющую, что "это шиллинг", — в материальное обязательство: "Эта монета достоинством в двенадцать пенсов содержит 88,8 гран серебра".[121]
Следующая на поточной линии машина была ключом к достижению конечной цели Монетного двора и хранилась "в большой тайне", как написал Пипс, которому не разрешили ее увидеть. Это была одна из самых первых машин для чеканки гурта, которая использовалась для изготовления национальной валюты. Работники прокатывали каждую заготовку монеты по паре стальных пластин. Когда работник Монетного двора поворачивал рукоятку, связанную с зазубренным винтом, пластины делали надпись-оттиск на ободке каждой монеты. На монетах большого достоинства это была фраза, которая до сих пор украшает ребро британской монеты в один фунт:
Заключительный шаг этого процесса, нанесение штампа с соответствующим изображением на стороны монеты, тоже был только что механизирован. Работник Монетного двора, сидящий в яме ниже уровня пола, помещал заготовку в камеру для чеканки. Четыре человека изо всех сил тянули за веревки ручки огромной оси, заставляя ее вращаться и приводить в движение пресс, чтобы сдавить монету с обеих сторон стальными матрицами, производящими более глубокий и резкий отпечаток, чем мог бы сделать человек с молотком. Когда матрицы разжимались, работник, находящийся в яме, удалял только что отчеканенную монету из камеры и заменял ее новой заготовкой.
Работая на полную мощность, команда у пресса могла производить по монете каждые две секунды. Однако даже на несколько более медленных скоростях и с применением всех возможностей, которые давали преимущества механического процесса, машины истощали людей. Всего за пятнадцать минут те, кто вращал ось, выбивались из сил, а работникам, помещавшим заготовки в камеру для чеканки, нередко отрывало пальцы. Парадоксальным образом эта жестокость тоже составляла привлекательную сторону механизации Монетного двора. Если даже обученную команду так изматывало производство новых монет, то потенциальные преступники вряд ли сочли бы возможным их скопировать. Как одобрительно заключил Пипс, новые машины привели к выпуску монет, которые были "более защищены от обрезки или подделывания",[122] чем какие-либо прежние. Больше никакой лондонский злодей не сможет скопировать монеты "без машины, предполагающей такие издержки и издающей такой шум, на которые никакой фальшивомонетчик не отважится".
Пипс серьезно недооценил изобретательность преступного мира Англии. Уильям Чалонер, со своей стороны, уже был хорошо знаком с работой с горячим металлом. В ювелире по имени Патрик Коффи он нашел последнего своего учителя, который в течение нескольких месяцев, истекших, вероятно, в начале 1691 года, преподавал ему главные методы подделывания. Ни Коффи, ни Чалонер не оставили записей о том, что именно изучалось, но сохранившиеся отчеты о процессах над фальшивомонетчиками, проходивших в уголовном суде Лондона, Олд-Бейли, в конце семнадцатого столетия, дают подсказку.
Из этих дел видно, что понимать, куда не стоит соваться, порой так же важно, как знать, что следует делать; неквалифицированные фальшивомонетчики, пытающиеся нажиться на валютном кризисе, поставляли Олд-Бейли постоянный поток ответчиков, от которых, впрочем, быстро избавлялись. Самую вопиющую некомпетентность, пожалуй, продемонстрировал безымянный "житель прихода Св. Андрея в Холборне", которого обвиняли в подделке французских монет. Его работа была на удивление ужасна, и благодаря этому он был оправдан. Присяжные согласились с довольно смелым аргументом, будто низкое качество его работы подтверждает, что "он пытался чеканить монеты из оловянной посуды, как упомянуто выше, для развлечения или чего-то подобного, но никогда не занимался чеканкой какого-либо другого вида денег".[123] Мало кто еще пытался использовать такую линию защиты.
Случай Мэри Корбет был более типичным. Она предстала перед судом 9 апреля 1684 года, обвиненная в придании "двенадцати частям меди, олова и других неблагородных металлов сходства и подобия монеты, находящейся в ходу в этом королевстве, названной шиллингом королевы Елизаветы, и двенадцати другим частям подобного неблагородного металла, сходства с шестипенсовиком королевы Елизаветы". Корбет повела себя благоразумно: монеты, штамповавшиеся вручную до 1662 года, уже к 1684 году были столь низкого качества, что скопировать такие нестандартные монеты было гораздо проще, чем связываться с новыми, гуртованными деньгами. Два свидетеля дали показания, что Корбет расплавила "определенное количество олова, меди и тому подобных металлов (за один раз примерно весом в фунт) в глиняной миске" и затем вылила горячий металл "в формы из дерева в виде прежде упомянутых шиллингов и шестипенсовиков". Чтобы отлить фальшивые монеты, Корбет понадобились всего-то теплостойкий горшок, сильный огонь и примитивная форма.
