Сергей Цветков
ДРЕВНЯЯ РУСЬ. ЭПОХА МЕЖДОУСОБИЦ.
От Ярославичей до Всеволода Большое Гнездо
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ВРЕМЯ ЯРОСЛАВИЧЕЙ
1054-1093 гг.
Глава 1. ЗАВЕЩАНИЕ ЯРОСЛАВА
Под конец своей жизни Ярослав, по всей видимости, испытывал острое беспокойство за судьбу династии. В 1052 г. в Новгороде умер его старший сын Владимир, смелый полководец и прославленный строитель пятиглавого новгородского собора Святой Софии, впоследствии причисленный Русской церковью к лику святых. Среди оставшихся пяти сыновей Ярослава не было никого, кто пользовался бы таким же безусловным авторитетом, и Ярослав опасался, что в будущем это может послужить причиной междоусобицы. В Ипатьевской летописи сохранилось известие (под 1093 г.), что он отечески увещевал своего любимца, четвертого сына Всеволода[1], не действовать насилием, в обход старших братьев — Изяслава[2] и Святослава[3], а дожидаться своей очереди, когда Бог даст ему получить старший киевский стол «правдою». Свидетель и участник братоубийственной распри 1015—1019 гг.{1}, Ярослав отлично знал, как быстро тает в междоусобных бранях самое многочисленное княжеское потомство. Не желая, чтобы в его семействе разыгралась та же кровавая драма, Ярослав незадолго до смерти, последовавшей в 1054 г., огласил нечто вроде своего политического завещания, призванного «урядить любовь» между его сыновьями и наследниками. Повесть временных лет излагает последнюю волю русского «самовластца» в следующем виде:
«В лето 6562 (1054). Преставися великый князь русьскый Ярослав. И еще бо живущю ему, наряди сыны своя, рек им: «Се аз отхожу света сего, сынове мои; имейте в собе любовь, понеже вы есте братья единого отца и матере[4]. Да аще будете в любви межю собою, Бог будеть в вас [с вами], и покорить вы противныя [ваших недругов] под вы, и будете мирно живуще. Аще ли будете ненавидно живуще, в распрях и которающеся [ссорясь между собой], то погыбнете сами и погубите землю отец своих и дед своих, иже налезоша [которые приобрели ее] трудом своим великым; но пребывайте мирно, послушающе брат брата. Се же поручаю в собе место стол старейшему сыну моему и брату вашему Изяславу Кыев; сего послушайте, якоже послушаете мене, да той вы будеть [да будет он вам] в мене место; а Святославу даю Чернигов, а Всеволоду Переяславль, а Игорю[5] Володимерь [Волынский], а Вячеславу[6] Смолинеск». И тако раздели им грады, заповедав им не преступати предела братня, ни сгонити, рек Изяславу: «Аще кто хощеть обидети брата своего, то ты помагай, [если] его же обидять». И тако уряди сыны своя пребывати в любви».
Изложение завещания от лица Ярослава, в форме прямой речи, свидетельствует о том, что оно, скорее всего, не было зафиксировано документально и летописец опирался здесь не на архивные записи, а на устное предание, бытовавшее во второй половине XI в. среди Ярославичей. Это, впрочем, не может подорвать нашего доверия к летописному сообщению. Порукой его достоверности служит то, что основные положения «наряда» Ярослава полностью соответствуют политическому порядку, установившемуся между его сыновьями в первое десятилетие после 1054 г. В его основу легли три принципа, которые, очевидно, и должны были, по мысли Ярослава, служить универсальным регулятором династических отношений. Первый из них провозглашал подчиненную князьям «от рода русского» территорию («землю отец своих и дед своих») наследственной собственностью великокняжеского рода, отдельные представители которого могли владеть только известной частью наследия, а не всем родовым достоянием в целом. Второй налагал на братьев-наследников политическое и моральное обязательство не посягать на владения друг друга. Наконец, согласно третьему, ответственность за сохранение политического статус-кво ложилась на старшего из Ярославичей, Изяслава, заступавшего на родовой лествице место отца по отношению к своим младшим братьям. Формальная целостность государства таким образом не нарушалась; правда, следует иметь в виду сообщение «Сказания о Борисе и Глебе» о том, что, согласно воле Ярослава, Изяслав являлся не единственным наследником верховной власти, а разделял ее с двумя другими соправителями Русской земли — Святославом и Всеволодом.
Принципы эти в общем не новы и не выходят за рамки традиционных представлений о вассально-иерархических отношениях между представителями княжеской династии в условиях родового быта[7]. Но это и не слепая дань традиции, а глубоко продуманная реакция на вполне конкретные события недавнего прошлого. Только это прошлое напоминает о себе неявным образом — его молчаливо подразумевают, с ним безмолвно полемизируют или столь же молчаливо отрицают. Так, прежде всего бросается в глаза отсутствие имен нескольких близких и дальних родичей Ярослава: его брата Судислава, внука Ростислава (сына умершего Владимира Ярославича)[8] и внучатого племянника Всеслава Брячиславича. Однако не следует считать это случайным упущением. Все эти люди не упомянуты по той простой причине, что к моменту оглашения завещания сам ход событий вычеркнул их из перечня наследников Ярослава. Судислав — последняя жертва многолетней междоусобицы Владимировичей — еще в 1036 г. был осужден Ярославом на пожизненное заточение во Пскове{2}. Ростислав после смерти своего отца, новгородского князя Владимира Ярославича, перешел в разряд князей-изгоев, чьи родители умерли при жизни дедов, не заняв старшего стола[9], и потому исключенных из очереди старшинства и обреченных навсегда оставаться на низших ступенях родовой лествицы{3}. По той же причине в завещание Ярослава не вошел его внучатый племянник князь Всеслав, сын полоцкого изгоя Брячислава Изяславича[10], а его наследственная волость (Полоцк) не фигурирует в росписи городов, принадлежащих Ярославичам.
