— Давно мечтали познакомиться…
— … необыкновенная дочь…
— … замечательный сын…
— … прекрасный дом…
— …чудный сад…
— … не могли дождаться…
— … великий день…
Оглушенный напором превосходных степеней, я каменным истуканом врос в свой одинокий диванчик. Градус всеобщей любви превысил все мыслимые нормы, ртутный столбик благолепия достиг максимальной отметки. Гостиная, в которой минуту назад велись прохладные беседы, накалилась, как доменная печь, натужным радушием.
Обливаясь потом, я попытался улизнуть на террасу, но оттуда, препятствуя отступлению, появилась пугающе бледная невеста и, не обращая внимания на гостей, бесстрастно бросила родителям:
— Вчера вы, кажется, хотели знать, куда я дела деньги. Так вот, если еще интересно, прошу за мной, — и с этими словами вышла на террасу.
Я вышел следом и остановился рядом с девушкой. Родители и гости, беспокойно перешептываясь, сгрудились у нас за спиной.
Бесшумно распахнулись ворота, и во двор въехал, грассируя гравием, обветшалый фургон. На левом боку, в созвездии аляповатых звезд, значилось загадочное Circus Alberti; на правом — гарцевала лошадь. Заштрихованный тенями водитель долго возился, что-то вылавливая в бардачке, и вообще вид имел подозрительный. Подозрения подтвердились, когда он, опустив стекло, беспечно и не без сарказма закурил. Из-под белой вязаной шапки неряшливо торчали черные лохмы. Вислые усы насмешливо вздрагивали. Моржовое лицо лоснилось.
Зрители стали нетерпеливо покашливать и переступать ногами.
— И что? — фыркнула Котик.
В ответ что-то скрежетнуло, фургон распахнулся белыми створками, словно расцвел, и на землю спрыгнули три пары черных блестящих ног. За ними, дуплетом, приземлилась тройка белых и одни лиловые. Створки захлопнулись; фургон, которому сигаретная дымка показалась, очевидно, недостаточной, норовливо взревел мотором, поднял клубы пыли, словно воробей перед дождем, и попятился вон со двора. Когда пыль осела, на фоне закрытых ворот обнаружились семеро в трико, с шарами и молоточками.
Невеста радостно захлопала в ладоши. Я присоединился.
— Это что еще такое? — насупилась Котик.
— Терпение, это еще не все, — не оборачиваясь, сказала Алиса и повелительно взмахнула рукой.
Семеро послушно бросили пеструю кладь и исчезли за деревьями.
— Что происходит? — плаксиво спросила будущая свекровь.
Никто ей не ответил. Пупсик со своим словесным скопидомством, видимо, копил слова. Его жена напряженно вглядывалась в ветреную, зыбкую завесу цветущего сада, за которой скрылись семеро неизвестных.
Пасмурно-серое небо стояло в облаках, как в строительных лесах. На недостриженном лугу понуро паслась одинокая, заброшенная газонокосилка. Паренек в комбинезоне исчез. Из гудящей бело-розовой гущи цветущих яблонь доносились слабые голоса молотков, разбавленные тихими звуками человеческого голоса. Павильон, так и не приняв надлежащей формы, висел на ветке странным дирижаблем, безвольно свесив длинные тесемки в траву. Зато появились аккуратные кубики белых палаток и одна полосатая, в которой, судя по оживлению и белому, похожему на свиной хвостик, дымку, орудовал выписанный для свадебного пира повар.
— Что происходит? — тихо и безнадежно повторила Лебедева.
Все взгляды устремились к зеленым теням у ворот, в прихотливых изгибах которых двигалось нечто длинное и гладкое. Подул ветер, и сквозь сплетни и плутни цветущих веток на гравиевую дорожку, понукаемый группой в трико, выкатил свадебный лимузин — белый блестящий монстр, коронованный лентами, цветами и двумя огромными обручальными обручами. Слепящая, торжественная белизна убранства резко диссонировала с внутренностью автомобиля: салон был под завязку набит ярко-зелеными капустными кочанами.
Лебедева охнула. Ее муж присвистнул.
— Это что? — процедила великанша, надвигаясь на дочь.
— Это капуста. Молодая. Правда красиво? — весело прочирикала та.
Зеленый с белым — замечательное сочетание. Котик, впрочем, этого мнения не разделяла.
— Капуста? В свадебной машине? Ты в своем уме? — угрожающе заклекотало откуда-то из самой бройлерной сердцевины. — И кто эти клоуны в обносках?
