Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Черный бор: Повести, статьи - Пётр Александрович Валуев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Верю, что вы меня любите, — тихо сказала Вера, — и люблю вас всеми силами моей души. Вы знаете это. Вы знаете, что мыслью и сердцем я давно ваша. Обещаю вам терпеливо переносить разлуку. Бог поможет. Вы уезжаете, исполняя ваш долг. Постараюсь и мой долг исполнять, подражая вам. Постараюсь не упадать духом. Вы видите, что я даже перед вами стараюсь не плакать (но крупные слезы в это мгновение блеснули, однако же, в глазах Веры); буду думать о вас целые дни, как теперь думаю, молиться, как теперь молюсь, верить, как теперь верю. Когда станет тяжело, не по силам, буду смотреть на фотографию, которую вы мне дали накануне Нового года, и мысленно говорить с вами. Но вы не забывайте и вашего обещания. Пишите нашим добрым друзьям. По крайней мере, от них я буду знать и слышать о вас…

Долго длился между Верой и Леониным тот живой обмен сердечных мыслей и слов, который всегда кажется несовершенным, неточным, холодным, когда его воспроизводит или повторяет посторонний. Одни любящие вполне понимают друг друга. Для них звук слов и их смысл только часть того, что они слышат. Они видят любящими глазами более того, что слова могут передавать. Они сердцем воспринимают более, чем в этих словах может быть высказано, и сердцем восполняют все недомолвки, всю немощь человеческой речи при таком настроении души, которое ни на каком языке вполне выразиться и в словах отразиться не может. Между тем бой часов на письменном столе, у которого сидели Леонин и Вера, уже второй раз напомнил о продолжительности свидания и о том, что настала пора ему положить предел. Разговор стал вдруг стихать и прерываться. С обеих сторон мысль о прощании взяла верх над другими мыслями, но ни с той, ни с другой стороны не высказывалась. Леонин смотрел на Веру и не решался произнести первое прощальное слово. Вера с трепетным сердцем следила за движениями Леонина и ожидала мгновения, когда он решится эти слова произнести. Наконец, Леонин встал, Вера последовала его примеру. Он взял ее за руки, поцеловал обе руки, потом притянул ее к себе, поцеловал в лоб и сказал:

— Прощайте, Вера. Покориться нужно. Тяжелое испытание начинается. Будем выносить его терпеливо. Бог нас видит. Он поможет перенести и дать нам вновь свидеться.

Глухой взрыд вырвался из груди Веры. Она прислонила голову к плечу Леонина и хотела ему что-то сказать, но голос изменил ей. Прошло несколько мгновений; оба молчали. Вдруг Леонин сделал движение, которое побудило Веру поднять голову и взглянуть на него. Он смотрел на конверт, принесенный Верой и ею положенный на письменный стол.

— Откуда этот конверт? — спросил Леонин, взяв в руки конверт и взглянув на адрес и печать.

— Его сегодня привез господин Васильев, — сказала Вера, — по поручению генерала Соколина. Он настоял на том, чтобы я лично приняла от него этот конверт.

— Васильев? Соколин? — повторил Леонин. — Адрес написан рукой моего отца; конверт запечатан его печатью; генерал Соколин — его товарищ по службе и давнишний друг.

Вера с изумлением смотрела на Леонина.

— Кто Васильев? — продолжал он. — Какой видом?

— Он назвался камергером Васильевым, — отвечала Вера. — Он высок ростом, худощав; на голове темные волосы с проседью; свободно говорит по-французски; на одной руке я заметила кольцо с синим камнем…

Лицо Леонина повеселело.

— Добрый знак, Вера! — сказал он. — У вас был и с вами говорил мой отец. Теперь я понимаю, куда он уезжал и почему настоял на том, чтобы я дождался его возвращения. Он не хочет, чтобы знали, что он вас видел, что он желал вас видеть. Пусть так; но он был у вас, следовательно, он уже теперь в душе на все согласен. Теперь, Вера, мы без прежних опасений можем на время расстаться…

— Расстаться, и надолго, — все-таки разлука, — тихо сказала Вера.

— Мы свидимся, моя милая, добрая Вера, моя невеста, — я теперь уже смелее вас так называю. Не хочу говорить «прощайте» — говорю «до свидания»!..