Как обычно, производственная сторона бизнеса фальшивомонетчиков была самой легкой. Поддельные монеты следовало сбыть, и здесь более правильный выбор сообщников,[124] возможно, спас бы Корбет. Свидетелями против нее были две женщины, пойманные при попытке реализовать ее изделия. На основании их свидетельств она была признана виновной в государственной измене, наказанием за которую для женщин было сожжение заживо (хотя во многих случаях проявляли "милосердие" и осужденную душили, а труп сжигали). Корбет подала апелляцию на приговор, "умоляя своим чревом", то есть тем, что она была беременна, в надежде получить отсрочку по крайней мере до того, как упомянутый ребенок родится. На месте в жюри присяжных были введены женщины,[125] которые ощупали ее живот в поисках каких-либо признаков движущегося плода, не обнаружили их и предоставили несчастную ее судьбе.
Сохранились записи о множестве процессов, подобных этому, — печальный перечень малоодаренных второстепенных персонажей, которых регулярно ловили и предавали суду. Удивительно, сколько процессов оканчивались оправданием, несмотря на убедительные доказательства вины. Порой сама суровость наказания работала против властей. Когда Парламент ужесточил наказание за ряд преступлений, связанных с изготовлением фальшивых монет — владение инструментами для подделки, владение фальшивыми монетами и так далее, — присяжные стали стремиться избегать обвинительных приговоров в отношении вызывающих сочувствие или особо уважаемых ответчиков.
Тем не менее иногда попадались и намного более искушенные деляги, и тогда масштаб их действий и величина ущерба, который они могли нанести, как правило, гарантировали, что обвинение не допустит неуместного милосердия. Благодаря этому некоторые записи судебных процессов содержат довольно подробные отчеты о методах, которые использовали профессиональные фальшивомонетчики.
Например, существовало дело Сэмюеля и Мэри Квестид, представших перед Олд-Бейли 14 октября 1695 года. Они были обвинены в "подделывании и чеканке 20 фальшивых гиней, 100 шиллингов короля Карла I и 10 гуртованных шиллингов короля Якова II". Согласно показаниям свидетеля, Сэмюель Квестид занимался подделкой в течение нескольких лет. Сначала, в соответствии с историческим развитием методов Монетного двора, "когда он штамповал деньги, он выбивал их при помощи молотка". Но производство копий быстро исчезающей валюты не было и близко столь прибыльным, как подделка современных, гуртованных монет, и поэтому Квестид, которому, вероятно, помогала жена, создал собственную версию официальной поточной линии. Когда агенты Монетного двора обыскивали подвал дома Квестида, "они обнаружили резак для изготовления пластин, пригодных для чеканки" — эта машина была необходима для первого этапа — производства болванок. Затем сыщики вышли во двор, где "они обнаружили штампы для изготовления гиней, шиллингов и полупенсов в старом хранилище, спрятанном под землей". Эти находки и еще одна — "в надворной постройке они обнаружили пресс для чеканки денег" — показывают, что у Квестида была возможность чеканить на поверхностях монеты рисунок с глубоким рельефом. Оставался еще один важный процесс — и люди с Монетного двора продолжали поиски, пока не "нашли в саду инструменты для тиснения ободка гуртованных монет и различные другие штампы".
С таким арсеналом Сэмюель и Мэри Квестид могли производить почти совершенные копии королевских монет, вплоть до окантовки, которая служила украшением, но не защитой. Свидетели утверждали, что они видели, как Мэри Квестид гуртовала гинеи, сделанные из материала, описанного как "грубое подобие золота", — скорее всего, из обрезков настоящих монет, смешанных с оловом, медью или иным неблагородным металлом. Но, каков бы ни был точный рецепт сплава, используемого в мастерской Квестидов, их изделия явно были отменного качества. Их фальшивые гинеи продавались по двадцать шиллингов за штуку — это была цена, как мрачно отмечает судебная запись, "по которой гинея сейчас имеет хождение".[126]
С самого начала своей карьеры фальшивомонетчика Уильям Чалонер стремился к такому совершенству, которого достиг Квестид, — изготовлению монет, которые не вызывали бы подозрений. Патрик Коффи помог ему достичь почти такого же уровня. Судя по описанию продукции Чалонера очевидцами, Коффи научил его делать металлические пластины для заготовок. Коффи также объяснил ему, как построить и использовать пресс, способный делать оттиск глубокого рельефа на аверсе и реверсе каждой монеты, и показал, как использовать штампы для правдоподобной имитации гуртованного ободка, гордости Монетного двора и врага обрезчиков.
Таким образом, Чалонер был почти — но не совсем — готов приступить к изготовлению фальшивых монет на самом высоком уровне. Ему все еще недоставало одного важного инструмента. Качество готовых монет зависело от того, насколько точно воспроизведен рисунок на лицевой стороне. Чтобы добиться этого, фальшивомонетчик нуждался в близком к совершенству штампе для монетного пресса. Для этого требовался хороший гравер, мастер гораздо более искусный, чем Коффи или Чалонер. Чалонер нашел изготовителя штампов[127] в переулке Грейс-Инн, в мастерской гравера и продавца отпечатков Томаса Тейлора.
