— Не знаю в точности подробностей; но помню, что недели две тому назад я случайно был свидетелем начала дела. Кончилось оно, то есть на первых порах кончилось, как уже не раз, к сожалению, бывало, обыском и арестами. Вы, конечно, об этом также слышали, Константин Иванович?
— Да, слышал, — нерешительно отвечал Невзоров.
— Софья Ивановна, не пора ли нам вернуться к нашему балкону? — сказала Вера. — Тетушка там одна осталась.
— Пойдемте, — отвечала г-жа Турова. — Мне, впрочем, скоро и пора будет с вами проститься.
Снегин и Невзоров остались одни у забора.
— Странное дело, — сказал Алексей Петрович. — Здесь все что-то не ладится. На время стихнет. Думаешь, что и впрямь затихло. Не тут-то было. Вдруг опять какая-нибудь новая вспышка. Неужели и у вас, в университете, то же самое?
— Не совсем так, хотя и у нас многое неладно, — отвечал Невзоров. — Впрочем, теперь, в вакантное время, никаких вспышек у нас быть не может.
— Мне говорил Чугунин, что его сын иногда не ходит на курсы из опасения быть вовлеченным в какую-нибудь историю или иметь неприятности с товарищами.
— Это и со мной бывает. Мы на одном курсе.
В это время у боковой калитки остановились дрожки. С них сошел человек высокого роста, еще молодых лет, который на минуту остановился, увидя собеседников, но потом отворил калитку и, войдя в садик, прямо к ним направился. Невзорову показалось, что он его где-то уже видел.
— Кто это? — спросил он Снегина.
— Глаголев, — отвечал Алексей Петрович, — сын протоиерея Глаголева; он служит в судебном ведомстве.
— Глаголев? — повторил Невзоров. — Это Глаголев?
Приезжий торопливо подошел к Снегину, поздоровался с ним, потом подал руку Невзорову и скороговоркой шепнув ему: «Прошу забыть о Барсове», снова обратился к Алексею Петровичу, осведомился о Варваре Матвеевне и Вере Алексеевне и спросил, можно ли их видеть.
— Они на балконе, — отвечал Снегин, — пойдемте к ним.
Невзоров остался один.
«Глаголев! — повторил он про себя. — В синих очках он Барсов. Без очков он Глаголев. Какое счастье, что меня выпустили!..»
Молодой человек прислонился к забору и долго стоял неподвижно, в раздумье припоминая все, что происходило в ночь обыска и на следующий день, при свидании с генералом.
— Константин! — сказала подошедшая к нему, но им сначала незамеченная Софья Ивановна, — о чем задумался ты? Нам пора ехать.
Алексей Петрович и Вера проводили г-жу Турову и ее брата до ожидавшей их коляски, потом возвратились на балкон, где между тем происходил оживленный разговор между Варварой Матвеевной и Глаголевым; но разговор прекратился, когда Снегин и Вера подошли к балкону.
— Нас прервали, — сказал Снегин, садясь и обращаясь к Глаголеву, — и вы чего-то недосказали о результатах бывшего здесь обыска.
— Мне нечего было досказывать, — небрежно отвечал Глаголев. — Все эти полицейские проделки всегда безрезультатны и только портят дело и дразнят и ожесточают молодежь. Кое-что захватят, но захватят пустое, внимания не заслуживающее; кое-кого арестуют, но потом выпустят, потому что, в сущности, не было повода арестовать. А между тем арест все-таки состоялся, и чтобы не признаться в ошибке, иногда кого-нибудь вышлют или сошлют. Таким образом, кроме все большего и большего раздражения, ничего не выходит.
— Нельзя, однако же, Борис Поликарпович, не принимать никаких мер против беспорядков в заведениях и против таких беспорядочных попыток и замыслов, которые из заведений идут далее, в общество.
— А я скажу наоборот, что такие замыслы и попытки, буде есть, идут из общества в заведения. Молодежь только жертва, козлище искупления. Если есть виноватый — то само общество. Пусть с ним и расправляются.
— Это легко говорить. У общества нет ни лица, ни имени. Кто общество? Мы с вами принадлежим к нему; все наши знакомые также к нему принадлежат. Но разве мы и они к таким делам причастны?
