— Чего вытаращился? — пакостно хмыкнул «недалекий и ограниченный». — Да, концы в воду вы ловко спрятали, не подкопаешься. Но сейчас ты все толком изложишь, а я… я, так и быть, похлопочу касательно глупцов из Театра Нации, — обойдя стол, Колло бесцеремонно распахнул ящик, вытаскивая и шлепая на столешницу все необходимое. — Твори давай!
Говоря по правде, Колло ожидал скандала. Воплей, угроз, призывов к его, Колло, совести — о существовании которой он вспоминал, когда это было позарез необходимо. Но Эглантин какое-то время молча смотрел на него, потом придвинул к себе лист, обмакнул обкусанное перо в чернильницу и начал писать — медленно, словно через силу.
Исписав с пол-листа, он вдруг спросил, не поднимая головы:
— Если Шабо арестуют, что станется с Линой?
— С этой хорошенькой евреечкой? Думаю, сыщется уйма желающих развеять ее одиночество, — легкомысленно отмахнулся Колло. — Ты пиши-пиши, не отвлекайся, а то забудешь что важное. И даже не мечтай оставить душку Сешеля в стороне — кстати, не по вашим ли темным делишкам он недавно мотался в Страсбург?
Перо снова поползло по бумаге, дергаясь, запинаясь, оставляя за собой чуть съезжающие к левому краю строчки. Колло героически пытался сидеть смирно, и почти четверть часа ему это удавалось — а потом привычка непрерывно двигаться взяла вверх. Он закружил по отгороженному ширмой уголку, как зверь по клетке, цепляясь ножнами шпаги за предметы обстановки и время от времени с любопытством заглядывая Фабру через плечо. Ему до зубовного скрежета хотелось знать, о чем сейчас думает Эглантин. Почему он не уперся, но решил поступить именно так? Неохота делиться наворованным? Его компаньонов посадят, как пить дать посадят, Макс давно мечтает отправить их на постой в Консьержери — а Фабр останется на свободе, с большими деньгами и своими бесконечными шлюшками. И сам он похож на гулящую девку — переборчивую, нахальную, дорогую, из тех, что с кем попало не пойдет. Сколько Колло не подбивал к нему клинья — в лучшем случае натыкался на прохладное, обидное недоумение. Мол, на кой ты мне сдался, Животное? Колло хорош только для того, чтобы таскаться с ним по кабакам и встревать в рискованные истории, не более того.
Завершив очередной круг, Колло остановился, покачиваясь с носков на пятки, пристально глядя в спину пишущего. Движущийся локоть, склоненная чуть набок голова, из-за стоящих рядом свечей вокруг светло-каштановых волос образовался едва заметный золотистый ореол. Тоже мне, ангелок выискался. Продажный. По сходной цене. Вот он сейчас и получит — за все! За все письма без ответа, за ехидные смешки, за уведенных подружек, за прошедшую мимо жизнь, за…
Колло резко выбросил вперед руку, сгребя в ладонь густые кудряшки и дернув на себя, вынудив Фабра запрокинуть голову. Наткнулся на изумленный, негодующий и вместе с тем испуганный взгляд. Взгляд жертвы, которая сама напрашивается на то, чтобы ее догнали и разметали по облетевшим кустам.
— Мы так не договаривались, — ошалело пробормотал Эглантин, пытаясь высвободиться и еще не понимая, что это невозможно. — Колло, что на тебя нашло?
— Ничего, — буркнул Колло. — Считай это залогом своей благонадежности. И вообще, мне столько лет хотелось это сделать, и грех не воспользоваться подходящим случаем.
Диванчик выглядел слишком хлипким, столешница — банальной, а паркетный пол — холодным и твердым. Однако на полу имелся коврик. Вытертый, небольшой коврик с цветочным узором, позаимствованный в имуществе Тюильри. Самому Колло было по большей части все едино, где, как и с кем — собственно процесс всегда занимал его больше, чем окружающая обстановка — но для трепетного, строящего из себя аристократа Шиповника требовалось нечто более возвышенное, нежели коврик на полу. Кровать с балдахином, шелковые простыни, розовые лепестки, не иначе.