Еще интереснее то, что русский «самовластец», принявший из рук василевса имперский титул кесаря{4}, показывает себя в своем завещании решительным «антимонархистом», убежденным противником пересадки на русскую почву византийской монархической традиции, с ее понятиями о единовластии и праве императора назначать себе преемника. Позицию Ярослава в этом вопросе можно назвать последовательной и принципиальной, учитывая, что сорок лет назад он вступил на политическую сцену бескомпромиссным защитником родовых устоев, не побоявшимся пойти на открытый разрыв со своим отцом, который собирался их нарушить{5}. И вот, под конец жизни, подводя итог своему жизненному и государственному опыту, Ярослав подтвердил, что не находит нужным пересматривать свои взгляды. Устами Ярослава древнерусская политическая мысль надолго отвергла монархическую форму правления, отдав предпочтение старинному родовому порядку княжения.
Вместе с тем здесь можно расслышать и новаторские нотки, выделяющиеся из общего архаического лада завещания Ярослава и имеющие, безусловно, христианский источник. К таким новшествам относится, во-первых, привнесение в политическую жизнь нравственных категорий и понятий, освященных авторитетом Священного Писания. Так, фраза «Да аще будете в любви межю собою, Бог будеть в вас, и покорить вы противныя под вы» несет в себе главный посыл всей политической философии средневекового христианства: Бог помогает праведным, тем, кто свято исполняет Его заповеди. Во-вторых, влияние христианства сказывается в наделении старых слов новым смысловым значением, взятым из церковного лексикона. Например, древнеславянское слово «любовь» употреблено уже в его христианском значении, вместо прежнего: «дружба», «согласие»[11]. И в-третьих, характерно, что необходимость для Ярославичей «пребывати в любви» обоснована ссылкой на то, что все они «есте братья единого отца и матере». Здесь мы наблюдаем попытку укрепить основы старого династического порядка семейными ценностями христианского брака, в противовес языческой полигамии, на которую, кажется, Ярослав возлагал ответственность за кровавый исход братоубийственной драки 1115—1119 гг.[12]
Это сочетание новаций и традиций сделало из завещания Ярослава своеобразный манифест политической культуры молодого государства, в понятийном обиходе которой «ведущее место занимали термины родства, а усилия идеологов элиты были направлены на то, чтобы находить в христианском учении основания для принятого династического порядка»{6}. Генеральная линия развития древнерусской государственности была предначертана на многие десятилетия вперед.
Приходится, однако, оговориться, что в сфере своего практического применения завещание Ярослава производит странное впечатление: оно как будто рассчитано на одно поколение или на то, что дети Ярослава будут жить вечно. Другими словами, оно не предполагает никаких численных изменений в составе великокняжеского семейства. В самом деле, как, например, следует поступить в случае смерти одного из братьев: считать ли завещанную ему долю наследственным владением его сыновей, которые вправе будут, в свою очередь, раздробить ее на части? Или же она должна перейти целиком к другому брату, следующему за умершим в порядке старшинства? А может быть, старший князь имеет право распорядиться выморочными землями по своему усмотрению? И наоборот: из какого земельного фонда следует выделять уделы для новых отпрысков размножающейся династии? И как, наконец, вообще соблюсти принцип старшинства при последующем усложнении родственных связей? Все эти вопросы повисают в воздухе. Поэтому, несмотря на свой внешний универсализм, завещание Ярослава не годилось для того, чтобы стать краеугольным камнем прочной политической системы. Рано или поздно наследники «самовластца» должны были столкнуться с неизбежными противоречиями и отклониться от предначертаний своего отца, ступив на путь импровизаций и приспособления к сиюминутной расстановке сил.
Глава 2.
СОПРАВИТЕЛИ
Но поначалу все пошло гладко. Свою ближайшую задачу завещание Ярослава выполнило. Ярославичи расселись по княжеским столам согласно воле покойного отца, без видимых неудовольствий и междоусобных свар.
Для политической формы правления, сложившейся на Руси после смерти Ярослава, придумано расхожее название «триумвират старших Ярославичей»[13]. Аналогию нельзя признать удачной, ибо термин, взятый из политической практики разлагающейся Римской республики, только затемняет дело. Семейное соправление трех старших братьев, один из которых чтился двумя другими «в отца место», конечно же меньше всего напоминает компромиссный альянс Помпея, Красса и Цезаря. Летописец описывает союз Ярославичей через понятие «трие»: «Ярославичи же трие — Изяслав, Святослав, Всеволод, — совокупивше вой…» (под 1067 г.). Но это «трие» отнюдь не равнозначно «триумвирату». Речь в данном случае идет об известной норме родовых отношений в древнерусском обществе, согласно которой в сложном роду, состоящем из братьев с их семействами (то есть из дядей и племянников), первое, властное поколение состоит только из трех наследников — трех старших братьев, а остальные, младшие братья отодвигаются во второе, подвластное поколение, приравниваясь к племянникам{7}. Ярослав в своем завещании несомненно придерживался этой нормы, на что указывает не только упомянутое выше сообщение «Сказания о Борисе и Глебе», но и его собственные распоряжения, сделавшие из старших Ярославичей — Изяслава, Святослава и Всеволода — как бы совокупного владельца важнейших в государственном отношении русских волостей, включая их политическое ядро — Русскую землю в узком географическом значении (район Среднего Поднепровья).
Изяслав принял великое княжение и переехал из Новгорода в Киев, поставив новгородцам в князья своего старшего сына, несовершеннолетнего Мстислава[14], порученного заботам посадника Остромира[15]. Таким образом старший Ярославич стал не только главою рода, но и владельцем крупнейшего удела, включавшего в себя, помимо Киевской и Новгородской волостей[16], Древлянскую и Турово-Пинскую земли. Во второй половине 50-х гг. XI в. он еще больше расширил свои владения, совершив удачные походы против эстонских племен и балто-литовской голяди (галиндов), обитавшей в бассейне Протвы.
Святослав вступил во владение Черниговской землей. Ее территориальным ядром были Черниговская область (с городами Любеч, Сновск, Стародуб) и примыкавшие к ней с востока племенные земли северян (Новгородсеверский, Вырь, Курск).
Имея устойчивые естественные границы с Киевской землей на западе (Днепр) и с Переяславской на юге (Остер), Черниговское княжество раздвигало свои северные и северо-восточные рубежи, продолжая государственное освоение племенных территорий радимичей (Южное и Среднее Посожье), вятичей (муромо-рязанские земли) и колонизацию верховьев Десны и Северского Донца{8}. По традиции, берущей начало с Городецкого раздела 1026 г. между Ярославом и Мстиславом{9}, к черниговскому уделу была также присоединена Тмуторокань, где Святослав посадил своего сына Глеба с правом собирать «хазарскую» и «касожскую» дани{10}.