— Мы, конечно, не причастны, — сказал Глаголев, — но есть еще другие, кроме нас и наших знакомых, и мы не должны все валить на голову студентов. Нужно войти в их положение. Что привлекает их в университет или хоть в здешний институт? Жажда образования, жажда знаний, вера в науку, желание сделаться полезными членами общества. Следует их ободрять, им помогать, широко отворять двери в храм просвещения, быть внимательными к их нуждам, снисходительными к их ошибкам и увлечениям. У нас в России везде недостаток в образовании, недочет в людях — а мы всячески загораживаем путь к тому, чтобы образования и людей было побольше.
— Как прекрасно вы говорите! — сказала Варвара Матвеевна мягким, почти нежным голосом; но эта мягкость тона тотчас исчезла при обращении к Снегину. — А вы, Алексей Петрович, — продолжала она, — постоянно нападаете на бедных студентов.
— Нисколько не нападаю на них, — отвечал Снегин. — Я только жалею о том, что они сами себе враги, а другим быть приятными не желают. Я говорю, что их вид, приемы, манеры обличают большое пренебрежение ко всему и всем на свете, кроме их самих, — а этого нельзя одобрить и такому смирному, скромному и даже несколько робкому человеку, каким я себя считаю. Когда я один, мне, пожалуй, можно не обращать на то внимания; но когда я не один, когда, например, я иду с дочерью и встречаюсь с этими господами, то дело меняется, и я в беспрерывной тревоге.
— Напрасно, Алексей Петрович, совершенно напрасно, — сказал Глаголев. — Что касается Веры Алексеевны, то я готов поручиться за здешних студентов. Они все пойдут за нее в огонь и в воду. — При этом Борис Поликарпович посмотрел на Веру с таким выражением лица, которое должно было ее удостоверить, что он сам, во главе студентов, готов за нее идти и в огонь и в воду. Но выражение лица осталось незамеченным Верой. Она не подняла глаз с ручной работы, за которую принялась по возвращении на балкон, и как будто не слыхала данного за Алексеевских студентов поручительства. Варвара Матвеевна сердито взглянула на нее, а Снегин, заметив это, встал со своего места и сказал Глаголеву:
— Вы больно смело ручаетесь за других, Борис Поликарпова. Видно, что вы не так-то часто здесь бывали, хотя так хвалили Варваре Матвеевне Алексеевское, что под конец ее убедили в его преимуществах перед Сокольниками. Но я вас приглашаю сейчас сделать опыт поверки моих впечатлений. Пойдемте со мною в парк. Еще не поздно. Мы успеем немного пройтись до чаю, а Вера пока распорядится и нам его приготовит.
Глаголев нерешительно взглянул на Варвару Матвеевну, потом на Веру; но когда Алексей Петрович повторил свое приглашение, он также встал и сказал:
— Извольте, посмотрим, будут ли ваши студенты нам оказывать пренебрежение.
— Только не заставляйте себя долго ждать, — сказала Варвара Матвеевна.
Снегин и Глаголев вышли на улицу. Вера отложила свою работу в сторону и засмотрелась на вечерние перистые облака.
— Ты всегда крайне нелюбезна с Борисом Поликарповичем, — сказала ей Варвара Матвеевна.
— Я всячески стараюсь, тетушка, быть с ним вежливой и внимательной, — отвечала Вера, — даже стараюсь быть любезной, насколько умею, потому что знаю, что это вам приятно; но выражение его лица меня смущает, и мне всегда с ним как-то неловко.
— Напрасно; он тебе постоянно говорит любезности.
— Да; но его глаза нелюбезны. Есть что-то жесткое и неискреннее во взгляде и в голосе.
— Это тебе только кажется. Да и не одни глаза и голос у всех людей. Такие признаки весьма обманчивы. Например, его отец, по правде можно сказать, святой человек; а у него также, когда ему что-нибудь не понравится, лицо бывает таким строгим, что мне самой с ним почти страшно становится.
— И я замечала это выражение его лица, — сказала Вера, — но вы, тетушка, умеете владеть собою, а я как-то теряюсь, когда мне с кем-нибудь становится страшно.