На первый взгляд Тейлор казался неподходящим кандидатом. По большей части его знали как почетного младшего члена сообщества ученых, так называемой Республики писем, известной современникам по изданиям географических карт, "Точного описания Англии" и "Точного описания княжества Уэльс" — важнейших примеров возникшего в то время спроса на более точное отображение физического мира. В 1724 году, на волне постньютоновской популяризации астрономии и физики, Тейлор выполнил широкоформатную иллюстрацию солнечного затмения,[128] сопровожденную диаграммами, объясняющими геометрию орбит, лежащих в основе полного затмения.
Печать таких детальных изображений требовала высокого профессионализма. Но, несмотря на свое мастерство, Тейлор, как и многие после него, по-видимому, столкнулся с тем, как суров бывает издательский бизнес. Продажа географических карт в тавернах (он рекламировал "Золотого льва" на Флит-стрит как один из своих деловых адресов) не покрывала счетов. Поэтому, по крайней мере в юности, Тейлор был не прочь оказать свои услуги Уильяму Чалонеру. Его работа оказалась первоклассной. В 1690 году Чалонер дал ему заказ на штампы для французских пистолей — золотых монет, стоивших приблизительно семнадцать английских шиллингов. В 1691 году он заказал Тейлору еще одну пару штампов — с рисунком аверса и реверса золотой английской гинеи.
Наконец Чалонер был готов всерьез заняться подделкой. В 1691 году, вооруженный новыми инструментами и познаниями, он выпустил первую партию поддельных монет: из сплава чистого (по крайней мере относительно) серебра было отчеканено множество пистолей (по крайней мере тысяча) и в придачу "большое количество гиней, все из позолоченного серебра". Он все еще нуждался в помощи — Коффи и еще один человек, муж сестры Чалонера Джозеф Грейвнер (известный также как Гросвенор), завершали процесс, покрывая монеты тонким слоем золота.[129] На главного сообщника Чалонера, Томаса Холлоуэя, и его жену Элизабет была возложена важнейшая задача: они передавали фальшивые монеты в руки мелких мошенников, которые пускали подделки в обращение. Позже Холлоуэй признавался, что у него не было никаких проблем в реализации продукта. Количество фальшивок впечатляло: Холлоуэй говорил, что он взял "по крайней мере 1000 из французских пистолей Чалонера и … повидал многие сотни его гиней", которые Чалонер продавал по одиннадцать шиллингов за каждую.
Холлоуэй также рассказывал, что слышал, как Чалонер "хвастался своим мастерством"[130] — и по праву. Спрос был столь велик, что Чалонер не справлялся. Его биограф сообщал, что, "поверив, что можно подделывать" серьезные деньги, он теперь спешил произвести их как можно больше. "Торговля шла оживленно", и "гинею Чалонера" можно было встретить столь же часто, как несколько лет назад — поддельное серебро". Доходы были таковы, что едва ли не за одну ночь Чалонер сделался настоящим богачом. Согласно цифрам, которые называл Холлоуэй, за первые несколько месяцев Чалонер получил более тысячи фунтов прибыли, что было примерно в двадцать раз больше ежегодной заработной платы, на которую мог рассчитывать квалифицированный рабочий в Лондоне. Это были блаженные времена, когда "казалось, что все способствует его предприятию" и "что он нашел философский камень (который столь многие пытались найти) или что на него ежедневно проливался золотой дождь[131] (подобно тому, который Юпитер излил на Данаю)".
Уильям Чалонер возликовал и принялся с аппетитом вкушать плоды этой внезапной удачи, с головой погружаясь во все удовольствия, которые теперь ему открывались. Он упивался компанией женщин, как отмечал его биограф с характерной смесью ужаса, зависти и снисходительности, "для полного счастья (как он думал) ему нужна была только Филлида (Продажная женщина — по имени гетеры Филлиды, фигурирующей в популярной истории об Аристотеле и Александре Великом. Поскольку фальшивомонетчика, да будет вам известно, редко можно увидеть без проститутки, подобно тому как жену капитана, бороздящего море, — без кавалера)". В Лондоне не было нехватки добровольных или доступных по сходной цене кандидаток, и щедрый Чалонер вскоре завел себе первую из череды любовниц. "Благодаря дьяволу он нашел себе некую Филлиду, которая во всех отношениях удовлетворяла его". И тогда "он оставил свою жену, очень хорошую женщину, у которой от него было несколько детей", чтобы свести знакомство с женщиной, родители которой "охотно сводничали для своей дочери, а она покорно испрашивала благословения своей матушки, когда ложилась в постель со своим щеголем".[132]
Сначала Чалонер поселился со своей новой пассией в доме ее родителей, но поток наличных денег вскорости переместил его в более роскошные апартаменты. Как позже презрительно писал Ньютон, "в скором времени [Чалонер] овладел привычками джентльмена" и начал окружать себя внешними признаками богатства. Он нашел милое местечко, "большой дом в Кингсбридже" — в то время полусельском пригороде, — и завел собственный сервиз из серебра (по-видимому, настоящего), что в то время было традиционным символом достатка.