Доставшаяся Всеволоду небольшая Переяславская волость была первым и единственным на то время русским княжеством, сформировавшимся вне границ определенного племенного образования, благодаря целенаправленным усилиям княжеской власти{11}. В известном смысле удел Всеволода представлял собой древнерусский аналог пограничной франко-германской марки, заселенной военно-торговым людом. В политическом отношении Переяславская земля была тесно связана с киевским правобережьем, образуя вместе с ним мощный оборонительный заслон против вторжений степняков{12}. Военно-стратегическое значение Переяславского княжества обусловило неравномерное размещение в нем городов и укрепленных поселений, сосредоточенных преимущественно в двух районах: на юго-восточном пограничье, вдоль Сулы (крайняя восточная линия Змиевых валов), и ближе к Киеву, на северо-западе (по Трубежу и Супою), где, собственно, и концентрировались основные военные силы княжества{13}. Чтобы усилить довольно скудные материальные ресурсы Переяславля, Всеволоду, по сообщению Новгородской Первой летописи, выделили для сбора дани изрядную полосу земель на северо-востоке — Ростов, Суздаль, Белоозеро, Поволжье.
Младшие братья получили земли, в гораздо меньшей степени подвергшиеся государственному освоению. В удел Вячеславу была выделена Смоленская земля (в пределах расселения смоленских кривичей), граничившая на западе с Полоцком, на севере и северо-востоке — с Новгородской землей, на юге и юго-востоке — с Черниговским княжеством{14}. Севший во Владимире-Волынском Игjрь контролировал широкую полосу Восточного Прикарпатья, включая Червенские города, сравнительно недавно возвращенные Руси Польшей{15}.
Главенствующее положение старших братьев в княжьем роду было закреплено также на церковно-политическим уровне, так как на территории их уделов находились все наличные епископские кафедры Киевской митрополии (Белгородская, Юрьевская[17], Черниговская, Переяславская, Новгородская) и Тмутороканская архиепископия[18]. Волости Игоря и Вячеслава, не имевшие собственных церковных центров[19], числились в составе двух епископий: Смоленская земля входила в Черниговскую епархию, Владимиро-Волынская — вероятно, в Белгородскую{16}.
Природа, со своей стороны, словно позаботилась о том, чтобы укрепить политическое господство старших Ярославичей, так сказать, естественным путем. Младшие участники семейного раздела скончались один за другим в течение нескольких ближайших лет после распределения столов: Вячеслав — в 1058 г., Игорь — в 1060-м. Их волостями старшие братья распорядились по своему усмотрению. Смоленск Ярославичи «разделиша себе на три части»[20] (показание Тверской и Львовской летописей); Владимир-Волынский был передан в держание племяннику-изгою Ростиславу Владимировичу[21].
В 1059 г. братья-соправители были уже настолько уверены в незыблемости своей власти, что не побоялись проявить толику великодушия по отношению к опальному дяде Судиславу. «Высадив» несчастного старика из псковского «поруба»[22], где он томился почти четверть века, они на всякий случай «заводиша» его «кресту», после чего постригли в монахи. Впоследствии такой способ удаления неугодных людей прочно вошел в политический обиход Древней Руси. Судислав протянул в чернецах четыре года и после смерти был погребен в киевской церкви Святого Георгия.
Глава 3.
ТОРКИ И ПОЛОВЦЫ
I
Итак, десятилетие, истекшее после смерти Ярослава, подарило стране ничем не нарушаемый внутренний мир. Но на степных рубежах Русской земли вновь становилось неспокойно.
Печенеги, откочевавшие в 30—40-х гг. XI в. в Нижнее Подунавье, освободили степное пространство Северного Приазовья и Причерноморья для своих восточных соседей — огузов. На страницах наших летописей они остались под именем торков. Это была северная ветвь большого союза тюркских племен, сложившегося в IX—X вв. на территории Средней Азии, между северо-восточным побережьем Каспийского моря и Восточным Туркестаном[23]. Тесня отступавших печенегов и в то же время теснимые сами наседавшими с тыла половцами (кыпчаками/куманами), торки в середине XI в. массами хлынули из-за Дона на днепровское левобережье. Зимой 1054/55 г. они попробовали на прочность границы Переяславского княжества, но получили достойный отпор: «Иде Всеволод на торкы зимой… и победи торкы». Следом явились те, кто толкал торков в спину, — передовая половецкая орда во главе с ханом Блушем[24]. Всеволод (как, впрочем, и его старшие братья) принадлежал к тому поколению русских людей, которое выросло в четвертьвековой период затишья борьбы со степью и потому весьма слабо представляло себе обычаи кочевников и тонкости степной политики. Только этим и можно объяснить совершенный им промах. Из двух дерущихся на пороге своего дома грабителей Всеволод поддержал сильнейшего, положившись на миролюбивые заверения Блуша.
В 1060 г. объединенное войско трех Ярославичей («вой бещислены»), к которому присоединилась дружина полоцкого князя Всеслава Брячиславича, двинулось «на конях и в лодьях» в самую глубь степи. У торков не хватило ни сил, ни духа противостоять русской мощи. Их орда, не приняв сражения, устремилась на юг с намерением осесть на дунайской равнине. В 1064 г. они переправились через Дунай, разбили греков и болгар и ринулись в глубь страны. Опустошив Македонию и Фракию, торки дошли до стен Константинополя. Византийский император смог избавиться от них только посредством богатых подарков. Обремененные добычей, торки ушли обратно за Дунай, где в тот же год были истреблены суровой зимой, голодом и эпидемией. Оставшиеся в живых большей частью поступили на службу к императору, получив для поселения казенные земли в Македонии{17}. Другая часть торков (менее многочисленная) предпочла перейти на русскую службу, составив костяк «черных клобуков»[25] — разношерстного объединения лояльных к Руси степняков, которых русские князья с конца X в.{18} расселяли в бассейнах Роси и Сулы для охраны самых уязвимых участков южнорусского пограничья. Остатки независимых торческих племен вперемежку с осколками печенежских орд еще несколько десятков лет кочевали в районе Дона и Донца, постепенно дробимые между половецким молотом и русской наковальней.