— Короли и капуста, — прокомментировал Лебедев и, приблизившись к Алисе, кивнул на штуку у нее в зубах: — Трубка? Вересковая?
— Это не трубка, — парировала она и быстро улыбнулась уголками рта.
Лебедев понимающе кивнул.
— Кто все эти люди? Почему Алиса в свадебном платье? — взорвалась Лебедева.
— Мимы, — промычала Алиса, игнорируя вопрос о платье.
— Что?
— Это мимы, — повторила девушка, вынув изо рта вересковую вещицу.
— А недорого, — задумчиво протянул Пупсик, производя в уме сложные калькуляции, но тут же осекся под испепеляющим взглядом жены.
— Банда бродячих шутов, — прорычала она.
— Спокойно. Деньги ушли на экипировку и свадебную капусту. А мимы бесплатные, это мои друзья. Я хожу на пантомиму вместо английского, я тебе не говорила?
Котик стала ровно окрашиваться в бурый цвет. Судя по всему, новое увлечение дочери было для нее сюрпризом и не сказать, чтобы приятным.
Мимы помимо трико были оснащены шарами разного цвета, калибра и консистенции. Троица в черном располагала черным мячом для боулинга, шаром из слоновой кости и красной, с полоской по экватору, резиновой причиной Таниных слез. Их оппоненты в белом могли, в свою очередь, щегольнуть двумя пугливыми прыгунами для пинг-понга и синим гимнастическим мячом — наподобие тех, что используют в степ-аэробике, — исполинские размеры которого уравновешивали силы команд. К шарам прилагались столь же экстравагантные молотки, нарочито не соответствующие им по размеру: пинг-понговые шли в паре с внушительного вида кувалдами, в то время как к исполинскому мячу прилагался кукольный молоточек; один из белых был вооружен черной клюшкой, а в кармане прятал шайбу, которую коварно пускал в дело, запутывая и без того бестолковую игру. Самым загадочным в этой компании был седьмой, лиловый мим, с пустыми руками, улыбчивый и по всем статьям лишний.
— Объясните же кто-нибудь, что здесь происходит! — взмолилась Лебедева.
— Бедлам с цветами пополам, — констатировал ее невозмутимый муж.
Невеста тем временем, подобрав пышные юбки, спрыгнула в траву и побежала к мимам, которые деловито расставляли на стриженой части луга крокетные воротца.
Я собирался проделать то же самое, но великанша, полыхая праведным гневом, силком затащила меня в дом.
— Вы не забыли, надеюсь, о своем обещании? — горячо зашептала она, вжав меня в стену. — Заставьте ее переодеться.
Я кивнул, хотя никаких обещаний не давал и сдерживать их не собирался.
Высвободившись из ежовых объятий Котика, я выскользнул на террасу. Чета Лебедевых и хозяин дома с беспокойством наблюдали за ходом пантомимического крокета.
Судя по размерам и разметке поля, а также по его рваным травянистым краям, это был «садовый крокет», птичья его разновидность; судя же по ритму и инфернальной запутанности ходов, это были «девять калиток». Как бы там ни было, крокет — птичий или девятикалиточный — чем дальше, тем разительней обнаруживал черты хоккея на траве, или попросту хоккея (и клюшка белого тому порукой), с его красочными столкновениями, богатой и хлесткой жестикуляцией, краткими, афористичными, предельно точными ремарками в адрес друг друга.
Мимы разыгрывали на лугу странное театрализованное действо. Начать с того, что игроки, формально разбитые на команды, отнюдь не отличались духом товарищества. Играли вразброд, не соблюдая очереди, ничем не гнушаясь, неуклонно следуя индивидуальной, педантично разработанной линии. Каждый вел свой шар, нимало не заботясь о последствиях для команды.
По кромкам крокетного поля белой разметочной полосой цвели одуванчики. Недолговечность подобной разметки (полоса облетала на глазах) придавала игре еще более авантюрный вид. Троица мимов — белые и черный — куда-то исчезла. Не было на крокетном поле и Алисы. Четверо оставшихся азартно катали шары, на каждом новом витке игры устраивая безмолвные, но исключительно выразительные прения. Это был, в сущности, грандиозный мастер-класс по искусству пластического скандала. Одетые в трико корифеи жанра исполняли завораживающие па, иллюстрируя глаголы движения жестами. Артистизм крокетирующих захватывал дух. Владение сценическим искусством не подлежало сомнению. Такому ремеслу, переживанию и представлению поверил бы не только Станиславский, но даже Немирович-Данченко. Публике оставалось только благодарно внимать и восторженно аплодировать.