Такая показная роскошь была опасна. Откровенная демонстрация Чалонером новообретенного богатства выделила его из океана безымянных бедняков Лондона. Теперь его знали в лицо не только непосредственные сообщники и покупатели
Чалонер залег на дно на пять месяцев. Блэкфорд по-прежнему сидел в тюрьме и был готов давать показания, но его тюремщики в конце концов устали ждать, пока им в руки попадется неуловимый Чалонер, и решили удовольствоваться тем фальшивомонетчиком, который был уже пойман. Блэкфорда отправили в Тайберн (в деревне Тайберн недалеко от Лондона находилось знаменитое "тайбернское дерево" — виселица с тремя поперечными перекладинами, на которой можно было повесить сразу несколько человек) и повесили в конце 1692 года.
Вскоре после этого Чалонер объявился вновь, но запустить свою поточную линию сразу он не мог. После вынужденных каникул он, по-видимому, нуждался в капитале, чтобы заплатить за необходимые сложные инструменты, а также за существенное количество серебра и золота, требуемое для первоклассной работы.
Вместо этого он нашел новый источник доходов — предательство. Вильгельм III, который совсем недавно сверг Якова II, все еще боялся возвращения своего противника. Возможный мятеж якобитов — сторонников Якова — порождал сильную панику и действительно представлял некоторую угрозу в Лондоне начала 1690-х годов, поэтому правительство предложило награду за информацию о заговорах изменников. Чалонер не мог пройти мимо такого заманчивого предложения и в середине 1693 года принялся разыскивать тех, кого мог бы с выгодой выдать.
Он предложил четырем подмастерьям-печатникам напечатать копии декларации короля Якова от апреля того же года. Яков стремился вернуться на трон и обещал помилование своим противникам, а также более низкие налоги и свободу совести своим настоящим и будущим поданным. Подмастерья отказались множить мятежные листовки. Поэтому Чалонер сам сочинил новый якобитский текст и "попросил их напечатать для него некоторое количество экземпляров", обещая, что эта брошюра будет распространяться только конфиденциально, среди сочувствующих Стюарту. Двое из печатников воспротивились, и тогда Чалонер обратил свое внимание на двух других, мистера Батлера и мистера Ньюболда.[135] Чалонеру пришлось "прибегнуть к угрозам и истратить некоторое количество денег", но "наконец он упросил их" доставить памфлеты в таверну "Синие столбы" на Хеймаркет и пригласил своих подельников присоединиться к его праздничному обеду. Печатники пообедали (будем надеяться), и затем "вместо послеобеденной молитвы [Чалонер] развлек их вестовыми и мушкетерами и подтвердил факт содеянного ими под присягой в Олд-Бейли". Суд признал Батлера и Ньюболда виновными в государственной измене и приговорил их к смертной казни.
За эту услугу Чалонеру обещали тысячу фунтов от благодарной короны и правительства, или, как он позже хвастался, он "надул (то есть обманул)[136] короля на тысячу". Будучи всегда рад подоить послушную корову, Чалонер взялся делать карьеру профессионального информатора — он даже добровольно отправился в тюрьму на пять недель, чтобы подслушивать заключенных якобитов. Но первый успех повторить не удалось — не все судебные процессы, основанные на его доносах, увенчались обвинительным приговором, и поток денег стал убывать.[137]
Эта игра закончилась для него навсегда, когда он пересекся с человеком, почти столь же недобросовестным, как он сам, ловцом воров по имени Коппинджер. В городе, где толком не было полиции, ее место занимали ловцы воров — они по собственной инициативе разыскивали преступников за плату от жертв преступления и награду от государства. Потенциал для злоупотреблений был очевиден — тот краткий период в жизни Чалонера, когда он промышлял розыском краденого, иллюстрировал, как легко было вести двойную игру, организуя преступления и выдавая легковерных сообщников.
Когда Чалонер встретил Коппинджера, тот занимался вымогательством: брал взятки и "требовал деньги от людей, делая вид, что имеет ордер на их арест". Схваченный и заточенный в Ньюгейте, Коппинджер попытался купить свободу, выдав самую важную птицу среди известных ему фальшивомонетчиков. Согласно Коппинджеру, "упомянутый Чалонер, оказавшись как-то в его обществе, обратился к нему таким образом: "Коппинджер, я знаю, что Вы весьма ловко пишете сатиры; напишите что-либо против правительства, а я найду человека, который напечатает это. Затем Вы и я выдадим его, посредством чего мы отметем все подозрения в том, что мы виновны в каком-либо преступлении, наносящем ущерб королевству". Коппинджер сообщил об этом самому лорду-мэру, и Чалонер угодил в Ньюгейт.
