Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней.
Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры.
Здесь так чисто и свежо, что даже веет лёгкий ветерок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты, где ещё недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые.
В бо́льшей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами.
На стене висит ружьё.
В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.
И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжёлых вещей капризен и плаксив.
— Это Александр сам убил, — говорит мама, коснувшись волчьей шкуры кончиком туфли.
— Вот из этого? — Я указываю на ружьё.
— Да.
Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдёт Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу.
Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает моё горло…
Из прихожей доносятся мужские голоса.
Первый:
— Вот, пожалуйста, пейте.
Второй:
— Спасибо, напился… Приезжать теперь с утра, товарищ Комиссаров?
Первый:
— Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.
Второй:
— Спасибо, я…
— Оставайтесь, — говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро входит в комнату.
За ним — мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит:
— Это мой сын, познакомься!
— Он самый? — переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и весенний, но студёный и ветреный) и протягивает её мне: — Здравствуй, Миша.
— Здравствуйте.
Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров высок, велик, он стоит, держа пальто на руке, слегка расставив ноги в больших блестящих сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастёрка, подпоясанная широким ремнём, защитного цвета. И фуражка на нём защитного цвета, однако не военная.
«Он больше и, наверно, сильнее отца», — мелькает в голове. Это очень неприятная мысль…
Комиссаров улыбается.
— Не возражаете, Николай, — спрашивает он вошедшего шофёра, — если я сам сегодня отведу машину в гараж?
Шофёр не возражает.
— Тогда сейчас пообедаем, а потом можно покататься на машине, — говорит Комиссаров мне. — Подойдёт?
Я, конечно, очень доволен.
— Решено, — произносит Комиссаров так, точно какая-то трудность теперь позади, и на секунду выходит в коридор, где вешалка.
Он тотчас вернулся, без пальто и фуражки, и я обомлел…
Комиссаров был лыс. Это произвело на меня огромное впечатление. К моему деду, который был профессором по кожным болезням, нередко являлись знакомые и умоляли спасти от облысения. Лысина величиною с донышко стакана или чересчур обширный, растущий по краям лоб внушали им тревогу. Обладатели шевелюр, поредевших настолько, что сквозь них розовел череп, говорили с дедом голосами, в которых сквозило отчаяние. Дед отвечал им напрямик, что надёжного средства от их беды нет, после чего изящным движением приподымал волнистые, густые пряди на собственной голове: обнажалась маленькая плешь, геометрически круглая.
«Как видите!» — произносил дед браво, почти весело, но с оттенком сдержанной печали, с каким известные врачи напоминают, что и они, как простые смертные, не обойдены недугами.
Наверно, оттого, что утешение это приводило дедовых знакомых в нескрываемое уныние, я решил про себя, что иметь лысину — большая, беда. Что же до тех, у кого череп был совершенно гол и гладок, то у них, без сомнения, решительно всё было позади.
Однако Комиссаров не казался конченым человеком. Он не унывал. Он бодрился. Не имея ни единого волоса, он даже шутил. И все смеялись в ответ. И сам Комиссаров смеялся, раскатисто и заразительно, словно не было в его жизни беды. «Мужественный…» — подумал я и бросил на Комиссарова косвенный взгляд, исполненный скорбного уважения. В эту минуту бабушка тронула меня за локоть.
— Международное, — сказала бабушка, безразличная к моему смятению. — Великие державы.
Тут Комиссаров вмешался.
— Зачем же? — возразил он мягко. — Я делаю доклады на внешнеполитические темы чуть ли не каждую неделю. Михаил тоже, видимо, по этим вопросам частенько выступает. Можем с ним на отдыхе и другую какую-нибудь тему затронуть, а?.. Ты кем хочешь быть — военным?
— Лётчиком. На пассажирском, — ответил я благодарно, радуясь, что могу не произносить малопонятных мне самому фраз о тред-юнионах и Лиге Наций. — И обязательно на скоростном.
— Правильно, — сказал Комиссаров. — Это неплохо. А пока на «газике», что ли, поездим?.. Он тоже скоростной!
И мы поехали кататься на «газике».