В игре остались синий исполинский шар, тяжеловес из слоновой кости и пинг-понговый белый карлик. Лиловый мим был безоружен, но только на первый взгляд. Он был счастливым обладателем мнимой и потому непредсказуемой экипировки. Шар и молоток меняли масштаб по прихоти хозяина: вот он с блеском преодолевает низенькие воротца, а вот уже бьет по внушительному, с человеческую голову шару. Немудрено, что он-то, лиловый, и был опаснее всех.
Черные и белый, заключив за его спиной сепаратный мир, совершали вокруг лилового хитрые и зачастую недозволенные маневры (белый мим так и вообще игнорировал правила со своим синим, ни в какие воротца не лезущим гигантом). Неприятели следовали за лиловой парией по пятам, теснили, окружали, бессовестно выбивая шар и прижимая его владельца к обочине. Тот, однако, не подавал виду, беззаботно продолжая игру, и ускользал от противников, не забыв провести через ворота свой непредсказуемый шар.
Выйдя на террасу, я застал момент, когда троица, орудуя похожими на ноты молотками, оттеснила лилового на буйно цветущую периферию и вне очереди провела шары через воротца. Лебедевы с бесстрастными лицами смертников стояли у стены; Пупсик, напротив, был всецело поглощен крокетом, мимами и их музыкальными молотками, словно композитор, на слух записывающий сложную партитуру. Блестя безумными глазами и облизываясь, он взъерошенным видом напоминал спортивного комментатора, у которого к концу матча вместо слов остались одни голые эмоции.
Мимы тем временем выстроились в шеренгу, надменно и ядовито улыбаясь. Лиловый, не торопясь, грациозно приблизился, движением пластичных рук давая понять, что молоток его на этот раз будет поувесистей, и замер в томном ожидании. Противники нетерпеливо зажестикулировали, очевидно, требуя незамедлительных действий. Белый округлым жестом потребовал предъявить шар, на что лиловый опустил голову, словно высматривая что-то в траве. Троица беззвучно расхохоталась. Веселье резко оборвалось, когда лиловый стал медленно и неумолимо поднимать голову и остановился только с запрокинутым к небу подбородком. Его противники, тоже запрокинув головы, в ужасе отпрянули. А лиловый обнял воздух, этим объятием демонстрируя внушительные габариты шара, и, легонько толкнув невидимую массу, пустил ее по лугу.
— Вы пропустили уморительную сценку с невестой, — доверительно шепнул мне Лебедев.
Я не сильно расстроился, уверенный, что до конца дня с лихвой наверстаю упущенное.
— Идемте, я покажу вам повара, — прогрохотала Котик, выйдя на террасу, и, взяв мужа под руку, грузно зашагала по траве.
Великаны возглавляли, я — замыкал нашу малочисленную, бесславную процессию. Приближаясь к деревьям, я услышал слабый шум за спиной и обернулся: за нами вышагивали, карикатурно выпятив животы, парочки белых и черных мимов. Замыкал шутовское шествие лиловый, сложив руки за спиной, как заключенный.
Я ускорил шаг, стараясь игнорировать острую боль в ногах и проклиная все обувные фабрики на свете.
Обернувшись еще раз, уже в пене цветущих деревьев увидел на лугу идиллическую картинку крокета: мимы возобновили игру. Теперь их было пятеро, включая лилового. Двое без видимых причин отсутствовали.
Впрочем, черно-белая пропажа вскоре обнаружилась: в чаду поварской палатки безмолвная парочка обихаживала взопревшего от удивления и досады повара. Пристроившись по обе его могучие руки, они с точностью воспроизводили режущие, колющие и потрошаще-шпигующие движения. Увидев нашу процессию, повар воткнул нож в разделочную доску и выбежал навстречу, нетвердой рукой вытирая пот. Губы его дрожали. Казалось, он еще не решил, ругаться ему или рыдать.
Великанша, застыв в нехарактерном для нее замешательстве, с минуту шевелила губами, словно декламируя что-то давнее и забытое. Затем, высвободив руку (Пупсик остался недвижим, как спортивный снаряд, требующий определенного положения рук и ног), хозяйка дома, палатки и ее содержимого, включая повара, стала решительно надвигаться на нарушителей спокойствия. В этой воинственной позе — одна рука на поясе, вторая нарицательно пляшет в воздухе — она еще больше походила на пивной бокал.
— Кыш! Брысь! — шипела она. — Вон отсюда!