Чалонера выручил ловко подвешенный язык, которым он был знаменит. Он в свою очередь рассказал о таланте Коппинджера как вымогателя. Дело против Чалонера развалилось — не было никаких доказательств, кроме того, что подозреваемые наговаривали друг на друга, — и вот 20 февраля 1695 года Коппинджер предстал перед судом в Олд-Бейли. Он жаловался, что был "злонамеренно оклеветан", и утверждал, что свидетели против него были известными фальшивомонетчиками, людьми, худшими, чем он. Однако он не сумел объяснить, каким образом к нему попали часы стоимостью в четыре фунта, предположительно принадлежавшие некоей Мэри Моттершед. Коппинджера объявили виновным[138] в краже и приговорили к смерти. Чалонер вышел сухим из воды.
Из этой истории Уильям Чалонер сделал собственный вывод — он убедился в своей неуязвимости. В 1693 году, вскоре после того, как печатники-якобиты были осуждены, он запустил свой поддельный монетный двор еще раз. Его уверенность в том, что он способен обмануть настоящий Монетный двор (конечно, при условии традиционного попустительства начальников и продажности подчиненных), была подкреплена фактами. Его дело по изготовлению фальшивых монет процветало, так что приходилось нанимать дополнительных работников, чтобы не терять темп. Он обучил "родственников и даже почти всех своих знакомых[139] выполнять что-либо имеющее отношение к этому делу". В то время Чалонер царил в своей части Лондона — эдакий преступный алхимик, способный бесконечно множить монеты, которые так убедительно походили на настоящее серебро и золото.
Часть третья. Страсти
Глава 7. Все виды металлов… от одного-единственного корня
В течение 1691 года достославный Роберт Бойль, седьмой сын и четырнадцатый ребенок графа Корка, чувствовал себя плохо. В июле ситуация стала достаточно серьезной, чтобы заставить его написать завещание. К Рождеству было ясно, что великий химик и известный физик-экспериментатор умирает.
Результаты интеллектуального труда Бойля потрясали. Не менее важным для будущего британской науки был его дар распознавать и поддерживать таланты, встречавшиеся на его пути. Бойль был первым покровителем Роберта Гука, наставником Джона Локка, переписывался с молодым Ньютоном. Более трех десятилетий он был центром, вокруг которого кипела научная жизнь Лондона. Но ухудшение его состояния не вызвало большого удивления у тех, кто хорошо знал его. Он был болезненным в детстве[140] и всю жизнь имел слабое здоровье. Он избежал заражения во время большой эпидемии чумы в середине 1660-х и более обычных инфекционных болезней, которые унесли жизни столь многих его современников. Но кроме этого он, казалось, перенес все, что только можно: лихорадки в соответствующие сезоны и вне их, повторяющиеся мучительные приступы, вызванные почечными камнями, удар, который на время парализовал его. Как только ему становилось лучше, он продолжал диктовать помощникам описания экспериментальных процедур.
Бойль был искренне и глубоко верующим христианином. Он верил в воскресение, в славу Господню и радости будущего мира. Но если смерть сама по себе и не страшила Бойля, он, как любой человек, испытывал страх перед предсмертной болью. В этом, как и во многом другом, ему повезло. Он простился с жизнью в конце дня 31 декабря в собственной кровати в роскошном доме на Пэлл-Мэлл, спокойно и без явных мучений.
Исаак Ньютон отправился в Лондон через день после смерти Бойля и, скорее всего, присутствовал на его похоронах в церкви Св. Мартина в Полях 7 января. Два дня спустя он обедал с теми, кто был на церемонии, включая Сэмюеля Пипса и его друга, также мемуариста, Джона Ивлина, еще одного из основателей Королевского общества. Их беседа превратилась в "размышление о том, кого следует считать в Англии после (смерти Бойля)" лидером интеллектуальной жизни.[141]
Очевидный кандидат, без сомнения, сидел за тем обеденным столом. Но Ньютон все еще не мог занять достойного положения в Лондоне. Кроме того, Пипc и Ивлин не подозревали, что непосредственным следствием смерти Бойля станет возвращение Ньютона к работе, которой он и Бойль занимались в течение двух десятилетий под покровом почти полной секретности.
Смерть раскрывает тайны, и эта тайна начала становиться явной всего несколько недель спустя после похорон Бойля. В феврале 1692 года Ньютон написал Джону Локку письмо, главным образом для того, чтобы объявить, что он на некоторое время оставляет упования на то, что покровители найдут ему работу. Но в последней строке своего рода поспешного постскриптума он упоминает, что Локку, одному из старейших друзей Бойля, досталось то, что Ньютон таинственно называет "красной землей г-на Бойля".