Он ее обнял; она смотрела влажными глазами в его глаза. Долгий поцелуй заменил слова прощанья. Ни он, ни она не нашли в себе силы их произнести. Леонин вышел. Вера слышала, как за ним затворилась дверь дома; потом она следила за ним из окна, пока он был виден. Когда он скрылся за изгибом улицы, ею овладели такое глубокое ощущение одиночества и такая безутешная печаль, что она почувствовала холод в сердце и у нее в глазах потемнело. Она опустилась на колени и стала молиться…

VII

Вечерело. Алексей Петрович Снегин проходил по линии дач, устроенных на так называемых Алексеевских новых участках, между сплошным лесом и двумя прудками, окруженными разреженным лесным насаждением. Он остановился перед небольшим домом, который уже несколько раз обращал на себя его внимание. Алексей Петрович не знал жильцов и не осведомлялся о них, но успел заметить, что их привычки не походили на привычки их соседей и обнаруживали такое старание уклоняться от всякого общения и наблюдения, которое в дачной жизни составляет явление довольно редкое. На этот раз в доме были затворены окна, хотя летний вечер был ясный и теплый; занавеси были опущены, хотя еще было светло на дворе, а в комнатах не замечалось огня; дверь со стороны улицы была заперта, хотя в дом входили посетители, для которых доступ, вероятно, был открыт с противоположной стороны. Алексей Петрович видел, как сперва один молодой человек, а затем двое других прошли через узкую боковую калитку в устроенный перед домом садик, потом направились вдоль забора, отделявшего этот садик от соседней дачи, и скрылись за углом дома. Все трое принадлежали, судя по внешнему виду, к студентам Алексеевского института. Четвертый молодой человек, студент Атаназаров с Кавказа, который случайно был знаком с Алексеем Петровичем, раскланялся с ним, проходя мимо дома, но в некотором расстоянии остановился, как будто выжидая, чтобы Снегин удалился. Заметив это, Алексей Петрович пошел далее, но, оглянувшись, увидел, что Атаназаров поворотил назад и быстро проскользнул в ту самую калитку, в которую прежде прошли его сотоварищи.

«Что-то неладно все это», — рассуждал про себя Алексей Петрович, продолжая свою одинокую прогулку по дороге между линий дач и лесом. — Неладно, неладно, — проговорил он вслух, не заметив, что его между тем нагнал вышедший из одной из дач профессор Тишин.

— Что неладно, Алексей Петрович? — спросил профессор.

— Ах, это вы, Семен Иванович, — сказал невольно вздрогнувший Снегин. — Откуда взялись вы так нечаянно? Вы меня просто испугали.

— Вольно вам так погружаться в ваши размышления, — отвечал профессор. — Вы прошли в двух шагах от меня, в то время когда я из той дачи выходил на улицу, и я слышал, как вы повторяли: «неладно, неладно». Что неладно?

— Да так, Семен Иванович; мне всегда кажется неладным, когда люди прячутся. Зачем прятаться, если нет чего-нибудь недоброго на совести или на уме?

— Кто же прячется, Алексей Петрович?

— Все ваши, по-видимому ваши, студенты и прочая в этом роде.

— А где прячутся?

— Да вот в том доме, позади нас, шагов с сотню, рядом с зеленым забором. Я уже несколько раз замечал, что туда входят озираясь, а в доме что-то старательно запирают окна и двери и опускают занавеси.

— Там… — сказал профессор, несколько подумавши, — там точно живут, кажется, двое из наших.

— Но какого сорта? — спросил Алексей Петрович. — Из порядочных, надежных — или нет?

Профессор махнул рукой и ничего не сказал.

— Красноречивый ответ, — заметил Алексей Петрович.

— Трудно дать ответ определительный, — сказал профессор. — Кто надежные, кто ненадежные? Большинство, конечно, хорошо или, по крайней мере, могло бы быть хорошим; но не большинство здесь хозяйничает. Недаром сложилась пословица о ложке дегтя в бочке меда, а у нас не одна ложка этого материала.

— Но ведь в последнее время у вас как-то тише стало.

— Да, на вид как будто затихло; но, думаю, только на вид. Пока под котлом не погашен огонь, как ни подливай по временам холодной воды, вода все-таки снова начинает вскипать, и всегда вскипает снизу, где ближе к огню. На поверхности не шипит. Если недоглядеть, то, пожалуй, вскипит и все, что в котле.

— Но ведь вы же все, начальство и преподаватели, стоите у котла. В вашем интересе гасить огонь. Неужели погасить нельзя?