II
Как самостоятельная военно-политическая сила торки лишь мелькнули на русском горизонте, «Божьим гневом гонимы», по выражению летописца. Но радость русских людей оттого, что «Бог избави хрестьяны от поганых», была преждевременной. По стопам торков двигались половцы — новые хозяева западного ареала Великой степи на ближайшие полтораста лет.
Происхождение этой группы кочевых племен изучено слабо, и здесь до сих пор много неясного[26]. Очевидно, впрочем, что к ней неприложимы понятия народа, народности или этноса, ибо самые разнообразные источники свидетельствуют о том, что за этническими терминами «кыпчаки», «куманы», «половцы» скрывается пестрый конгломерат степных племен и родов, в котором изначально присутствовали как тюркские, так и монгольские этнокультурные компоненты[27]. Несмотря на определенную этнографическую и языковую близость, эти племена и кланы вряд ли могли иметь единую родословную, поскольку различия в быту, религиозных обрядах и, судя по всему, в антропологическом облике были все же весьма существенны[28]. Более того, нет ни одного надежного свидетельства, что у них когда-либо существовало общее самоназвание. «Куманы», «кыпчаки», «половцы» — все эти этнонимы (точнее, псевдоэтнонимы, как увидим ниже) сохранились исключительно в письменных памятниках соседних народов, причем без малейшего указания на то, что они взяты из словарного обихода самих степняков. К определению этого степного сообщества не подходит даже термин «племенной союз», так как в нем отсутствовал какой бы то ни было объединяющий центр — господствующее племя, надплеменной орган управления или «царский» род[29]. Поэтому речь должна идти о довольно рыхлом и аморфном родоплеменном образовании, чье оформление в особую этническую группу, наметившееся во второй половине XII — начале XIII в., было прервано монголами, после чего кумано-кыпчакские племена послужили этническим субстратом для формирования ряда народов Восточной Европы, Северного Кавказа, Средней Азии и Западной Сибири — татар, башкир, ногайцев, карачаевцев, казахов, киргизов, туркмен, узбеков, алтайцев и др.
Первые сведения о «кыпчаках» восходят к 40-м гг. VIII в., когда в Среднеазиатском регионе окончательно распался Тюркский каганат[30], не устоявший перед восстанием подвластных племен. Победители, среди которых первенствующую роль играли уйгуры, дали побежденным тюркам презрительное прозвище «кыпчаки», означавшее по-тюркски что-то вроде «беглецы», «изгои», «неудачники», «злосчастные», «злополучные», «никчемные»[31]. Но политически окрашенный термин, малопригодный для этнического самосознания, едва ли оказался бы столь живучим, если бы не претерпел дальнейших метаморфоз, — и прежде всего в восприятии самих побежденных, утративших вместе с родоплеменной политической структурой (в виде Тюркского каганата) также и возможность надежной этнической самоидентификации в окружении родственных тюркоязычных племен. Весьма вероятно, что, по крайней мере, в некоторых племенных группах разбитых тюрков (оттесненных к предгорьям Алтая) под влиянием катастрофического поражения, круто изменившего их социально-политический статус, произошла коренная ломка племенного и политического самосознания, результатом чего стало принятие ими названия «кыпчак» в качестве нового автоэтнонима. Такому замещению могло способствовать характерное для религиозно-магического мышления представление о неразрывной связи между предметом (существом) и его названием (именем). Исследователи отмечают, что «у тюркских и монгольских народов и поныне существует некогда очень обширный класс имен-оберегов. Так, детям или взрослым обычно после смерти предыдущего ребенка или члена семьи (рода), а также после тяжелой болезни или пережитой смертельной опасности дают имя-оберег с уничижительным значением или новое охранительное имя, долженствующее ввести в заблуждение преследующие человека (семью, род) сверхъестественные силы, вызвавшие несчастье». В силу подобных представлений и для тюрков, испытавших на себе злобу враждебных духов[32], средством спасения точно так же могло стать «принятие прозвища-оберега с уничижительным значением («злосчастные», «никчемные»), возникшего, скорее всего, как подмена этнонима в ритуальной практике»{19}.
Впоследствии слово «кыпчак» подверглось дальнейшему переосмыслению. Этот процесс был связан с новым ростом политического значения тюрков-«кыпчаков». Отступив на юг Западной Сибири, они оказались в соседстве с кимаками[33], вместе с которыми, после гибели Уйгурского каганата (павшего около 840 г. под ударами енисейских киргизов), создали Кимакский каганат — государственное образование, основанное на господстве кочевников над местным оседлым населением{20}. Приблизительно в то же время, когда «кыпчаки» снова входят в состав господствующей верхушки, меняется и семантика их племенного прозвища. Теперь его стали сближать с тюркским словом «кабук»/«кавук» («пустое, дуплистое дерево»)[34]. Для объяснения новой этимологии псевдоэтнонима (совершенно безосновательной с научной точки зрения) была придумана соответствующая генеалогическая легенда. Любопытно, что позднее она проникла даже в эпос уйгуров, забывших первоначальное значение прозвища «кыпчак». Согласно огузскому преданию, в подробностях переданному Рашид ад-Дином (1247—1318) и Абу-ль-Гази (1603—1663), Огуз-хан (легендарный прародитель огузов, в том числе и уйгуров) «потерпел поражение от племени итбарак, с которым он воевал… В это время некая беременная женщина, муж которой был убит на войне, влезла в дупло большого дерева и родила ребенка… Он стал на положении ребенка Огуза; последний назвал его Кыпчак. Это слово производное от слова Кобу к, что по-тюркски означает «дерево со сгнившей сердцевиной». Абу-ль-Гази также замечает: «На древнем тюркским языке дуплистое дерево называют “кыпчак”. Все кыпчаки происходят от этого мальчика»[35]. Не позднее второй половины IX в. этот псевдоэтноним заимствовали арабские писатели[36], прочно укоренив его в своей литературной традиции.
В начале XI в. нашествие киданей (или кара-кытаев, выходцев из Монголии) вынудило кимако-«кыпчакские» племена покинуть насиженные места. Их переселение шло по двум направлениям: южному — на Сырдарью, к северным границам Хорезма, и западному — в Поволжье. В первом миграционном потоке преобладал «кыпчакский» элемент, во втором — кимакский. Вследствие этого термин «кыпчак», общеупотребительный в арабском мире, не получил распространения в Византии, Западной Европе и на Руси, где пришельцев преимущественно стали называть «куманы» и «половцы».