Ответ Локка утрачен, но он, очевидно, понял намек и послал Ньютону образец этой "земли". В июльском письме, разорванном и сохранившемся лишь частично, Ньютон, по-видимому, пытается предостеречь Локка. Он пишет, что получил слишком много земли, в то время как "желал получить только образец, не имея намерения совершать весь процесс". Но, добавил он, если Локк захочет попытаться провести эксперимент, то он постарается помочь, "имея свободу коммуникации, предоставленную мне г-ном Бойлем,[142] в известном Вам вопросе". Ньютон сообщил, что он обязался перед Бойлем сохранить эту тайну, и предположил, что Локк, будучи также доверенным лицом Бойля, взял на себя такое же обязательство. Смысл очевиден: процесс, в котором используется "красная земля", невероятно деликатен[143] и не может обсуждаться, если Локк не пообещает хранить молчание.
Локк ответил моментально. Он уверил своего друга, что посвящен в эту тайну: Бойль "оставил … мне разбор его бумаг" — включая и те, которые он никогда не намеревался предавать огласке. Для пущей убедительности он приложил копии "двух из них, которые попали мне в руки, потому что я знаю, что Вы хотели бы увидеть их". Один документ сохранился. Он описывает довольно ясным языком последовательность шагов, при помощи которой можно получить чистую ртуть — промыть ее неоднократно особым мылом, которое, как писал Бойль, заставит ее "очиститься от любого загрязнения, которое может примешиваться[144] к ртути".
Простой на первый взгляд эксперимент Бойля явно привел Локка в восторг, и Ньютон был вынужден сделать другу еще одно, последнее предупреждение. Он точно знал: Бойль впервые исследовал этот процесс двадцатью годами ранее, "и все же в течение всего этого времени я не слышал, что он преуспел бы в этом сам или получил успешный результат от кого-либо еще". Ньютон, со своей стороны, не хотел иметь с этим ничего общего. Он был рад, что бумаги Бойля оказались полезны Локку, поскольку "я не желаю знать то, что в них содержится, а скорее [хотел бы] убедиться, что Вы не станете делиться со мной подробностями … потому что у меня нет никакого намерения дальше заниматься этим очищением, мне довольно знать, как к нему приступить". Локк может продолжать, если пожелает, невзирая на усилия Ньютона, направленные к тому, чтобы "возможно, сэкономить Ваше время и расходы". Тем не менее, несмотря на заверения о том, что ему это не интересно, Ньютон признался, что у него есть собственный проект: "Я собираюсь … испытать, знаю ли я достаточно для того, чтобы получить ртуть, которая будет нагреваться вместе с золотом".
Найти некое вещество, некую "ртуть", которая будет взаимодействовать с золотом? Тут Ньютон подбирался к сути вопроса. Нежелание Бойля поделиться всем, что он знал, даже с Ньютоном, первоначальная настороженность Ньютона по отношению к Локку и то, что Локк отказался раскрыть основную и наиболее рискованную часть процесса, — все это происходило оттого, что эти трое говорили (или, скорее, пытались умолчать) об одной из самых глубоких тайн естественного мира. Уильям Чалонер был не единственным в Англии, кто искал способ создать безграничное богатство. Тайный рецепт, скрытый в бумагах Бойля (как надеялись, сомневались, вопрошали Ньютон и Локк), содержал метод, благодаря которому человек, искусный в манипуляциях с веществом под действием высокой температуры, мог бы преобразовать базовый компонент сплава в чистое, сверкающее, бессмертное золото. Другими словами, это была алхимия.
С расстояния почти в триста лет, прошедших с возникновения систематической химии, алхимики кажутся не более чем обманщиками, которые в лучшем случае обманывают сами себя. С современной точки зрения алхимия — необоснованное суеверие, тот же вид глупости, что заставлял некоторых современников Ньютона бояться ведовских чар.
Более того, у алхимиков была плохая репутация уже во времена Ньютона. Бен Джонсон высмеивал их как жадных шарлатанов в пьесе "Алхимик", впервые поставленной в 1610 году. Его герой Сатл полуграмотной болтовней на алхимическом жаргоне пытается заморочить голову легковерным и завоевать расположение миловидной девятнадцатилетней вдовы. Он открыто занимается подделкой: чтобы убедить одного сомневающегося клиента расстаться с последними деньгами, пока тот ожидает окончания алхимического процесса, который через пару недель должен принести ему горы золота, Сатл предлагает ему "помочь: все олово, какое / Вы купите, я растоплю немедля / И, подмешав тинктуру, начеканю / Для вас голландских долларов, не хуже[145] / Тех, что казна чеканит в Нидерландах"(перевод П. Мелковой).
И все же Роберт Бойль, который не был ни преступником, ни безумцем, был страстно предан алхимии. Эту страсть разделял и Исаак Ньютон, который занимался алхимией более двадцати лет не менее сосредоточенно и усердно, чем математикой или физикой. В своих заметках он посвятил ей более миллиона слов: вопросы, копии ранних текстов, многостраничные описания результатов лабораторных исследований. Он, Бойль, Локк и множество других людей по всей Европе по-прежнему испытывали острую потребность смешивать, встряхивать, нагревать и охлаждать состав за составом в поисках чего-то более ценного для них, чем просто золото. Зачем они это делали?