— Во-первых, наши колосники в связи с другими колосниками. Огонь с них передается на наши. Во-вторых, кочегары между собой не согласны. Одни в огне видят только свет или притворяются, что только его видят, и дрожат при мысли прослыть гасильниками; другие сами не прочь оттого, чтобы огонь не переводился; остаются третьи, на мой лад; но мы друг друга на пальцах одной руки можем пересчитать, и притом даже в своей среде как будто отпеты. Устарели, говорят, несовременны по взглядам, не видим злобы дня, не понимаем насущных потребностей, безучастны к животрепещущим вопросам, равнодушны к интересам, которые волнуют все общество, и прочая и прочая. Вы знаете весь этот ходульный словарь. Поневоле руки опускаются. Если бы можно было, я завтра же распростился бы со всей этой беспорядочной кухней; но уйти нельзя. Мои лекции нужнее моей семье, чем институту и студентам. Я и читаю лекции.

— Однако, все это очень прискорбно.

— Мало ли, что прискорбно, а есть — есть, как этот пень, как эта канава, как вот та целый год неокрашенная скамья, на которой сидит наш приятель Чугунин.

Тот, кого профессор назвал Чугуниным, завидел собеседников, встал и с ними поздоровался.

— Что вы так задумчиво сидели одни и голову опустили, Павел Иванович? — спросил профессор. — Вечер бесподобный. Стало прохладно. Для такого неутомимого ходока, как вы, тут бы, кажется, и ходить да ходить.

— Я уже вдоволь находился, — отвечал Павел Иванович, — но домой идти не спешу. Не присядете ли и вы ко мне на несколько минут? Алексей Петрович, вероятно, уже на пути восвояси и с того угла повернет в переулок. Мы его таким образом позадержали бы, а там я вас, Семен Иванович, готов проводить куда угодно, хоть до академии.

— Буду очень рад, — сказал Тишин. — Мне точно придется отсюда направиться назад, в институт. Сядемте, Алексей Петрович.

Снегин поместился на скамье по одну сторону Чугунина, профессор по другую, отодвинув лежавшую на скамье развернутую газету.

— Дайте мне эту газету, — сказал Чугунин. — Я ее захватил с собой из дома, но недочитал, потому что она меня раздосадовала. А дочитать все-таки придется.

— Почему же раздосадовала она вас? — спросил Снегин.

— Потому что мне в ней опять попалась одна из тех статей, которыми сыплют петербургские газеты и которые так вредны для молодежи.

— И здесь печатаются такие статьи, — заметил Тишин.

— Да, но не так часто, и, по крайней мере, не в «Московских Ведомостях». В Петербурге же все газеты на один лад. Есть оттенки по форме; по существу их нет. Постоянно прихорашивается нехорошее, извиняется неизвинимое, проповедуется ложное, поощряется несомненно вредное. Постоянно твердят молодежи, что она имеет какие-то права на домогательства или притязания, никаким уставом не оправдываемые; постоянно наталкивают ее на попытки выходить из своей роли и действовать, вместо того чтобы учиться. Возьмите хоть сходки. Может ли что-нибудь быть безрассуднее той поблажки, которая им оказывается? Может ли кто-нибудь мне указать хоть на одну сходку в каком бы то ни было университете, или институте, или академии, которая привела бы к путному результату и принесла какую-нибудь пользу? Я недавно предложил этот вопрос одному из университетских профессоров, из так называемых либералов, но ответа не получил, то есть прямого ответа. Он замялся и только сказал, что по московскому университету сходок было немного, а бывшие большей частью были безвредны.

— Это не мое мнение, — сказал Тишин. — Я даже пойду далее вас, Павел Иванович. Я утверждаю, что безвредной сходки, в точном смысле слова, не бывало — потому что ее быть не может. Сходки могут не приводить к результатам положительно вредным, могут и не приводить ни к каким положительным или осязательным результатам; но нравственный ущерб, то есть нанесение удара учебным нравам и порядку, от них неразлучен.

— Иначе и быть не может, — продолжал Чугунин. — Кому случалось, как мне в старое время, часто бывать на сельских сходках, тот знает, кто на них брал верх и как за десятком крикунов шла сотня баранов.

— В селах это теперь несколько улучшилось, — заметил Алексей Петрович. — По крайней мере, есть исключения. В прошлом году я был, из любопытства, на волостном сходе, где все происходило добропорядочно и даже толково.