— А вот надо было соглашаться, когда предлагали… — невнятное бормотание, путающиеся в застежках руки, тяжелое, сдавленное дыхание, мечущиеся тени. — Надо было соглашаться, сколько раз тебе говорили… Вот и терпи теперь, можешь даже порыдать… Под Сешелем небось не рыдал, да? Хотя кто вас разберет, полоумных, кто там у вас сверху, кто снизу…
Бешеный, почти безумный напор с одной стороны — но не сопротивления, ни попытки оттолкнуть, ни протестующих криков в ответ. Беспомощная, растерянная покорность, мгновенно выводящая Колло из себя, оборачивающаяся яростными, злыми криками:
— Хорош изображать бревно с глазами! Тоже мне, девственница на заклании! Думал, так просто отделаешься? А вот не выйдет, не собираюсь я в дупло бесчувственное наяривать!..
Оплеухи, от которых голова распростертого на ковре человека неловко мотается туда-сюда. И почти сразу — извиняющееся мурлыканье, поцелуй, настойчивый, горячечный шепот:
— Шиповничек, ну пожалуйста, ну прости, я ведь так хочу тебя…
«Хочу» — уже не «люблю», «люблю» отгорело и рассыпалось пеплом, осталось только требовательное, капризное «хочу». Желаю. Хочу заполучить с потрохами, печенками и селезенками, с этими печально-смешливыми глазищами, с гладкой, прохладной кожей, смуглой по прихоти природы, с первого вскрика и рождения на свет, с шелковистой, чуть вьющейся гривкой… Хочу твои улыбки, с такой легкостью достававшиеся любой смазливой юбке, твой смех, чуть гортанный, будоражащий воображение, твою неистребимую привычку, злясь, начинать говорить с отрывистым южным акцентом… Твои руки и пальцы, возможность засыпать и просыпаться рядом, осознание того, что ты любишь меня…
Ты ведь не любишь меня, Шиповничек с колючками?
Не любишь, но уступаешь, потому что иного выхода нет, а ты слишком горд, чтобы орать, звать на помощь, выдираться и пытаться скинуть навалившееся сверху тело. Потому что твой гребаный пестрый балаган, сцена и кривляющаяся на ней бывшая супружница внезапно оказались дороже, чем деньги и нынешние закадычные приятели — а ты ведь так ценишь деньги, бывший ярмарочный побирушка без гроша в кармане, на все готовый и на все согласный ради нескольких золотых луидоров. Театральная шлюха, свято блюдущая верность единственному избраннику, сама себя навечно приковавшая к погасшему алтарю Мельпомены…
Больно, да?
Беззвучные слезы, вскрик, хриплый стон, толчок, жесткость лакированных паркетных плашек, ничуть не смягченная истрепанным ковриком, содранная о жесткий ворс кожа. Хоть бы попросил быть помягче, не ломать, не сгибать, как гнут для похоронного венка гибкую, упругую ветку шиповника, прихваченную первым морозцем. В аллеях Тюильри есть кусты шиповника, они уже облетели, темно-красные, спелые ягоды мерцают сквозь колючую паутину веток.
Мы умрем, очень скоро мы все умрем, но сегодня мы еще будем жить, вот так — нелепо, неуклюже, страдая от собственной уродливой любви, вколачиваясь друг в друга, словно этот немудрящий ритуал в силах спасти нас от наступающего дня и окончательного расчета.
Почему ты молчишь, Фабр? Смотришь снизу вверх на взбесившееся Животное, вырвавшееся из клетки и способное разорвать тебя на куски, сглатываешь, облизываешь пересохшие губы — и молчишь? Позволяешь брать себя — неловко, неудобно, при всяком рывке затылок невольно ударяется о паркет, но не хнычешь и не жалуешься…
— Колло, — тихий, отчетливый шепот.
— Уммм?
— Обещай, что не проболтаешься.
— Завтра… то есть сегодня же с утра соберем публичное заседание ради такого случая. Пусть все знают, какая из Шиповничка сладкая давалка.
— Обещай! — голос становится громче.
— Да никому я не скажу, успокойся ты…
Толчок, робкое движение навстречу, кольцом сомкнувшееся на шее руки.
— Эй, а тебе нравится… Сдохнуть мне на этом месте, ему нравится!
— Колло, сделай одолжение — помолчи.
— Еще чего. Вот помру — тогда и заткнусь.