Поздняя осень набросила на природу свой мрачный и влажный покров. Печален был вид тусклого неба; печален вид города, как будто притихшего и приунывшего под этим небом. Но на земле всегда есть печали, которые не зависят от окружающих их нынешних явлений и для которых безразличны ненастье и солнце. Такая печаль томила сердце Веры. Алексей Петрович был опасно болен и уже более трех недель не вставал с постели. Два припадка возвратной горячки истощили его силы, давно постепенно слабевшие под нравственным и физическим гнетом его трудовой жизни. Доктор Печорин, старый приятель и домашний врач Снегина, предупредил Варвару Матвеевну, что если бы случился третий припадок, то не было бы никакой надежды, чтобы больной мог его выдержать. Печорин не решился сказать этого Вере; но Варвара Матвеевна оказалась менее бережливой и тотчас после его ухода передала его отзыв. Вера не отлучалась от постели отца, кроме тех кратких промежутков отдыха, на которых он сам так настаивал, и Вера покорялась из боязни своим неповиновением возбудить в больном вредное для него раздражение или беспокойство. Но утомление брало иногда верх над силами молодой девушки и в то время, когда она сидела у постели Алексея Петровича. Если он казался спокойным и его закрытые глаза позволяли считать его погруженным в то состояние полудремоты, которое у труднобольных заменяет сон, то и глаза Веры порой невольно смыкались, и мимолетные, бессвязные, тревожные сны заступали для нее место тревожной действительности.
— Вера! Бедная Вера! — послышалось ей в одну из таких минут.
— Вы меня звали, папа́? — сказала она, очнувшись.
— Нет, — отвечал Алексей Петрович, — я ничего не сказал. Я смотрел на тебя и радовался тому, что ты заснула.
Вера вгляделась в отца и заметила, что крупные слезы скатились с его глаз и остановились на исхудалых и бледных щеках. Она встала и нежно поцеловала его.
— Что с вами, милый папа́? — тихо спросила она.
— Ничего, Вера, — сказал Алексей Петрович. — Я только думал о тебе, и мне стало жаль тебя.
— Папа, ради Бога, не тревожьте себя печальными мыслями; вы знаете, что вам нужно быть спокойным для того, чтобы скорее поправиться.
— Оправиться, милая Вера… быть может, Бог и даст это. Но во всем Его святая воля. Быть может, Ему и не угодно будет, чтобы я поправился…
— Папа, — сказала Вера, у которой слезы также выступили на глазах, — не говорите это. Бог милостив. Вы поправитесь.
— Дай Бог, — сказал Алексей Петрович, положив руку на голову Веры. — Мне точно кажется, что я себя чувствую лучше. Только слабость велика. Я теперь с трудом поднял руку… Но садись, поговорим с тобой. Поговорить все-таки следует, на всякий случай. Меня это успокоит.
Вера повиновалась, бережливо сдвинула со своей головы руку отца, поцеловала ее и, не выпуская ее из своей руки, другой рукой придвинула стул к его постели.
— Повторяю, — продолжал Алексей Петрович, — что будет то, что Богу угодно. Но если мне суждено с жизнью и с тобой проститься, то я желал бы, чтобы ты мне на прощанье обещала то, о чем я тебя хочу просить… Не прерывай меня… это меня успокоит, а ты сама мне напомнила, что и для выздоровления мне нужно быть спокойным… Обещай мне, что, если бы меня не стало, ты будешь терпеливо выносить всю тяжесть жизни при твоей тетке — по крайней мере до возвращения Леонина, когда твоя судьба должна решиться. Ты знаешь, что в моем завещании Карл Иванович назначен тебе попечителем. Он будет тебе и советником, и заступником; но не уходи из родного дома, оставайся при Варваре Матвеевне… не лишай меня вознаграждения за то, что я ради тебя сам вытерпел. Ты знаешь, что я в долгу у Варвары Матвеевны, конечно, только деньгами, но все-таки в долгу. Она меня однажды выручила из трудного положения; она помогла мне дать тебе образование и помогала тебя обеспечивать удобствами жизни. Ты — ее прямая и единственная наследница… Кроме того, ты знаешь ее нрав. Если вы разойдетесь, она будет тебя злословить; она может повредить тебе. В конце концов, ждать придется не так долго… Ты веришь Леонину, и я ему верю… Обещай!
— Обещаю, папа́, — сказала Вера едва слышным от усилия не заплакать голосом, — но ради Бога, не поддавайтесь этим печальным мыслям. Всего этого не будет; мы вас не лишимся.