Происхождение названия «куман» достаточно убедительно раскрывается через его фонетическую параллель в виде слова «кубан» (для тюркских языков характерно чередование «м» и «б»), которое, в свою очередь, восходит к прилагательному «куба», обозначающему бледно-желтый цвет. У древних тюрков цветовая семантика названия племени часто соотносилась с его географическим положением. Желтый цвет в этой традиции мог символизировать западное направление. Таким образом, усвоенный византийцами и западноевропейцами псевдоэтноним «куманы»/«кубаны», видимо, имел хождение среди кимако-«кыпчакских» племен для обозначения их западной группировки, которая во второй половине XI — начале XII в. заняла степи между Днепром и Волгой[37].
Несмотря на то что название «куманы» было хорошо известно в Древней Руси, здесь за ними закрепилось другое наименование — «половцы»[38]. С этим словом связана любопытная этимологическая путаница, сыгравшая в историографии такую важную роль, что даже исказила представления ученых об этногенезе «куманов»/«кыпчаков». Истинное его значение оказалось непонятно уже славянским соседям Руси — полякам и чехам, которые, усмотрев в нем производное от старославянского «плава» — «солома», перевели его термином «плавцы» (Plawci/Plauci), образованным от прилагательного «плавый» (plavi, plowy) — западнославянского аналога древнерусскому «половый», то есть изжелта-белый, белесовато-соломенный. В исторической литературе объяснение слова «половец» от «половый» первым предложил в 1875 г. А. Куник{21}. С тех пор в науке прочно укоренилось мнение, что «такие названия, как половцы-плавцы… не являются этническими, а служат лишь для объяснения внешнего вида народа. Этнонимы «половцы», «плавцы» и др. обозначают бледновато-желтый, соломенно-желтый, — названия, служившие для обозначения цвета волос этого народа»{22}. Хорошо известно, что среди тюрков действительно встречаются светловолосые люди. В результате на страницах многих исторических трудов XX в. половцы предстали в образе «голубоглазых блондинов» — потомков европеоидов Центральной Азии и Западной Сибири, подвергшихся в VIII— IX вв. тюркизации[39].
Многолетняя приверженность исследователей этому взгляду на происхождение половцев вызывает только недоумение. Не знаешь, чему удивляться больше — разыгравшейся фантазии историков, пустившихся во все тяжкие, не только не имея на руках даже косвенного свидетельства о европеоидной внешности половцев — соседей Руси[40], но и вопреки всем антропологическим данным, недвусмысленно подтверждающим их принадлежность к монголоидной расе, или неразборчивости языковедов, которые, казалось бы, могли знать, что в случае происхождения слов «половец», «половцы» от «половый» ударение в них непременно приходилось бы на последний слог (как в словах «соловец», «соловцы» — производных от «соловый»)[41].
Между тем после обстоятельных исследований Е.Ч. Скржинской{23} вопрос о возникновении и первоначальном значении древнерусского названия «половцы» может считаться окончательно решенным. Исследовательница обратила внимание на характерную особенность географических представлений киевских летописцев XI—XII вв., а именно устойчивое деление ими территории Среднего Поднепровья на две стороны: «сю», «сию» (то есть «эту», или «Русскую», лежавшую, как и Киев, на западном берегу Днепра) и «ону» («ту», или «Половецкую», простиравшуюся к востоку от днепровского правобережья до самой Волги)[42]. Последняя обозначалась также как «он пол», «оный пол» («оная сторона», «та сторона»)[43]. Отсюда стало понятно, что «слово «половец» образовано по месту обитания кочевников — подобно другому слову — «тоземец» (житель «той земли»)», ибо для русских людей половцы были обитателями той («оной»), чужой стороны Днепра (об он пол = половцы) и в этом качестве отличались от «своих поганых», черных клобуков, обитавших на этой («сей»), своей стороне реки. В этом противопоставлении и родился специфический русский этникон «они половици»[44], или просто «половици», трансформировавшийся в процессе развития древнерусского языка в «половцы»{24}. Вполне естественно, что за рамками данной географической традиции своеобразный южнорусский термин оказался недоступен для понимания, вследствие чего был неверно истолкован не только западными славянами, но даже образованными людьми Московской Руси[45].
Полное незнание древнерусской литературой «кыпчаков» свидетельствует о том, что на Руси изначально и в течение всего «половецкого» периода сношений со степью имели дело исключительно с кимакской (куманской) группировкой половцев[46]. Согласно библейской классификации народов, русские летописцы причисляли их к потомкам Измаила, «пущенным на казнь християном»: «Измаил роди сынов 12, от нихже суть 4 колена: Торкмене, Печенези, Торци, Кумани, рекше Половци, иже исходять из пустыни» (статья под 1096 г.). В остальном половцы так мало интересовали наших древних писателей или, вернее будет сказать, были ими так люто ненавидимы, что во всей древнерусской литературе не осталось никаких этнографических описаний половцев, кроме краткой, но до крайности неприязненной заметки в составе сравнительного обзора о «законах» (обычаях и нравах) народов, помещенной во вступительной части Повести временных лет («…половци закон держать отець своих: кровь проливати, а хвалящеся о сем, и ядуще мерьтвечину и всю нечистоту, хомяки и сусолы [суслики], и поимають мачехи своя и ятрови [свояченицы]…»), да беглого наблюдения в статье под 1097 г. о «волчьем» культе, характерном для многих тюркских народов: накануне сражения с венграми половецкий хан Боняк в полночь «отъехала в поле «и поча выти волчьски, и волк отвыся ему, и начаша мнози волци выти»[47]. Вследствие этого основные сведения о половцах приходится черпать из других источников. По некоторым подсчетам, во второй половине XI в. южнорусские степи заселило около дюжины больших половецких орд, насчитывавших от 30 000 до 50 000 человек каждая{25}. По мере укрепления своего могущества и влияния половцы поглощали и ассимилировали других обитателей степи — торков и печенегов. В области социально-экономических отношений половцы находились тогда на начальной, так называемой таборной стадии кочевания, для которой характерна чрезвычайная подвижность степняков в связи с отсутствием у них постоянных мест кочевий. «Это племя, — замечает византийский церковный писатель XII в. Евстафий Солунский, — не способно пребывать устойчиво на одном месте, ни оставаться [вообще] без передвижений; у него нет понятия об оседлости, и потому оно не имеет государственного устройства».