Пустота огромного танцевального зала, темный осенний ветер колотится в окна Павильона. Тепло двух слившихся тел, судорожный вздох, объятие.
— Ты ведь обманываешь меня, да, Колло? Тебе просто хотелось уложить меня и вставить свою хреновину…
— Да ни за что на свете! — здесь и сейчас Колло искренне верит произнесенным словам. Как же можно обмануть того, кто доверился тебе, кто наконец смирился с неизбежным, позволив осуществить наяву все твои мечты? Ну да, Фабр при необходимости сам кого хочешь обведет вокруг пальца, но сейчас Колло уверен, что не станет обманывать дружка. Он честно похлопочет завтра перед Максимильеном за арестованную труппу Театра Нации. Чем Верховное Существо не шутит, может, удастся обратить начатое вспять, проштрафившихся комедиантов вышлют в провинцию, а Шиповничек останется с ним, на всякую ночь, навсегда, до самой смерти… — Обещал — значит, сделаю, не страдай.
Колло переводит дух и негромко, почти нежно окликает «Франсуа, а Франсуа…», зная, что Эглантин сейчас вздрогнет от удивления. Крещеные имена нынче не в чести, как пережиток религиозного прошлого, обитатели Тюильри и горожане предпочитают обращаться друг к другу по фамилиям или прозвищам. Колло свое имя вообще терпеть не мог, а имечко Фабра выяснял обиняками, у общих знакомцев. Имя как имя, традиционное настолько, что дальше некуда, но удивительно подходящее Фабру. Даже странно представить, что его можно назвать как-то иначе. Франсуа Эглантин, Шиповничек, его нынешняя подстилка и пассия, наконец-то смирившаяся со своей истинной участью и отвечающая хоть и не со «страстью пламенной», но вполне усердно и старательно.
Где ж тебя раньше носило, цветочек несбиранный?
— Франсуа, какого хрена ты столько лет упрямился, а?
— Предвкушение удовольствия порой намного слаще самого удовольствия…
— Фразочку сам придумал или спер у кого-то, как всегда, плагиатор несчастный?
— Сам. Колло, нельзя хотя бы самую малость поосторожнее?
— Нельзя. Потерпишь, ничего с тобой не сделается.
Сладкая, сильная судорога финала, мгновение беспамятства и темноты, дрожь в напряженных мышцах и долгий, шумный выдох. Острый, кисловато-медный привкус на языке, щекочущие капли испарины, сползающие по бокам и оставляющие за собой влажные, холодные дорожки. Лежать бы так часами, прижавшись друг к другу, и наплевать, что жестко и вдоль пола текут струйки морозного воздуха из парка, от которых пробивает озноб.
— Колло, будь другом, слезь с меня.
— Ты куда-то спешишь? — разумеется, Колло не двинулся с места.
— Если наше соглашение остается в силе, мне нужно дописать начатое, — голос у Фабра чуть осипший, словно после долгого крика, хотя он не орал, сдерживался, кусая губы. Только под самый конец начал стонать — глухо, болезненно, всякий раз стараясь отвернуться, ненавидя себя за издаваемые звуки, но не в силах одолеть собственную природу.
— В силе, в силе… — удовольствие было подпорчено. Поднявшись на ноги, Колло выместил раздражение на ни в чем не повинном диване — несколькими рывками отломав резные подлокотники и треснув по спинке так, что та отвалилась. Изогнутые диванные ножки тоже были безжалостно отломаны. Под звяканье разлетающихся гвоздей сработанный в дворцовых мастерских изящный предмет меблировки превратился в две лежанки, зато Колло несколько успокоился и объявил: — Вот. Спать здесь буду. А ты — рядом. И не вздумай смыться куда, слышишь?
— Куда я денусь… — лежавшая ничком на полу фигура задвигалась, шипя сквозь зубы, неловко и осторожно садясь. Фабр перебрал спутанный ворох сукна, шелка и полотна, отделяя свои вещи от вещей Колло, медленными, дергаными движениями натянул рубашку и панталоны. Встать у него получилось со второй попытки. Колло за это время резво пробежался по залу, вернувшись с охапкой бывших портьер и отрезов холста, использованного на обшивку Скалы, и соорудив из вороха пыльных тряпок и диванных подушек вполне приемлемое ложе. Плюхнулся, шустро закопался в ткань, как зверь в опавшие листья, и заявил:
— Долго не сиди, а то мне скучно.