— Тем лучше — но обещание мне было нужно… Нельзя и здоровому не помышлять о конце, а больному, как я, и подавно. Если бы не ты, меня такие помышления заботили бы менее; — то есть была бы та же нужда в Божием милосердии, и та же мольба перед Богом об отпущении грехов; но в грехах я каюсь, на милосердие уповаю. Только мало было бы о чем пожалеть на земле. Но когда я о тебе думаю — а ты знаешь, что я всегда думаю о тебе, — то так и защемляется сердце…
Усилия Веры были напрасны. Слезы брызнули из ее глаз.
— Умоляю вас, папа́, — сказала она, — для меня же поберегите себя. Теперь вам нужно о себе думать. Бог нас не оставлял. Он и меня не оставит. Он сохранит вас.
Вера встала, поцеловала отца и тихо повторила:
— Папа, подумайте о себе — не продолжайте этого разговора.
Алексей Петрович замолчал; но потом спросил:
— Давно ли Карл Иванович имел известия от Леонина?
— Еще на прошлой неделе, папа́. Они теперь в Венеции.
— А когда думают возвратиться?
— К июлю месяцу, как и прежде рассчитывали.
— К июлю… восемь месяцев, — проговорил как будто про себя Алексей Петрович. — Во всяком случае, на первых порах о тебе будут жалеть — и тебя поберегут…
Между тем другой разговор происходил в комнате Варвары Матвеевны, у которой уже с полчаса сидел благочинный протоиерей Поликарп Борисович Глаголев.
Протоиерей Глаголев был настоятелем одной из известнейших в Москве приходских церквей. Он сам также пользовался немалой известностью и как настоятель этой церкви, и как преподаватель Закона Божия в одном из высших учебных заведений, и как человек, обладавший в заметной степени даром слова. В среде духовного сословия и литературно грамотных чиновников он считался оратором. Beau monde довольствовался отзывом, что он хорошо говорит. Набожные пожилые дамы усердно ездили слушать его проповеди, и слушали их с умилением. Эти проповеди говорились редко, в большие праздники или при каких-нибудь особых случаях, но всегда произносились свободно, а не читались с тетради, как это у нас принято и обыкновенно ведет к тому, что слушатели, которым видна тетрадь, на нее обращают более внимания, чем на проповедь, следят за поворачиваемыми листами и не без нетерпения ожидают, чтобы повернулся последний лист. Отец Поликарп слыл человеком строгих жизненных правил, большим ревнителем православия и непреклонным врагом всех иноверных исповеданий. Он сам называл себя народником и, будучи порядочно начитан, обладал достаточным запасом современных фраз о дряблом Западе и о будто бы заглохших природных силах Древней Руси. Несмотря на все это, он не пользовался популярностью в среде торгового сословия. Он искал этой популярности; но ни внешний аскетизм, ни старание казаться приверженцем старинных обычаев и преданий не производили желаемого впечатления. Так называемое у нас купечество до сих пор живет, особливо в Москве и в замосковных губерниях, своей отдельной жизнью среди других классов населения. Оно не заботится о низших, не пристает к высшим и большей частью остается недоступным тем влиянием европейской образованности, которые, с одной стороны, развивают и совершенствуют в человеке то, что способно развиваться и совершенствоваться, но с другой — притупляют в нем то, что сразу дано в известной мере и затем не может быть ни развито, ни усовершенствовано. К таким прирожденным, первобытным и неподатливым способностям принадлежит инстинктивное распознавание чужой искренности и неискренности. Купцы, с которыми отец Поликарп старался сблизиться, чуяли в нем неискренность и от сближения уклонялись.
— Он сам себе на уме, — говорил про него хлебный торговец Бесполов.
— Он что-то больно корчит праведника, — заметил однажды фабрикант Скольцов.
— Душа — потемки, — прибавил подрядчик Загибин.
Некоторые сановные лица, в том числе попечитель учебного заведения, где протоиерей Глаголев состоял преподавателем, оказывали ему особое внимание при свиданиях в высокоторжественные или другие официальные дни; но мотивами внимания всегда обозначались, в общих выражениях, только его ум и красноречие. Скромный Карл Иванович Крафт, встретившийся с Глаголевым у Снегиных, отзывался о нем более определительно. Он говорил, что если бы отец Поликарп родился католиком и в Средние века, то он занял бы видное место в ряду исторически известных инквизиторов.