Действительно, каждая половецкая орда представляла собой обособленный родоплеменной коллектив, возглавляемый старейшинами — беками и ханами. По словам рабби Петахьи Регенсбургского (XII в.), «куманы не имеют общих владетелей, а только князей и благородные фамилии». В случае нужды они могли создавать временные военные союзы, но без единого руководства.
Быт половцев был скуден и неприхотлив. Жилищем им служили войлочные юрты и крытые повозки; обыкновенный их рацион состоял из сыра, молока и сырого мяса, размягченного и согретого под седлом лошади. Хлеба они не знали вовсе, а из зерновых культур употребляли в пищу только рис и просо, добываемые посредством торговли.
Недостаток съестных припасов, изделий ремесленного производства и предметов роскоши половцы восполняли путем набегов на окрестные земли. Одной из важнейших статей добычи были рабы, которых сбывали на невольничьих рынках Крыма и Средней Азии.
Тактика грабительских налетов («облав») была доведена половцами до совершенства. Основной упор делался на стремительность и внезапность нападения. Участник Четвертого крестового похода, французский хронист Робер де Клари, поражался тому, что половцы «передвигаются столь быстро, что за одну ночь и за один день покрывают путь в шесть, или семь, или восемь дней [обычного] перехода… Когда они поворачивают обратно, вот тогда и захватывают добычу, угоняют людей в плен и вообще берут все, что могут добыть». Евстафий Солунский дает половцам сходную характеристику: «Это летучие люди, и поэтому их нельзя поймать»; народ этот «в одно и то же время… близок и уже далеко отступил. Его еще не успели увидеть, а он уже скрылся из глаз». Даже такие полноводные реки, как Днепр, Днестр и Дунай, не являлись для половцев непреодолимой преградой. Для переправы кибиток они использовали своеобразные плоты, изготовленные из десятка растянутых лошадиных шкур, крепко связанных одна с другой и обшитых по краям одним ремнем. Воины переправлялись сидя верхом на кожаных мешках, набитых соломой и так плотно зашитых, что ни капли воды не могло просочиться внутрь. Те и другие «плавсредства» привязывали к хвостам лошадей, которые доставляли их на тот берег.
Основной тактической единицей половецкого войска было родовое ополчение численностью от нескольких десятков до 300—400 всадников, со своим предводителем — беком и знаменем (бунчуком). В целом каждая половецкая орда могла выставить примерно от четырех до семи тысяч взрослых мужчин-воинов. Из-за слабости своего вооружения (главными видами их оружия были луки[48] и копья, доспехами — плотные кожаные и войлочные куртки) половцы старались не вступать в лобовое столкновение с противником, предпочитая засады, притворные отступления и обходные маневры. Города и крепости, даже плохо укрепленные, почти всегда оставались для них неприступными. Не имея никаких осадных устройств, половцы крайне редко решались брать город «на копье», если только не рассчитывали застать его защитников врасплох. Обычно они стремились измором вынудить осажденных к сдаче, однако не были способны на ведение длительных осад, поскольку необходимость строго соблюдать режим сезонных перекочевок не позволяла им слишком долго задерживаться под городскими стенами.
На войне половцы придерживались степного кодекса чести: свято соблюдали законы гостеприимства по отношению к вражеским послам, в бою стремились не убивать знатных противников, а захватывать их в плен с тем, чтобы затем получить за них выкуп. В качестве союзников или наемников они, как правило, проявляли исключительную верность. Но соседи из них были плохие. Договоры, ручательства, клятвы не значили в их глазах ничего, а вероломство рассматривалось как похвальная хитрость. Византийская писательница Анна Комнин (ум. ок. 1153), дочь императора Алексея I Комнина, жаловалась на «податливость», «изменчивость» образа мыслей и «непостоянство» половцев. Такими же ненадежными и беспокойными соседями они стали и для Русской земли.
Пока торки были главными противниками половцев, последние придерживались заключенного со Всеволодом Ярославичем мирного договора. Но после ухода в 1060 г. основной части торческой орды в Подунавье половцы сразу забыли о дружеских обещаниях, данных ханом Блушем Всеволоду пять лет назад. Уже зимой 1061 г. орда хана Искала вторглась во владения переяславского князя. Всеволод, только что разгромивший торков, вероятно, недооценил грозившую ему новую опасность или просто не успел как следует «исполчиться». Во всяком случае, он выступил против половцев с небольшой дружиной без привлечения «воев», то есть городского ополчения. В сражении, состоявшемся 2 февраля, русское войско было разбито. Повоевав Переяславскую землю, половцы ушли назад в степь. «Се бысть первое зло от поганых и безбожных враг», — отметил летописец.
Как известно, беда не приходит одна.
Глава 4.
МЯТЕЖНЫЕ ИЗГОИ
I
Поражение Всеволода от половцев стало предвестием череды внутренних смут и раздоров, которые привели в конце концов к полному крушению политического режима соправления трех братьев.
Мир в княжеском семействе нарушил владимиро-волынский князь Ростислав Владимирович. Причины его возмущения против дядей неизвестны. Летопись сообщает только, что в 1064 г. «бежа Ростислав Тмутороканю»[49]. Поступок этот во всяком случае показывает, что Ростислав был недоволен посажением его на владимиро-волынское княжение и, видимо, рассчитывал на что-то другое[50]. Вместе с Ростиславом бежали двое родовитых людей, должно быть его сверстники и хорошие знакомцы, — некто Порей и сын новгородского посадника Остромира Вышата. Кроме того, владимиро-волынского князя сопровождала дружина удальцов, причем достаточно многочисленная[51], ибо летописец говорит, что Ростислав силой «выгна» из Тмуторокани сидевшего там Глеба, сына Святослава Ярославича, «а сам седе в него место».
Святослав тотчас вступился за сына. В 1065 г. он привел под Тмуторокань черниговскую рать. Ростислав оставил город без боя не потому, что «убоявся» Святослава, замечает летописец, «но не хотя противу стрыеви [дяди (по отцу)] своему оружья взяти»[52]. Посадив Глеба в Тмуторокани, Святослав возвратился в Чернигов, где спустя недолгое время опять увидел сына, вторично изгнанного Ростиславом с тмутороканского стола.