— Ну так ложись и спи, — огрызнулся Эглантин.
— Я в одиночестве спать не умею, — с достоинством возразил Колло.
— Где уж тебе… Ты, наверное, ни единой ночи в жизни не провел один. Все, помолчи, не мешай мне.
В кои веки Колло не стал затевать перебранку, а послушно притих, глядя со своего лежбища на сидевшего за столом Фабра. Мерно поскрипывало перо, одна за другой догорали свечи, усталость все же взяла верх — и Колло задремал, сквозь некрепкий сон ощутив, как спустя какое-то время кто-то приткнулся рядом с ним и устало вздохнул.
Свернувшаяся калачиком на своей узкой койке Либертина так и не сумела заснуть. Вставала, смотрела в окно, на черный парк и луну в облачном небе, прихлебывала холодную, застоявшуюся воду из графина, пыталась считать прыгающих через забор овечек и шепотом повторяла затверженные наизусть куски пьес. Не помогало. Невольно представлялась Николь в стенах Консьержери — а говорят, там не хватает места, заключенных держат в переполненных камерах, там наверняка холодно и сыро, она наверняка простудится, подхватит лихорадку…
К рассвету Либертина взвинтила себя до состояния еле сдерживаемой паники и, не в силах больше оставаться в комнатушке, спустилась вниз — сама не зная, что собирается предпринять. Павильон казался теперь в два раза больше и куда светлее — Скалу все-таки выволокли наружу, она победоносно торчала среди черных ветвей облетевших каштанов — солнце дробилось в давно не мытых стеклах и пыльных зеркалах. Либертина на цыпочках подкралась к ширме, осторожно заглянула: спит Фабр или, подобно ей самой, мается бессонницей?
Почему-то увиденное ничуть ее не удивило. Ворох темно-синей ткани, расшитой лилиями и розами, взъерошенная чернявая голова и лежащая рядом с ней каштановая, стопка исписанных листов посреди стола, распластавшаяся на полу черная куртка и валяющаяся поверх нее длинная шпага в потертых ножнах.
«Я могла бы взять ее и ударить Колло, — холодно, на удивление взвешенно подумала маленькая танцовщица, глядя на оружие, на маленькие искорки, блестевшие на вытертых изгибах чашки, выполненной в виде сплетенных ветвей. — Но, скорее всего, он бы проснулся, и у меня ничего бы не получилось. Это только на сцене можно запросто убить человека, а в жизни — нет… Почему, ну почему он так поступает с нами…. с собой?»
Девушка невольно вздрогнула, заметив, что Эглантин не спит, но пристально смотрит на нее. Из складок ткани показалась рука, вытянутый указательный палец требовал: «Отойди и подожди». Либертина послушно попятилась, смотря, как Фабр осторожно, стараясь не разбудить спящего Колло, выбирается из-под старых штор, поднимается на ноги и взлезает в бриджи.
Не сговариваясь, они отошли подальше от ширмы, к окну, за которым тянулся парк.
— Я не собиралась подглядывать. И я никому ничего не скажу, — Либертина пыталась выдержать сухой и сдержанный тон: «Это ваше дело, которое меня ничуть не касается», но Эглантин отрицательно покачал головой:
— Спасибо за заботу о моей репутации, но теперь это уже не важно. Честь нынче стоит недорого, Юность, и это — просто сделка. Которую я не в силах выполнить.
— Что? — не поняла Либертина.
— Пожалуйста, не перебивай, — одернул ее Фабр. — Знаю, у меня нет права просить об этом именно тебя, но… Ты не могла бы сделать для меня кое-что?
— Да, — она ответила прежде, чем задумалась над вопросом — а что, собственно, он хочет от нее. — Конечно.
— Держи, — ей в руку порхнул обрывок бумажки. Либертина прищурилась — список улиц и номера домов, около дюжины строчек. И фамилии, знакомые фамилии. — Нужно прямо сейчас отправиться по этим адресам, и сообщить одну единственную вещь. Пусть они как можно скорее уносят ноги, но перед тем спрячут или уничтожат любые бумаги, касающиеся дел Компании. Дела Компании, запомнила?