Варвара Матвеевна сидела в своих больших вольтеровских креслах и беспокойно смотрела на сидевшего наискось против нее, на диване, отца Поликарпа. Ее смущал разговор с ним, и еще более смущало недовольное и почти сердитое выражение его лица. На столе перед ним стоял непочатый стакан чая, и отец Поликарп нетерпеливо постукивал о стакан ложечкой, которую держал в правой руке, между тем как левая рука то перебирала, то гладила жидкую и острую бороду.
— Нужно, однако же, решиться, — сказал отец Поликарп. — Вы сами сознаете, что положение опасное.
— Очень опасное, — сказала Варвара Матвеевна.
— То есть безнадежное.
— Не совсем безнадежное, батюшка. Я потому и колеблюсь, и не знаю, что делать. Доктор говорит, что есть надежда, но он запретил чем бы то ни было беспокоить или тревожить больного. Он говорит, что всякое волнение может быть для него гибельным.
— Доктора всегда и все запрещают. Это ради самих себя, из осторожности. Случись беда — они скажут, что домашние недоглядели и больного помимо их уходили.
— Печорин двадцать лет знает Алексея Петровича. Он его натуру знает. Алексей Петрович и в здоровом состоянии легко тревожится, и всякое беспокойство на него сильно действует.
Лицо протоиерея еще более нахмурилось. Он замолчал и, уставив на Варвару Матвеевну свои мутно-серые, с низко спущенными веками полузакрытые глаза, продолжал постукивать ложечкой о чайный стакан.
Варвару Матвеевну окончательно смутили молчание и неподвижный взгляд отца Поликарпа.
— Что же делать? — почти жалобно спросила она. — Батюшка Поликарп Борисович, наставьте, ради Бога.
— Коли ничего, то и ничего, — сказал отец Поликарп. — Пусть умирает так. Пусть попечителем вашей племянницы будет немец, лютеранин и аптекарь. Пусть выйдет она, с его помощью, из-под вашей опеки и власти. Пусть и выходит замуж, после того, за какого-нибудь немца и аптекаря. Моему сыну нетрудно будет найти себе другую невесту.
— Помилуйте, Поликарп Борисович, — сказала Варвара Матвеевна, — этого не будет, этого быть не может!
— Как не может? И почему — не может? — продолжал отец Поликарп. — На свое, что ли, влияние вы рассчитываете, Варвара Матвеевна? Вам не справиться ни с Крафтом, ни с его женой, ни с вашей племянницей. Они ее закабалили своими книгами и своей нежностью. Увидите, что будет, когда бедный ее отец ляжет в могилу.
— Бог милостив — он не ляжет в могилу…
— А я вам предсказываю, что ляжет. Эти болезни не спускают человеку в его летах. Я намедни видел, как ваш Печорин покачивал головой.
— Но в теперешнем положении Алексей Петрович во всяком случае не в состоянии что-либо сделать или переменить. Он и слаб, и раздражителен. Я раз попыталась с ним заговорить об этом предмете, и сама испугалась тому, что с ним тогда произошло.
— Вы заговорили о Крафте?
— Да.
— И упомянули о Буревиче?
— Конечно, упомянула. Я притом напомнила, какой он хороший, и влиятельный, и в делах опытный и знающий человек; но Алексей Петрович и слышать не хотел. Он сказал, что у Веры никаких трудных дел и не будет и что для нее никто не может заменить теплого сердца Клотильды Петровны, которая была другом ее матери, и добрых чувств самого Крафта. Потом, когда я стала несколько упорно защищать мое мнение, он заплакал, и с ним сделался как будто истерический припадок.
— Давно ли это было? — спросил отец Поликарп.
— Недели с две с лишком. Это было до возобновления горячки.
— Но теперь он несколько поправился?
— Да, теперь ему лучше.
Отец Поликарп снова замолчал. Он опустил в стакан свою ложечку и принялся расправлять бороду правой рукой вместо левой. Потом вдруг сказал:
— Варвара Матвеевна, я сам поговорю с Алексеем Петровичем. Подите спросите, могу ли я войти к нему?
— Как? Вы? — спросила Варвара Матвеевна, выпрямившись в своих креслах. — Да он не может принять вас. Он в постели; он слаб; я сама только на минуту вхожу к нему раз или два в день. Доктор запретил принимать чужих…
— Священник нигде не чужой, — сказал протяжно отец Поликарп. — Он не должен быть чужим. Доктор, верно, не упомянул о священнике и не запретил впускать священника. Спросите.