На этот раз немедленного ответа со стороны Святослава не последовало, так как Ярославичи были встревожены нападением на Псков полоцкого князя Всеслава (см. с. 35 данного издания). Ростислав утвердился в Тмуторокани в качестве законного правителя, который «емлюще дань у касог и у инех стран». По-видимому, он захватил также часть побережья Восточного Крыма вместе с Керчью{26}. Это вызвало немедленную реакцию со стороны византийских властей Крыма. В 1066 г. херсонский катепан[53] под предлогом переговоров явился к Ростиславу и на пиру поднес ему заздравную чашу с медленно действующим ядом. Ростислав умер на седьмой день, когда его отравитель уже благополучно вернулся в Херсон, поведав горожанам о результатах своего посольства. Коварный поступок катепана возмутил жителей Херсона, которые побили его камнями, желая, по всей видимости, предотвратить карательную акцию против своего города со стороны тмутороканской Руси. Однако мстить за князя-изгоя никто не собирался[54]. Вернувшийся в Тмуторокань Глеб занялся совершенно другими делами, в частности измерением ширины Керченского пролива — от Тмуторокани до новых русских владений в Керчи[55].
II
Почти одновременно с Ростиславом на другом краю Руси меч против Ярославичей обнажил полоцкий изгой, князь Всеслав Брячиславич. Сущность острейшего конфликта, возникшего в середине 60-х гг. XI в. между ним и тремя братьями-соправителями, осталась нераскрытой в древнерусском летописании, в связи с чем опираться здесь приходится на косвенные данные.
Полоцкая земля — племенная территория западной группировки кривичей, осевших в верховьях Западной Двины и Березины, — позже других восточнославянских земель признала власть киевской династии{27} и первой вышла из-под ее контроля. Не позднее конца 80-х гг. X в. здесь образовался особый удел Изяслава, сына князя Владимира Святославича и полоцкой княжны Рогнеды{28}. Во время усобицы 1015—1019 гг. между сыновьями Владимира Полоцкая земля окончательно обособилась от Киева, превратившись в наследственное владение отдельной ветви княжеского рода — Рогволожичей{29}. Это не означало, что полоцкие князя исключили себя из сферы общерусских интересов. Полоцк по-прежнему оставался причастен ко всем политическим, экономическим и культурным процессам, происходившим в Русской земле.
Борясь за свое особое место в восточнославянском мире, Полоцк традиционно соперничал с Новгородом[56] и претендовал на обладание всем верхним течением Западной Двины, а также на земли в верхнем Понеманье и Поднепровье. В 1021 г. Ярослав заключил с Брячиславом Изяславичем союзный договор, который вроде бы урегулировал спорные территориальные вопросы путем уступки полоцкому князю ключевых пунктов на волоках возле Усвята и в устье Витьбы{30}. Наследник Брячислава, Всеслав, долгое время строго придерживался буквы и духа этого соглашения. С начала своего вокняжения в Полоцке (1044) и в продолжение двадцати лет он не допускал никаких враждебных выступлений против Ярослава и Ярославичей, а в 1060 г., верный союзническим обязательствам, принял участие в общерусском походе на торков.
Но смерть Ярослава подтолкнула Всеслава к поиску дальнейших путей расширения влияния Полоцкой земли и укрепления ее суверенитета. Полоцк уступал Новгороду в том важном отношении, что в нем не было епископской кафедры. Намереваясь сделать из своей столицы церковный центр княжества, Всеслав в 50-х гг. XI в.{31} начал возведение каменного собора Святой Софии «о седми версех», который должен был стать кафедральным храмом полоцкого епископа. Однако для учреждения Полоцкой епархии необходимо было получить согласие киевского митрополита и, следовательно, Изяслава Ярославича. Дело, вероятно, было бы легко улажено, если бы сюда не примешались два посторонних обстоятельства. Во-первых, как можно думать, созданию Полоцкой епископии всеми силами воспротивились новгородские архиереи — Лука Жидята{32} и его преемник (с 1061 г.) Стефан. А во-вторых, между Полоцком и Киевом возникли новые территориальные трения. В конце 50-х — начале 60-х гг. XI в. Всеслав предпринял попытку закрепиться в северных областях Дреговичской земли (верховья Свислочи и Птичи), население которых, по-видимому, еще в первой половине этого столетия было обложено данью в пользу полоцкого князя{33}. Действия Всеслава вплотную затрагивали интересы Изяслава как владельца Турово-Пинской волости, образованной в границах расселения основного массива дреговичских племен, неблагосклонно взиравших на подчинение части своих сородичей Полоцком. Пик обострения пограничного спора пришелся на 1063 г., когда Всеслав заложил в верхнем течении Свислочи крепость Меньск (Минск). Исключительно военное предназначение этого укрепленного пункта, выявленное при раскопках Минского кремля{34}, достаточно убедительно характеризует степень накала киевско-полоцкого противостояния в этом районе.
Разумеется, в такой обстановке вопрос об учреждении Полоцкой епископии сделался разменной монетой в отношениях между Полоцком и Киевом, а последующие события, превратившие Всеслава и Изяслава в личных врагов, надолго похоронили саму возможность его обсуждения. Полоцкая епархия была образована только в 1105 г., спустя четыре года после смерти полоцкого князя.
Вот что стоит за неожиданным сообщением летописи под 1065 г.: «В се же лето Всеслав рать почал».
В литературе высказывалось мнение, что действия Всеслава и Ростислава против Ярославичей были согласованы. Однако ввиду огромного расстояния между Полоцком и Тмутороканью это следует признать невероятным[57]. К тому же остается непонятным, какие общие интересы могли связывать двух князей-изгоев. Всеслав, несомненно, просто воспользовался тем, что захватом Тмуторокани Ростислав временно отвлек на себя внимание соправителей Русской земли.