— И там не всегда так бывает, — возразил Чугунин, — но, по крайней мере, может быть. Недаром и различие в названиях. Сход — не сходка. Сход узаконен. Сход созывается известной властью, или в известном порядке. Я не прочь от какой-нибудь организации или, как говорится, корпоративного устройства учащихся в высших заведениях. Там не малолетки. Но тогда нужно дать им такое устройство. Нужно его дать при известных условиях. Во-первых, корпорации не должны быть слишком многочисленны. Толпа — не корпорация. Толпа сама с собою, и никто с нею долго и последовательно справляться не может. Во-вторых, нужно, чтобы корпорация ведалась только со своими членами и ведала только их дела, а не касалась бы общих дел заведения. В-третьих, нужно, чтобы всякая попытка выйти из указанных пределов встречала решительный отпор со стороны преподавателей и начальства.

— Так, кажется, и водится в немецких университетах, — сказал Снегин.

— Близко к тому, — отвечал профессор, — но вся обстановка и все коренные условия не те, что у нас. Начальства, вроде нашего, нет, и оно в наших формах не нужно, потому что профессорские коллеги стойко исполняют его обязанности. Может случиться, что профессора играют политические роли и оказывают оппозицию правительству, как во время оно, в Геттингене, при короле Эрнесте-Августе; но они не дозволяют студентам играть в политику и твердо охраняют внутреннюю дисциплину в университетах. Кроме того, контингент учащихся не тот, что у нас. Отрезанных ломтей мало, и, следовательно, менее элементов брожения. В немецких университетах учатся большею частью люди, коих отцы сами получили если не университетское, то, по крайней мере, среднее образование, и притом учатся для образования, а не для приобретения гражданских прав, в видах перемещения из одного слоя населения в другой. Материальной нужды не так много, а потому и менее недовольства, менее полубессознательного ожесточения, менее горючего материала под руку разным агитаторам. Вот почему и пресса вовсе не занимается студентами, как у нас, и не потворствует брожению в университетах, если даже не возбуждает этого брожения.

— Все дело в этом, — сказал Чугунин. — Я всегда заступаюсь за молодых людей. Они как-то систематически вводятся у нас в искушение. Преподаватели популярничают; печать возбуждает и растравляет; предержащие власти искусственно увеличивают удобовоспламенимую массу. У нас уже теперь, наперекор избитым фразам о недостатке людей с высшим образованием, в общественной среде с трудом размещаются те, которые будто бы его приобрели. Аттестат считается векселем на помещение; но уплата по векселю не обеспечена. Везде избыток, а не недостаток чиновников; между тем девять десятых учащихся прямо метят на казенную службу. В правлении нашей железной дороги мы должны были приютить, ради насущного хлеба, двух университетских кандидатов: один студент служит на линии телеграфистом, другой — обер-кондуктором. То же самое и на других дорогах и в других Обществах. Я не вхожу в разбирательство общих политических вопросов; но знаю одно: если известные политические формы у нас непригодны или еще непригодны, то не следует искусственно увеличивать число людей, которым такие формы нужны, потому что они им могут дать или, по крайней мере, могут сулить разные выгоды. Мне странно, что у нас как будто не замечают, что если так много неурядицы в высших заведениях и так много о них толков в печати, то вовсе не потому, чтобы неурядица зарождалась сама собою, а заведения особенно интересовали печать — а только потому, что в них дана удобная арена для таких действий, которые себе другой арены не находят.

— Это совершенно верно, — сказал профессор. — Агитация производится в среде молодежи и насчет молодежи, но в интересе людей, которые к ней не принадлежат.

— Я близко слежу за этим, — продолжал Чугунин, — потому что имею прямой и живой интерес следить. У меня сын на втором университетском курсе, и я за него постоянно в тревоге. То боюсь, чтобы он не попался в какую-нибудь историю; то опасаюсь за общий результат учения. И направление мне неприглядно, и частые перерывы неудобны. К моему счастью, я пользуюсь доверием сына; он знает, что я умею молчать и его никогда не скомпрометирую, и потому объясняется со мною откровенно. Случается, что он по две недели не ходит на лекции, когда в каких-нибудь курсах происходит брожение. Это — одно средство не быть втянутым в какое-нибудь неладное дело и, с другой стороны, не подвергаться, за отказ в нем участвовать, таким выходкам со стороны товарищей, которые для порядочного человека невыносимы. Со стороны профессоров нет защиты против таких выходок и нет поддержки студентам, которые не желают затевать истории. Начальство знает все это, но молчит и в большинстве случаев бездействует. Из опасения, чтобы не заговорили о соре в избе, этого сора не только не выносят, но дают ему накопляться и тлеть. Я уже начинаю жалеть о том, что мой сын поступил в Университет, хотя он поступил туда по моему желанию и совету.