Мимы, по-своему истолковав демарш великанши, прекратили сурдоперевод и занялись приготовлением собственного, оригинального пантомимического блюда. Судя по суете и более чем экспрессивной жестикуляции, готовили они нечто экзотическое и высококалорийное. Работали мимы слаженно: один демонстрировал ингредиенты блюда, второй занимался их обработкой и гармоническим смешиванием.
Повар благодарно кивнул хозяйке, возвратился к столу и ревниво сгреб инвентарь в общую, колюще-режущую кучу, очевидно, ожидая со стороны мимов подвоха. Но те трудились в поте лица и, судя по выразительной мимике, в предметах видимого мира не нуждались.
Флегматичностью и тыквенным цветом кожи повар напоминал Рам-Тама, который дежурил тут же, у входа в палатку, с напускным равнодушием взирая на сложные и неуместные с кошачьей точки зрения манипуляции со вкусной и здоровой пищей. Я избегал показываться обоим рыжикам на глаза, тщательно драпируясь в тени деревьев и прикрываясь спинами гостей.
Несмотря на все эти ухищрения, анонимность моя скоро была нарушена.
Котик, подкравшись со спины, вытолкнула меня к самому столу:
— Не стесняйтесь! Подходите ближе.
Разделочный нож замер, занесенный над синюшным, замордованным цыпленком. Повар, подслеповато вглядываясь, подался вперед, проехавшись мягким белым животом по столу. Волосатый его кулак сжимал голенькие, ощипанные лапки дичи.
— Приятно пахнет, — холодея от ужаса, выдавил я.
Повар неопределенно хмыкнул и вернулся в исходное положение. Свистнул нож, что-то хрустнуло и навсегда отделилось от туловища. Стало жарко и дурно.
— Сто одиннадцать блюд, — гордо провозгласила Котик, обращаясь не то к публике, не то к сырой снеди на столе.
Повар, нервно подергивая кончиком курносого, как крокетные воротца, носа, исступленно кромсал цыпленка. За спиной у него бесшумно кулинарили мимы.
Потихоньку отступая, я выбрался из палатки.
— Вы куда? — окликнула меня стоокая Котик.
— К невесте.
— Платье! Не забудьте про платье!
Я лицемерно кивнул.
По пути я краем глаза заметил, что на крокетном лужку осталось четверо черно-белых игроков.
Шторы в гостиной были опущены; морщины и впадины на просиженных диванах разгладились, разбросанные подушки приняли прежний опрятный вид — гостиная вернула себе исконный облик, словно разумная, самовосстанавливающаяся система. Я не спеша, избегая резких, излишне фамильярных движений, пересек комнату и вышел в коридор.
Обезлюдевший дом погрузился в привычную для него апатию. Двери комнат были приоткрыты, и глаз невольно выхватывал из сумрачных интерьеров отдельные мазки, которые в ином освещении сложились бы в предметы обстановки: угол комода, диванный валик, спинка кровати, полоска зеркала с абрисом вазы, чей-то овальный портрет, стопка книг, спинка стула, выдвинутый ящик, летящий силуэт чулка, маленькая пыхтящая русалка, футляр для очков… Я остановился — нет никаких русалок. И тут же, не давая прийти в себя, из подводных глубин комнаты вынырнул парусник и пронесся мимо, чуть не задев меня резным форштевнем.
Я замотал головой, напряг зрение. Никаких парусников — сквозняк, занавеска.
Списав визионерские нелепости на усталость и скудное освещение, я продолжал путь. Не покидало смутное чувство вины, словно я под видом экскурсии явился за чужими сокровищами. Я плыл ленивой рыбиной внутри затонувшего галеона, согласуя свои движения с местной системой приливов и отливов. Где-то бесконечно далеко, отделенные от меня толщей воды, стучали гулкие крокетные шары; время от времени их заглушал погремушечный голос хозяйки дома.
Если прав был Гауди и архитектура есть распределение света, то здесь эта задача была решена с гениальным коварством. Света не было совсем. Свет прятали где-то в кладовке, быть может, на чердаке, развесив его по стенам сухими букетами. Ибо то, что оставалось в комнатах к полудню, напоминало больше зеленоватую накипь, снятую с густого ведьмовского зелья, нежели солнечный свет.
Легкий флер безумия витал над этими местами. Присутствие великого каталонца или его призрака было неоспоримым: преднамеренный хаос, разыгранная по нотам разруха, нагромождение несуразностей, веретенообразная, подавляющая затейливой мощью реальность. И если не было здесь прославленных параболических гиперболоидов, то только по досадному недосмотру. Казалось, не только дом, но и его обитатели устроены по принципу муравейника, каменного сталагмита, вычурной сосульки. Жизнь их представляла собой геометрическую чехарду кривых, нечто разомкнутое, совершенно несерьезное, с витыми и рогатыми красивостями, понятными одному только главному архитектору, песочную загогулину, милую сердцу ребенка и совершенно чудовищную с точки зрения взрослых, играющих в карты под полосатым зонтом. Мне начинало казаться, что строй моих мыслей приобретает те же безумные, веретенообразные черты.