Подобно Ростиславу, не желавшему воевать с родным дядей, Всеслав направил свой удар против новгородских владений сына Изяслава, Мстислава. В 1065 г. полоцкое войско подступило к стенам Пскова, но псковичи отбили нападение, и, видимо, с большими потерями для Всеслава, потому что следующий год прошел спокойно[58]. Однако в 1067 г. Всеслав с новыми силами вторгся в новгородские пределы. Мстислав с войском ожидал его на реке Черехе, в Псковской земле. Произошла битва, закончившаяся полным поражением новгородцев и бегством Мстислава к отцу, в Киев. Столь решительный успех изменил планы Всеслава. Он не стал вторично осаждать Псков, а устремился прямо к Новгороду. Оставшись без князя, новгородцы растерялись. Сопротивления не было. Полочане с ходу «зая город до Неревьского конца», то есть овладели западной, левобережной половиной Новгорода, где находился княжеский кремль. Эта часть города была предана огню и мечу. С особым рвением грабители орудовали в новгородском соборе Святой Софии, откуда была вывезена вся церковная утварь и даже сняты паникадила и колокола[59]. Лишая Новгород его «святости» (предметов культа), Всеслав стремился к тому, чтобы принизить его значение как крупнейшего церковного центра Северной Руси; кроме того, это было наказание новгородцам за их неуступчивость в деле создания Полоцкой епископии.
Новгородский погром 1067 г. стал первым случаем разорения русского города в междукняжеской драке.
Если бы Всеслав ограничился только набегом под Псков, то ему, вероятно, так и не пришлось бы иметь дело с Изяславом и его сыном. Но экзекуция над Новгородом вышла далеко за рамки мелкого эпизода в местной распре. Теперь в действиях Всеслава можно было усмотреть «попытку нейтрализовать Новгород, подчинить его Полоцку, захватить контроль над выходом к Балтийскому морю, отрезать Ярославичей от их северного оплота, расколоть русские земли на раздельные — северную и южную зоны влияния и тем самым совершить крупную политическую и территориальную перегруппировку сил»{35}. Поэтому Всеслав встретил дружный отпор со стороны всех трех братьев-соправителей.
Зимой 1067/68 г., невзирая на лютую стужу, объединенные силы Ярославичей ступили на землю Полоцкого княжества. Изяслав использовал благоприятную ситуацию, чтобы по пути разрушить Меньск, уже четвертый год торчавший у него бельмом на глазу. Меняне «затворишася в граде», но это им не помогло. Город был взят штурмом и усердно обезлюжен: победители изрубили всех мужчин, а женщин и детей забрали в полон. 3 марта на реке Немизе/Немиге[60] Ярославичи сошлись с самим Всеславом. Валил сильный снег, но и он не мог прикрыть обильные потоки крови, пролившиеся с обеих сторон. «И бысть сеча зла, — говорит летописец, — и мнози падоша, и одолеша Изяслав, Святослав и Всеволод, Всеслав же бежа». Резня на Немиге по своей ожесточенности и в самом деле не имела себе равных и потому, видимо, прочно вошла в дружинные предания. Больше ста лет спустя «Слово о полку Игореве» опишет ее со следующими поэтическими подробностями: «На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными [цепями булатными], на тоце [току] живот кладут, веют душу от тела. Немизе кровави брезе не бологом [хлебом] бяхуть посеяни, посеяни костьми русских сынов».
Наступившая весна с ее разливами рек помешала Ярославичам пожать плоды победы; они ушли восвояси, предварительно пригласив Всеслава прибыть летом в Оршу для заключения мира. По-видимому, поражение на Немиге отрезвило полоцкого князя. 10 июля он явился на приглашение, из предосторожности разбив лагерь по другую сторону Днепра. Его недоверие было вполне оправданным, ибо, как показали дальнейшие события, Ярославичи твердо решили любыми средствами избавиться от опасного родственника. В ход пошло самое низкое вероломство. Дружелюбными заверениями, подкрепленными целованием креста, Изяслав, Святослав и Всеволод усыпили подозрительность Всеслава, который, положившись на крестную клятву, вместе с двумя сыновьями и немногочисленной свитой наконец переправился через Днепр в одной ладье. Но не успели полоцкие гости дойти до шатра Изяслава, как были схвачены и отправлены в Киев, в заточение.
Казалось, с покушениями мятежного племянника было покончено навсегда. На самом деле это была только прелюдия к настоящему кризису.
Глава 5.
ЧУЖАК НА КИЕВСКОМ СТОЛЕ
I
Происшествие в Орше взбудоражило киевлян. Впервые русские князья так цинично надругались над крестоцелованием. Ответственность за попрание клятвы падала, конечно, на старшего князя — Изяслава, который своими действиями грозил навлечь на Русскую землю гнев Божий.
Особенное негодование нечестивый поступок киевского князя вызвал у части насельников Печерского монастыря. К тому времени пустынный холм под Берестовом, пятнадцатью годами ранее облюбованный немногочисленными отшельниками, ископавшими здесь свои «пещеры»{36}, превратился в многолюдную обитель, центр духовного просвещения и летописания. При этом само устройство монастыря было коренным образом преобразовано. Уже второй печерский игумен Варлаам (ок. середины XI в.) вынес на поверхность земли деревянную церковь, а во второй половине 50-х гг. XI в. его преемник, преподобный Феодосии, положил конец пещерному монастырю, поставив над пещерами кельи и окружив их тыном. «Пещерная» традиция иноческого жития не прервалась вовсе, однако с этих пор она стала уделом немногих подвижников, которые вместе с основателем обители, преподобным Антонием, удалились на соседний холм, где устроили новые «пещеры», получившие название «ближних», или Антониевых (в отличие от прежних — «дальних», или Феодосиевых).
Изяслав оказывал покровительство Печерскому монастырю, с игуменом которого его связывала самая теплая дружба. Но дело было не только в духовной притягательности личности Феодосия, смиренного «простеца» и «трудника», создателя нового, русского типа святости — очищенной от аскетических крайностей, со строгим чувством меры, открытой для общения с миром и стремящейся просветить его светом евангельской истины. Феодосии был проводником общежительного (киновийного) идеала иноческой жизни, который приобщал печерское и вообще русское монашество к служению миру, а значит, в той или иной степени и княжеской власти, — и это если не разумом, то инстинктом понимал Изяслав.
Совсем иные отношения складывались у князя с Антонием, который «бе обыкл един жити не терпя всякого мятежа и молвы», и другими приверженцами строгой аскетики. Погруженные в молитвенное уединение в своих «пещерах», они не нуждались в княжьей благотворительности и потому не искали ее. В этой отрешенности от всего мирского была страшная сила, ибо князь не имел никаких рычагов воздействия на Печерских отшельников. А между тем последние не боялись идти поперек княжьей воли. Изяславу порой приходилось вступать с ними в жестокие столкновения.