— Запомнила, — кивнула Либертина. — Съездить и предупредить. Хорошо. Я все сделаю, только…
— Только что? — Эглантин вяло, вымученно улыбнулся. Огонек, трепетавший в нем, в каждой его фразе, жесте, взгляде, за нынешнюю ночь померк, перед Либертиной стоял просто уставший, стареющий человек, запутавшийся в своих делах и пытавшийся играть в игры, которые ему больше были не по силам.
— Не связывайтесь с Колло, — скомканно пробормотала маленькая танцовщица, глядя в пол. — Он злой.
— Я знаю, — равнодушно кивнул Фабр. — Но у него есть возможность помочь нам. И, если эту возможность пришлось купить такой ценой — значит, так тому и быть. Беги. Беги и возвращайся поскорее. У нас осталась всего неделя до праздника, ты помнишь?
— Фабр! — недовольно заорали из-за ширмы. — Шиповничек, мать твою ети, ты куда удрал с утра пораньше?
— Ступай, — Эглантин развернулся, словно напрочь позабыв о ее существовании. Шагнув к тому, кто его звал — как хорошо вышколенная собака спешит на призыв хозяина.
Самым близким местом, их тех, которые предстояло посетить Либертине, был дом Шабо на улице Сен-Оноре. Она решила, что вполне сможет добраться туда пешком — от Карузели по переулкам, мимо Рынка и бывшего Лувра, не так уж и далеко. Либертина настрого запретила себе думать о поступках Фабра, твердя в такт шагам: «Он сделал это, чтобы Колло выпустил арестованных. Колло чокнутый, это все говорят, и с ним лучше не спорить. Я не должна осуждать Фабра, он поступил, как счел нужным. И вообще, если люди спят в одной постели — это еще ничего не означает и ни о чем не говорит. Мы в пансионе тоже спали — когда не было возможности купить дров и в комнатах аж сосульки с потолка свисали…»
Занятая своими невеселыми размышлениями, маленькая танцовщица как-то не обращала внимание на то, что происходит на улицах. А зря, ибо у решетки Тюильри, где выступали самозваные ораторы, и на просторной Карузели чувствовалось какое-то нездоровое оживление — слоняющиеся туда-сюда группы переговаривающихся людей, марширующий не в ногу отряд гвардейцев, свист, выкрики. Торопившаяся Либертина свернула в сторону Старого Рынка, ведя бесконечный, беззвучный спор со своей душой, выискивая все новые и новые аргументы во оправдание Фабра, вылетела на край вечно заставленной лотками и повозками торговок площади, и оторопело замерла на месте, оглохнув и онемев.
На площади шел бой. Или свалка. Или потасовка всех со всеми. Истошный женский визг, хруст ломающегося дерева, вонь тухлой рыбы и раздавленных фруктов, мельтешение хаотически мечущихся фигур. Рядом с головой Либертины просвистела, смачно размазавшись о стену бурым пятном, подгнившая свеклина. Перепуганная танцовщица шарахнулась, ища взглядом, куда бы ей шмыгнуть и затаиться, но все двери поблизости были крепко заперты, и ворота во внутренние дворы — тоже. А по переулку, из которого она только что вышла, с улюлюканьем и воплями валило подкрепление — почему-то состоящее исключительно из женщин, тех горластых, решительных бабищ, что испокон веку торговали на Старом Рынке и в Ле Аль, Чреве Парижа.
«Мамочка!»
Либертина втиснулась в какую-то стенную нишу, безнадежно уповая на то, что ее не заметят, твердя про себя: «Меня здесь нет, меня здесь нет…» Тщетно — первая же оказавшаяся поблизости торговка, замотанная в косматый платок и топавшая по мостовой разваливающимися мужскими чоботами, сгребла Либертину за рукав, вытащив из ненадежного убежища. На обмиравшую от ужаса танцовщицу пахнуло вонью чеснока и дешевого кислого вина, рот с прогнившими зубами проорал: «Бей соплячку!» — и Либертина истошно завизжала, как крыса под каблуком, осознав: сейчас ее и в самом деле убьют. Ни за что, ни про что — из-за того, что подвернулась под руку, из-за приличного вида и хорошей одежды. Собьют с ног, растопчут по мостовой в кровавую жижу и пойдут дальше, даже не заметив ее смерти.