Жизнь как безумие. Безумие даже у домашних питомцев; говорят, у Гауди были разные глаза: один — близорукий, другой — дальнозоркий, ну вылитый Рам-Там!
Вот она, судьба творца: половину жизни посвятить своему собору, затвориться от мира внутри него, свихнуться, одичать, слететь с катушек, время от времени являться на люди за подаянием, шамкая, с шапкой в руке, незаметно состариться, угодить под случайный трамвай и упокоиться под сводами недостроенного тобою чудовища.
Чудовища, полчища чудовищ хлынули в коридор из двух раскрытых настежь дверей. Встречные потоки, схлестнувшись, сдавили меня и обездвижили. Я оказался в тесном кольце прозрачных, скользких, чешуйчатых, бесконечно холодных тел. Между дверьми, в простенке реальности, возникла брешь со мною в центре, жадно всасывающая воронка. Тела ритмично сокращались, как мышцы единого мощного организма. Меня несло стремительным, бурлящим потоком, подбрасывая и уводя в толщу густых шевелящихся щупалец. Они шипели, они были воплощенное шипение — огромное «щ» с кольчатым, червеобразным отростком вместо хвоста. Они касались моих глаз, груди, тесных — даже сейчас — ботинок. О да, я хорошо их рассмотрел, даже ощутил их вкус, окунаясь в волны влажного шипения: мелкий ворс, ледяное дыхание, сквозь прозрачные покровы и чешую просвечивают тонкие трубки синих сосудов, по которым бежит вязкая, неторопливая жидкость.
Двигаться я не мог; язык мой онемел, словно в кровь впрыснули яд. Я попытался вывернуться, изгибаясь деревянным, бесчувственным телом — слишком вяло и неловко, чтобы как-нибудь помочь делу, — и меня макнули во что-то едкое и ледяное. Вдвойне больней, когда жалит вас нечто нежное и аморфное: боль как синтез брезгливости и удивления. Холод мгновенно сковал голову и шею, стал проворно пробираться к сердцу. Спустя минуту единственным, что я мог в своем холодном панцире предпринять, было бестолковое движение совершенно безумных зрачков. В какой-то момент я с ужасом понял, что слепну.
Вряд ли такое возможно, ну да все равно: сначала я потерял сознание, и только вслед за ним — зрение.
Очнулся я на полу, у входа в светлую, просторную комнату. Открытая дверь продолжалась открытым окном, с чистыми квадратами отраженной сини по бокам. Прислонившись к дверному косяку, я запрокинул голову и заставил себя глубоко дышать. Из-за кристальной чистоты и синевы стекол, из-за нетронутой, непочатой, неслыханно доступной свободы воздух в комнате казался вкусным и целительным, как вода из горного источника.
Вдоволь надышавшись, я встал и, пошатываясь, бездумно побрел в сторону тепла и света. Подойдя к окну, я перешагнул через узкий подоконник и оказался на крыше.
Был зеленовато-оранжевый, яблочный час дня — три или начало четвертого. Солнце приятно грело щеку. Болели глаза.
Крыша обрывалась цветущим садом, беспощадную белизну которого смягчал ленивый вечерний свет. Дом от деревьев отделяла тонкая пленка майской жары, из-за которой они казались подвижными, фантастически гибкими языками пламени. Волны горячего воздуха, катясь вниз по крыше, встречались с волнами цветущего сада, и в этой майской, морской, горячей зыби рождались образы немыслимой красоты, бесконечно притягательные фата-морганы. Верхушки яблонь тяжелыми волнами катились к дому, нахлестывая друг на друга и намывая по шиферной кромке сухие белые лепестки. Ветер взметал их, устраивая неспешные водовороты и свивая белые сухие гнезда.
Гонимый горячим ветром, несся мимо невесомый рой одуванчиковых семян. За спиной у меня скрипел, как пустая телега, флюгер, преодолевая какие-то свои, никому не ведомые воздушные версты. На красной черепице, вдали от пенных волн, лежал огромный белый цветок в обрамлении черных волокнистых листьев. Невесомые лепестки едва заметно шевелились, словно ветер из осторожности приподымал их за уголок.