Комиссаров вёл машину, я сидел с ним рядом на переднем сиденье, нажимая, когда требовалось, грушу гудка, а мама расположилась сзади просто пассажиром. Сначала Александр прокатил нас по улицам и площадям, которые должна была через несколько лет соединить первая линия метрополитена. Затем мы выехали на Ленинградское шоссе, и здесь Александр развил большую скорость.
— Давай! — то и дело говорил он мне.
Я немедля нажимал на грушу, раздавался превосходный гудок, пронзительный и чуточку тревожный, и мы оставляли далеко позади приостановившихся пешеходов. Мчалась машина, ревел гудок, бил в уши ветер… Это были замечательные минуты.
— Не гони так, Александр, — сказала мама. — Его продует. У него слабые уши. И если…
— Мама! — прервал я укоризненно.
— Не нужна эта гонка, — настаивала мама.
— Нужна! — взбунтовался я.
Александр молча поднял доверху боковое стекло, но скорости не сбавил. И посейчас помню, как я был ему за это благодарен.
— Показать тебе Москву? — спросил он неожиданно.
Что означал этот вопрос? Ведь мы как раз по Москве и ехали… Я недоумённо, чуть недоверчиво взглянул на Александра. Он улыбался, и даже хитро, но — я чувствовал — не таил подвоха.
— Показать, — сказал я.
Комиссаров повернул машину.
— Куда мы? — спросила мама.
— Ясно, куда, — ответил он, — на Воробьёвы горы. Откуда же ещё покажешь Москву?
Мы ехали долго. Должно быть, дольше чем полчаса. Я всё ждал, что вот-вот начнётся крутой подъём на гору, но подъём не начинался. Неожиданно Комиссаров притормозил, вышел из машины и со словами: «Вылезайте, приехали!» — распахнул поочерёдно заднюю и переднюю дверцы с правой стороны.
— А дальше не поедем? — спросил я, вылезая.
— Дальше? Дальше некуда.
Втроём мы стояли возле машины на тёмной дороге, и я вопросительно смотрел на Александра.
— Ты не в ту сторону смотришь, — сказал он, поворачивая меня за плечи.
Моим глазам открылось огромное пространство. Синеватый, без границ, простор пустел перед ними. (Стояли сумерки.) Впервые моему взгляду не во что было упереться, и я ощутил на мгновение бескрайность мира… У меня слегка закружилась голова, на миг забылось, что под ногами-то опора, твёрдая земля… Несколько секунд затем я смотрел на свои валенки, припорошённые очень чистым снегом. А потом, по направлению пальца Комиссарова, глянул вниз.
Великое множество домов, повыше и пониже, казавшихся отсюда совсем крошечными, сливались воедино в неразбериху города. Она тонула в густеющих сумерках. Виднелись редкие неподвижные огоньки и миниатюрные золочёные купола далёких церквей. Остальное было неразличимо. И вдруг внизу зажглись тысячи огней. Они зажглись разом, как звёзды на небосводе планетария. Смутные очертания города исчезли. Остались только тысячи, а может быть и миллионы огней. Это был час, когда на улицах и площадях включают свет.
Комиссаров стоял над этой огромной электрифицированной, но немой для меня картой и, указывая пальцем на цепочки огней, точно на созвездия в небе, говорил о том, где будут проложены новые магистрали, где будут построены новые районы, какие улицы станут вдвое шире, а какие просто сотрут с лица города…
Александр увлёкся. Несколько раз, прерывая себя, он спрашивал:
— Что, неплохо?!
— Это вы сами придумали? — спросил я.
— Не сам. И не я, — ответил он. — Мои товарищи. — И добавил с улыбкой: — А мне это нравится. Тебе тоже?
Я понял не всё, что объяснял Александр (потом я узнал, что в тот вечер он рассказывал нам с мамой о проекте плана реконструкции Москвы, который был ещё мало кому известен), но мне нравилось, что мы стоим над огромным вечерним городом, под редкими звёздами высокого неба и говорим о том, какой станет Москва лет через пятнадцать… А потом мы сядем на замечательную машину «ГАЗ» — и помчимся обратно. Да, мы опять будем мчаться, и пусть мама даже не просит сбавить скорость!