— Признаюсь, я иногда ставил себе вопрос, — сказал Тишин, — почему вы его не направили по тому пути, по которому вы прошли сами?

— То есть почему не через Институт путей сообщения? На это у меня был целый ворох причин. У молодого человека есть весьма порядочные способности, но не по части математики; не хотелось насиловать природный склад ума. Кроме того, я здесь связан моими делами и должностью и не желал разлучаться с сыном на годы без прямой к тому необходимости. Наконец, я вообще не желал, чтобы он шел по инженерной части. Я испытал на себе все ее неудобства. Деятельный инженер в наш век ведет более или менее кочующую жизнь, пока не доживет до седой или, по крайней мере, до седеющей бороды. Я желал бы ранее этого видеть моего сына добрым семьянином. Но и этого мало. Я желал отклонить от него все те нарекания, обвинения, подозрения и глумления, которым теперь так неразборчиво и бессовестно принято подвергать всех инженеров, как строителей, так и администраторов. Между тем всякий хороший инженер должен когда-нибудь быть строителем и может быть когда-нибудь администратором. У моего сына есть достаток. Не желаю ему встречать свое имя в газетных статьях современного пошиба и не иметь ни возможности опровергать такие статьи, ни возможности себя от них ограждать.

— В наше время было вообще спокойнее, Алексей Петрович, — сказал Тишин, обращаясь к Снегину.

— Конечно, и притом хорошо было. Мы с вами еще застали концы блистательной эпохи Университета, при графе Строгонове. Что же касается нареканий, на которые сетует Павел Иванович, то мы все, более или менее, им подвергаемся. Бедный труженик, как я, например, непременно обзывается бюрократом, формалистом, канцеляристом. Я всю жизнь трудился, не делал зла, быть может, приносил пользу — и я бюрократ. Какой-нибудь господин, которого сегодня выбирают, потому что он вчера покричал, и который завтра что-нибудь испортит или растратит, — тот не бюрократ, а живой человек…

Между тем к профессору торопливо подошел запыхавшийся от спешного хода институтский сторож и доложил, что его требует директор.

— Видно, случилось что-нибудь, — сказал Тишин, вставая. Потом он спросил сторожа, не приезжал ли кто-нибудь из города.

— Жандармский офицер приехал, — отвечал сторож, — и прошел к директору, а после того директор приказал послать за вами и за инспектором. Я долго искал вас напрасно, пока мне не указали, что вы изволили пройти в эту сторону.

— Хорошо, ступай и доложи, что я сейчас буду.

Чугунин и Снегин также встали.

— До свидания, Семен Иванович, — сказал Чугунин. — Что-нибудь да опять неладно у вас.

— Видно, так, — отвечал профессор, пожав плечами. — Мне давно уже ничто не кажется нечаянностью, и ничто меня не удивляет.

VIII

В доме, обратившем на себя внимание Алексея Петровича, было темно на уличной стороне; но в трех комнатах, выходивших на окруженный глухим забором двор, виделся свет сквозь опущенные занавеси. Первая комната, у входа, была пуста, и в ней горела только одна свеча; в другой несколько молодых людей сидели или стояли у стола, на котором в беспорядочном виде были расставлены чайный прибор, стаканы, чашки, бутылки с пивом и тарелки с закуской; в третьей комнате двое других молодых людей вынимали бумаги из внутреннего ящика старого, пестрым ситцем обитого дивана. Крышка дивана была приподнята, и на полу лежали белье и платья, которые, по-видимому, были вынуты из того же ящика.

— Теперь довольно, на всех хватит; хорошо, если и это разойдется по рукам, — сказал один из молодых людей, в котором склад лица и акцент речи обнаруживали еврейское происхождение.

— Много ли теперь разъедутся? — спросил другой молодой человек.

— Завтра должны уехать четверо, а послезавтра или дня через три — еще четверо других. Атуеву и Звонареву еще не разрешен отъезд; но кажется, что завтра разрешение будет дано.

Собеседники разложили на стоявшем вблизи столе вынутые ими бумаги; потом прикрыли бельем и платьем бумаги, оставшиеся в ящике, опустили крышку, перевернули диван, чтобы приставить к стене сторону, с которой открывался ящик, и, наконец, придвинули к дивану стол с разложенными на нем бумагами.

— Будет ли сегодня Барсук? — спросил тот из молодых людей, который осведомлялся о числе уезжающих.

— Должен быть, — отвечал другой. — По крайней мере, сказал, что будет. Впрочем, с ним случается, что скажет одно, а сделает другое; больно осторожен.