Торговка пихнула голосившую девчонку кулаком в грудь, Либертина отлетела в толпу, кто-то ударил ее по спине, по рукам, она бежала, не понимая, куда и зачем, пытаясь укрыться от сыпавшихся со всех сторон колотушек, закрывая руками голову, пока не упала.
Падение спасло ей жизнь — она свалилась в каменное углубление перед полуподвальным окном и застряла там, зацепившись платьем за невысокую оградку. Обеспамятев, но продолжая слышать над собой многоголосый шум, вопли, хлопки выстрелов, брань, звуки ударов и хлюпанье разлетающихся гнилых овощей. Она не пыталась выбраться или пошевелиться, звериным чутьем понимая — лучше прикинуться мертвой, выждав, когда прекратится это чудовищное побоище. Несколько раз ее пинали — скорее, по случайности, чем нарочно, потом рядом прогрохотали лошадиные копыта, и шум свалки начал отдаляться, распадаясь на отдельные звуки, растекаясь по окрестным переулкам.
Только тогда Либертина неуверенно подняла тяжелую, гудящую голову. На четвереньках отползла в сторону, свернулась под стеной, жалобно поскуливая. Болело все, чепец она потеряла, волосы слиплись и болтались перед глазами грязными сосульками. Подол платья разодран в бахрому, чулки подраны в клочья, суконный плащ весь в дырках и обляпан черной, жирной грязью.
«Хоть жива осталась…»
Похоже, она провалялась тут довольно долго. Солнце ушло за крыши, по засыпанной обломками и остатками побоища площади шмыгали, периодически наклоняясь, вороватые черные тени. То ли торговки пытались собрать уцелевшее добро, то ли добрые граждане спешили прибрать все, что плохо лежит. Либертине было все едино — она хотела только убраться отсюда, вернуться в Павильон, рухнуть на свою кровать и уснуть.
— Помогите… — пробормотала она, когда напротив нее остановились две пары чьих-то ног. Выше взгляд не поднимался — в шее сразу начинало что-то противно хрустеть. — Помогите…
Тень протянула руку, повернула ее лицо туда-сюда, убрала со лба окровавленные волосы.
— Как же не помочь, непременно поможем… Смотри-ка, молоденькая. И на мордашку вроде ничего.
— Может, не надо, а?..
— Да что она потом вспомнит, ее, похоже, по башке приложили, еле шевелится… Давай, поднимай ее. Ну-ка вставай, гражданка, родина в опасности…
Руки, вздергивающие ее с холодной мостовой, забирающиеся под плащ, нетерпеливо ощупывающие ее тело под платьем.
— Сойдет. Понесли.
Ее подхватывают под колени и под мышки, несут, как мешок, она раскачивается, на лицо падают отсветы факелов.
— Что там у вас?
— Девчонку затоптали…
— Дурищи полоумные, нет им покоя, разогнать их давно пора, с этими клубами да обществами… Чтоб носу впредь со своих кухонь не казали и вякнуть не смели!
«Помогите», — шепчет Либертина, бывшая Катрин Леконт. Никто не слышит ее беззвучного шепота, ее уносят невесть куда, в сырые, волглые сумерки, навстречу приближающемуся вечеру.
День выдался скверным и суматошным — по вине разошедшейся Лакомб и ее «драгун в юбках», учинивших побоище с торговками Старого Рынка. Добро бы полоумные дамочки из Общества свободных женщин хотя бы одержали верх над спекулянтками, но сплотившиеся торговки разнесли самозваных якобинок в пух и прах, изловили сумасбродку Клару, и если верить донесениям, то ли швырнули в навозную кучу, то ли вываляли в дегте. Неподкупный, однако, сомневался, что даже столь печальный опыт хоть немного образумит вспыльчивую бывшую актерку, вообразившую себя не иначе, как Богиней Свободы. Зато наконец появился достойный повод убрать девицу Лакомб туда, где ей самое место — за решетку Люксембурга. Дабы более не смущала своими вздорными речами добропорядочных гражданок, не устраивала волнений и не тужилась сравняться с мужчинами. Равенство полов — это хорошо и прекрасно… но только когда женщины научатся мыслить самостоятельно, а сие эпохальное событие грядет очень и очень не скоро.
«Клуб разогнать, Лакомб арестовать и публично осудить, виновных наказать», — резолюция была простой, краткой и емкой, следовательно — верной…