Действительно, обратно мы снова ехали «с ветерком», так что в центре милиционер свистком остановил машину и спросил у Александра документы.
Момент был волнующий. Никогда я не видел милиционеров, которыми постоянно устрашала няня, на таком близком расстоянии… А Комиссаров нимало не обеспокоился, увидев возле себя руку с жезлом, движению которого подчинялись целые потоки автомобилей. Спокойным и даже чуть вяловатым жестом он протянул в окошко удостоверение. Через несколько секунд милиционер, нагнувшись, заслонил окошко красным от ветра лицом, как бы вправленным в заснеженную островерхую избушку капюшона.
— Пожалуйста, товарищ Комиссаров, — проговорил он уважительно, возвращая удостоверение.
— По-видимому, я ехал чересчур быстро, — сказал Александр, хотя милиционер ни в чём его не упрекал. — Больше не буду, товарищ, — пообещал он, улыбнувшись.
Милиционер, тоже улыбаясь, чётко откозырял. И по тому, как они между собой говорили, я мгновенно определил: Комиссаров был гораздо, неизмеримо главнее милиционера. Он ещё более вырос в моих глазах.
К нашему возвращению бабушка приготовила чай. Я пил его из блюдца, в котором отражались лампа с чуть колеблющимся абажуром и моё склонённое лицо с крошечными блёстками в глазах.
Я смотрел себе в глаза и подводил итоги.
Мне понравился Александр. Очень. И это пугало меня: он затмевал папу. Затмевал, как я тому ни противился. Ещё и ещё раз сравнивал я папу с Александром, делая для отца натяжки и поблажки, но ничто не помогало. Папа блёкнул. Ни при каком сравнении с ним раньше этого не случалось.
Папа был намного ниже Александра ростом.
Папа никогда не охотился на диких зверей.
У папы не было ружья.
Он не умел управлять автомобилем.
Папе не улыбались почтительно и виновато милиционеры. Они однажды оштрафовали его (на балконе сушилась после стирки его рубаха).
Конечно, я продолжал любить папу, но как ему недоставало теперь достоинств Александра!.. Как жаль, что не он был со мною сегодня на Воробьёвых горах!..
Александр тоже о чём-то задумался. Он прихлёбывал дымящийся чай, не выпуская нестерпимо горячего, казалось, стакана из большой руки. Потом, всё ещё думая, поднял глаза на маму. И, точно спохватившись, повернул голову в мою сторону.
— Ну, кем ты хочешь быть — военным? — рассеянно спросил Комиссаров.
По-видимому, мысли его были далеко и он не помнил, что недавно уже задавал мне этот вопрос. Ответить ему во второй раз то же самое у меня не поворачивался язык, — к чему, раз он, оказывается, спрашивал просто так?! Промолчать было бы невежливо. Я промямлил себе под нос:
— Н-не знаю…
Комиссаров сказал тепло:
— Много раз успеешь решить.
Но я не простил его.
Мне захотелось немедля найти в нём какой-нибудь изъян. Мне было просто необходимо сейчас, любой ценой, утвердить превосходство папы. И тут я вспомнил и обрадовался: лысина! Ведь Александр же лысый! А у папы светлые вьющиеся волосы. А у папы мягкие волосы, говорящие, по утверждению няни, о добром характере! Стало легче…
Поздним вечером мама провожала меня домой.
Мы шли молча. Я старался думать о Комиссарове снисходительно, чуть покровительственно: «Бедняжка, никогда уж волосы не отрастут. Нет никакого средства… А холодно небось зимою без волос? Ах, бедный, бедный…»
Я твердил настойчиво эти слова, но не мог заглушить в себе другой голос:
«…С ним мама всегда, а ко мне она только заходит. У него машина, он может поехать, куда вздумается, а я каждый день гуляю всё на одном и том же бульваре. Он представительный, а у меня слабые уши… Обо мне бабушка Софья сказала: «Unglucklich». Что это? Что-то обидное… Сейчас всем расскажу, какая у Александра лысина», — злорадно подумал я, утешая себя.
И мгновенно вообразил себе, как через минуту увижу родных.
Наверно, все они сейчас в столовой, за большим круглым столом.