Затем, что, по крайней мере для Ньютона, алхимия предлагала две награды, имеющие бесконечную ценность. Первой была обычная цель исследований Ньютона — познание сотворенного мира. Алхимия, какой ее видели Ньютон и Бойль, была эмпирической, экспериментальной наукой. Ее теория была оккультной (буквально — сокрытой), но если говорить о практике, то это была тяжелая, напряженная,
Эта цель была достойной сама по себе, но не она была основной в работе, которой Ньютон предавался с такой одержимостью. Ньютон понимал значение расширения пределов естественной философии как никто другой. Впервые столкнувшись с механистическим мировоззрением, он пришел к выводу: неверно утверждать, что "первая материя" происходит из какого-либо первоисточника, "кроме Бога".[146] Позже он вычеркнул последние два слова, но важно, что сначала он их написал.
Тем самым Ньютон признал ключевой факт, который лежит в основе современной науки с ее материальными объяснениями физических событий. В мире, всецело состоящем из материи в движении, традиционная роль Бога неизбежно уменьшается. Творец механической Вселенной мог дать событиям толчок, но после этого первичного импульса космос мог развиваться во времени самостоятельно.
Не только Ньютон чувствовал холод мира, в котором оставалось все меньше божественного. Любой внимательный наблюдатель осознавал значение нового подхода. Одному из главных его поборников Рене Декарту через год после рождения Ньютона пришлось защищаться от обвинений в атеизме. В 1643 году Мартин Шук, профессор философии в Университете Гронингена в Нидерландах, резко осудил Декарта как "повелителя критян" (из античного анекдота о человеке с острова Крит, который уверял своих слушателей, что он говорит правду, когда утверждает, что все критяне лжецы), "лгущего двуногого" и худшего из людей, поскольку "он вводит яд атеизма тонко и тайно в тех, кто из-за слабости своего ума никогда не замечает змею, что прячется[147] в траве".
Для Шука грех заключался в меньшей степени в физике Декарта и в большей — в его преклонении перед властью человеческого разума. Особые подозрения у него вызывала неубедительность доказательств существования Бога, приведенных французом. (Жалуясь французскому послу в Гааге на парадоксальную природу этого обвинения, Декарт писал: "Только потому, что я доказал существование Бога, [Шук] попытался убедить людей, что я тайно распространяю атеизм".[148]) Сам Декарт избежал серьезных последствий. Но привкус атеизма преследовал новую науку. Когда Ньютон впервые познакомился с работами Декарта, выводы, которые можно было сделать из физики, фактически отменявшей необходимость божественного действия, были очевидны даже юноше с окраин просвещенного мира.
Ньютон в конечном счете отверг физику Декарта задолго до того, как нашел способ, удовлетворяющий по крайней мере его самого, вернуть Бога в центр действия в пространстве и времени — возможно, наиболее ярко это отражено в его аргументации в пользу того, почему Солнце и планеты должны испытывать взаимное гравитационное притяжение.
Ранние записи Ньютона о том, как божественное действие сформировало солнечную систему, еще сохраняли некоторую неопределенность, как, например, письмо, которое он написал в 1675 году Генри Ольденбургу, секретарю Королевского общества. В нем Ньютон предположил, что "возможно, Солнце может впитывать в изобилии этот [божественный. — Прим. ред.] дух[149] таким образом, чтобы сохранять свою яркость и удерживать планеты на расстоянии от себя, предотвращая падение". Но к моменту написания "Начал" взгляды Ньютона были уже более оформленными. Сила тяготения, полагал он, происходит от божественного действия. Он признавал непосредственное присутствие Бога, объявляя, что, когда хвосты комет проносятся мимо Земли, они испускают тот дух, "который является наименьшей, но самой тонкой и самой превосходной частью нашего воздуха и который требуется для жизни всех существ".[150]
По мере того как идеи Ньютона развивались, его новая физика становилась более открытой к признанию вездесущего, всемогущего, всезнающего и прежде всего деятельного божества, всецело явленного в материальном космосе пространства и времени. Он подчеркивал, что считает "Начала" доказательством существования и славы всесозидающей божественной силы: "Когда я написал свой трактат о нашей системе, моя цель заключалась в том, чтобы эти "Начала" могли способствовать укреплению у людей веры в Бога", — писал он Ричарду Бентли, честолюбивому молодому священнику, готовившему первую из лекций в защиту христианской религии, за которые Роберт Бойль назначил вознаграждение. "Ничто не может радовать меня больше", добавил Ньютон, чем то, что его работа окажется "полезной для этой цели".[151]
В 1713 году Ньютон наконец сформулировал законченную концепцию божественного действия в коротком эссе, добавленном к третьей книге во втором издании "Начал". Названное "Общим поучением", оно содержит вдохновенное описание торжества Бога в природе. Ньютон писал: "Такое в высшей степени прекрасное соединение Солнца, планет и комет не могло произойти иначе как по намерению и по воле разумного и могущественного Существа". Насколько мудрого? Насколько могущественного? "Сие Существо правит всем", и, согласно Ньютону, именно правит — "не как душа мира, а как властитель вселенной". Каковы его признаки? "Истинный Бог есть живой, премудрый и всемогущий… Он вечен и бесконечен, всемогущ и всеведущ". Где этот Бог находится? "Он длится вечно и присутствует всюду… Он вездесущ не по свойству только, но по самой сущности".