— Ему и нельзя не быть осторожным.

— Так; но и кроме осторожности он всегда сам себе на уме. Знает, что нужен, и не стесняется давать это чувствовать.

Между тем в средней комнате шли между собравшимися там молодыми людьми шумные перекрестные разговоры. Одни толковали о неурядице в столовой; другие жаловались на бывшие экзамены, в особенности у двух или трех преподавателей, в числе которых несколько раз поименовывался профессор Тишин; третьи рассуждали о предстоявших на вакантное время поездках. Молчал и вообще казался несколько смущенным и беспокойным только один из присутствовавших, белокурый молодой человек, лет двадцати, красивый лицом и одетый с некоторой изысканностью, что его резко отличало от прочих.

— Твой Невзоров неразговорчив, — сказал вполголоса студент Атаназаров стоявшему рядом с ним другому студенту, с которым пришел тот молчаливый молодой человек, которого Атаназаров назвал Невзоровым.

— Он здесь в первый раз, — отвечал другой студент, — и застенчив. Сырой материал — но полезный.

— А надежен ли? Он что-то глядит белоручкой и щеголем.

— Есть немного — и оттого польза. Средства есть. Его отец богат, а нам от сына нужны не дело, а деньги. Он уже внес сто рублей в кассу и дал столько же для отсылки в Петербург. Даст еще. А надежен вполне. Золотой характер. Добрый товарищ, и коли дал слово, то всегда сдержит.

— Давно ли он в университете?

— Он на втором курсе. Меня с ним познакомил и за него поручился старший из Злобиных, Владимир. Он сам на третьем курсе; но его брат на втором и завербовал Невзорова.

— Из Злобиных, вероятно, никого сегодня не будет.

— Незачем. Вообще университетским не следует часто здесь показываться. С ними гораздо удобнее видеться в городе.

В это время стоявший у окна другой студент приподнял один конец занавеси, потом опустил его и сказал;

— Барсук идет.

Послышались шаги, но не с той стороны крыльца, с которой входили прочие посетители, а с противоположной. Все обернулись к двери. Она отворилась, и в комнату вошел человек высокого роста, в темно-синих очках с боковыми клапанами, в сером летнем, доверху застегнутом пальто, в охотничьей мягкой шляпе того же серого цвета, с толстой палкой в одной руке и небольшим черным кожаным саквояжем в другой. На вид ему было под тридцать лет, и значение, которым он пользовался в кругу собравшейся молодежи, обнаружилось тем, что все сидевшие встали со своих мест, кроме Невзорова, на лице которого можно было прочитать, что он вошедшего не знает.

Тот, которого назвали Барсуком, бегло поздоровался с некоторыми из окруживших его молодых людей и, не снимая шляпы, подошел к столу и попросил у Атаназарова стакан пива. Атаназаров налил и подал стакан. Между тем новый посетитель обвел глазами вокруг комнаты и остановил их на Невзорове. Сквозь синие очки можно было заметить пристальность взгляда.

— Кто это? — спросил он вполголоса.

— Студент Невзоров, из университета, — отвечал Атаназаров. — Тебе о нем говорил Зашибин. Он и привел его.

— А! — сказал Барсук и залпом осушил поданный ему стакан. — Где же хозяева? В архивной, что ли? — спросил он потом и, не выждав ответа, вошел в комнату, где был диван с бумагами, и затворил за собою дверь.

— Кто это? — в свою очередь спросил Невзоров, подойдя к Зашибину.

— Барсов, один из наших важных, но он не из студентов, а чиновник. Через него мы узнаем многое, что нам знать полезно.

— Почему его назвали Барсуком?

— Так; у нас многие имеют такие прозвища. Его назвали Барсуком потому, что он Барсов; да и выражение лица, как однажды заметил Шлейер, напоминает барсука. Самого Шлейера зовут Волком, а другого здешнего хозяина, Креницкого, который с ним в той комнате, Бегуном, потому что он у Шлейера на посылках. Круглов, которого мы вчера встретили с Птичкой, зовется Котом.

— Атаназаров! — кликнул из третьей комнаты Шлейер, отворив дверь.

Атаназаров вышел оттуда через несколько минут с завязанной в носовой платок пачкой бумаг и с несколькими печатными листками на синеватой бумаге, которые он стал раздавать присутствовавшим. Вместо него был Шлейером позван Звонарев.

— Это новое, — сказал Зашибин Атаназарову, пробегая глазами переданный ему листок.



Поделиться книгой:

На главную
Назад