Это был Бог, вдохнувший жизнь в сухой скелет математической философии. Существующий повсюду и всегда, Он "весь себе подобен, весь — глаз, весь — ухо, весь — мозг, весь — рука,[152] весь — сила чувствования, разумения и действования". И все это заключено в космосе, который Ньютон в другом месте назвал "безграничным, однородным чувствилищем", в пределах которого Бог может "образовывать и преобразовывать части Вселенной"[153] (Цит. в пер. С. И. Вавилова (с некоторыми изменениями) по: Ньютону.
То есть Бог Ньютона существует повсюду, "субстанциально" — реально, материально присутствует и может в любой момент воздействовать на материю сквозь любое пространство и время. Наглядный факт космического порядка в сочетании с доказательством того, что математическая мысль человека способна постичь этот порядок, подразумевал (неизбежно, с точки зрения Ньютона) существование того совершенного существа, от которого произошли и порядок, и разум. Таким образом, естественная философия Ньютона такова, как он охарактеризовал ее Бентли, — это получение знания о божественном источнике всякого материального существования путем изучения свойств природы.
Ньютон был убежден в своей правоте. Тем не менее некоторые злопыхатели упорствовали в неверии и презрении к его убеждениям. Например, Лейбниц высмеял понятие "божественного чувствилища" и попытку Ньютона дать оккультное, по его мнению, объяснение силе тяготения. То, чего все ждали и что искал Ньютон, было
Интерес к алхимии — отсюда. Алхимия, казалось, предлагала Ньютону способ спасти его Бога от угрозы стать ненужным — посредством древней алхимической идеи жизненного агента, или духа. У этого жизненного духа, как писал Ньютон, были все атрибуты Бога. Он был вездесущим — "растворенным во всем, что есть на Земле". Он был необычайно могучим, он разрушал и созидал все сущее: "Когда он входит в массу вещества, сперва он разлагает его и перемешивает до состояния хаоса; и затем переходит к созиданию". На языке алхимии этот цикл распада и роста назвали вегетацией. "Действия природы, — писал Ньютон, — являются либо вегетативными … либо чисто механическими". В отличие от простой механики вегетация оживляла материю, поскольку жизненный дух служил "ее огнем, ее душой, ее жизнью".[154]
В сущности, алхимические эксперименты Ньютона в течение четверти века были направлены на то, чтобы постичь деятельный, жизнетворный дух, посредством которого божественный замысел претворяется в формы и изменения всего сущего.[155] В аннотациях к своим герметическим текстам он развивал мысли о процессе вегетации, об оживляющем духе, который приводит в движение изменения, и прежде всего о Боге как первоначальном творце этой трансформации. А затем из кабинета на втором этаже его квартиры в Тринити-колледже эти тайные мысли перекочевывали во флигель у часовни, где Ньютон искал материальное доказательство этого божественного, вездесущего, действенного присутствия.
Он занимался этими поисками четыре десятилетия с перерывами, потому что верил, что сумеет показать, как Бог продолжает действовать в мире. В заметках 1680-х он ясно высказался об этом. "Так же как мир был создан из мрачного хаоса посредством привнесения света и отделения воздушного небесного свода и вод от земли, — писал Ньютон, следуя одному за другим стихам первой главы книги "Бытия", — наша работа осуществляет порождение из мрачного хаоса и его первоматерии через разделение элементов и освещение материи".[156]
Его работа? Человеческие руки, его собственные руки, глаза и мозг вызывают порождение из непроницаемого хаоса? Не стоит полагать, что Исаак Ньютон был бесстрастен: это экстатический возглас человека, который грезит о причастности к божественному не меньше, чем исступленный отшельник в пустыне. Но если убрать то, что граничит с гордыней, непосредственным подражанием Богу, останется главная амбиция Ньютона: скопировать божественное действие как можно точнее, чтобы получить неопровержимое, материальное доказательство факта Его работы — при сотворении мира и по сей день.
Он понимал, что никакие теоретические построения, никакая теологическая аргументация, никакие косвенные свидетельства в виде совершенного устройства солнечной системы не могут сравниться с демонстрацией на практике того, как божественный дух превращает один металл в другой — здесь и сейчас. Если бы Ньютон открыл способ, которым Бог производит золото из основной смеси (смесь "основных" элементов — ртути, серы и соли, из которой алхимики пытались получить золото. Имеются в виду не химические элементы, а так называемые "философские", так ртуть является принципом металличности, поэтому ее роль могут играть другие металлы, и далее в цитатах идет речь о "брусках ртути" в этом смысле. Напротив, камень не обязательно должен быть твердым, а чаще всего имеет вид порошка, поэтому далее камень смешивают), он