– Ну и на здоровье! – улыбнулась Надя. – Значит, с душой покупала!
Муж внимательно посмотрел на нее и тихо сказал:
– Спасибо. То, что с душой, – определенно.
Надежда погладила мужа по бледной, заросшей щеке, и он впервые не дернулся, не мотнул головой и даже задержал ее руку в своей.
– Спасибо, что с душой, – задумчиво повторил он и отвернулся к стене.
Она тихо вышла из комнаты. Села на кухне и заплакала. Не от обиды – от нежности и от того, что все поняла: скоро она останется совсем одна.
И расценивала она это не как освобождение или облегчение, а как большое, огромное и очень страшное горе.
После похорон и поминок – пара ее приятельниц-пенсионерок, пара Гришиных родственников во главе со все той же Ленкой-беленькой и Женя, соседка по лестничной клетке, всегда готовая прийти на помощь, – Надя почти три месяца не выходила из дома, и Женя покупала ей продукты – хлеб, молоко, масло, сыр. Иногда, краснея и извиняясь, приносила кастрюльку бульона или еще теплых блинов.
Надя благодарила ее и не отказывалась – зачем обижать хорошего человека. Бульон и блины съедала, совсем не чувствуя вкуса. Тупо глядела в экран телевизора или в книжку, совершенно не понимая, о чем идет речь.
Потом постепенно взяла себя в руки. Куда ж деваться! Жизнь продолжается! Банально, но факт.
Стала писать дочке подробные письма, полные воспоминаний – а помнишь, Любашка?
После каждого письма дочка сразу же отвечала тревожным звонком. Голос ее был обеспокоен и растерян.
– Чем же я могу помочь, мам? – почти плакала она. – Нам тут тоже, знаешь ли, не сладко!
Надя перестала писать длинные письма – к чему тревожить дочь? И вправду, чем та ей может помочь на таком расстоянии?
Продала машину и гараж – за копейки, а все равно деньги. Все до копейки выслала Любаше. Та обрадовалась и сообщила, что они наконец поменяли машину.
– Может, продашь дачу? – спросила дочь. – Тебе, наверное, тяжеловато на нее без машины ездить?
Дачу продавать не хотелось. На дочку обиделась – так, слегка. На письмо это не ответила, и больше Люба эту тему не поднимала. Ума хватило.
Надя попыталась находить что-то приятное в своей свободе и одиночестве. Например, то, что можно наконец поваляться по утрам в постели – за всю свою жизнь. Не стоять у плиты, не бежать, как заполошенная, на рынок и в магазины – почти ежедневно. Свежий кефир, сегодняшний хлеб.
Кефир она не любила, а хлеб не ела. Можно прилечь и после обеда (чашка кофе и кусочек сыра. Счастье!). Потом, не вставая, щелкнуть пультиком и посмотреть ток-шоу. И никто не скажет: «Как ты можешь смотреть такую чушь!» Вечером можно сварить пельмени, и никто не осудит за то, что она польет их сметаной и присыплет черным перчиком.
Можно разбросать в комнате колготки и лифчики. Можно не закрыть тюбик с зубной пастой. Можно не пылесосить и не вытирать ежедневно пыль!
Можно, можно, можно… Сколько всего стало можно! Того, что всю жизнь было нельзя!
Может, это и есть свобода?
Только какой ценой…
За месяц своей свободы Надя наотдыхалась выше крыши – так, что стало тошно. Решила заняться Гришиным памятником. Съездила в гранитную мастерскую, договорилась.
Купила новые сапоги – необходимость, не прихоть. Сходила в парикмахерскую, привела в порядок голову – краска, стрижка. Впервые сделала маникюр. Педикюр почему-то постеснялась.
Загорелась переклеить в квартире обои. Соседка Женя предложила своих маляров – недорого и прилично. Присмотрела на рынке люстру – старая совсем пришла в негодность. Безобразие, а не люстра. А муж менять не хотел. Он привыкал к старым вещам.
Он ничего не хотел менять. Ничего. Стыдно сказать – кухонной мебели двадцать с лишним лет, ремонт делали до Любашиного рождения. Людей в дом позвать было неловко. Впрочем, каких людей… Людей в их доме не бывало.
Да! Еще надо бы выкинуть хлам, которого накопилось за долгую жизнь столько…
«Наверное, так у всех», – подумала Надежда, забравшись на стремянку и распахнув дверцы антресолей. Божечки мои! Выцветший рулон обоев. Старые лыжные ботинки. Эмалированное ведро без ручки. Помятый алюминиевый таз. Любашин школьный портфель. Крышка от кастрюли. Пожелтевшая и свалявшаяся вата, которой они сто лет назад прокладывали рамы между стеклами. Две старые потертые сумки. Гришины пиджаки и ботинки. Дочкины санки. Кипа газет и перестроечных «Огоньков» – муж не разрешал их выбрасывать. Мешок со старой пряжей. Банка из-под краски и еще банки, банки, банки. Ящик с елочными игрушками.
«Нет, – решила Надя. – Так наверняка не у всех, а только у таких нерадивых хозяек. И еще – у таких Плюшкиных, каким был мой муж. Стыдоба, да и только».
Хорошо, что на подмогу не позвала Женю – а ведь была такая мысль! Вот бы тогда точно стыда не обобралась!
Надо все достать, скинуть. И, ничего не разбирая и ни в чем не ковыряясь, все – на помойку! Вынести к ночи, чтобы никто не видел! Да! И завтра купить на рынке черные пластиковые мешки, чтобы все в них и все сразу!
Надя вздохнула и уже собралась сползать со стремянки, как вдруг увидела пластиковый пакет с яркой надписью «CAMEL» и верблюдом. Она потянула его к себе и сбросила на пол.
Кряхтя, осторожно спустилась с лестницы (кто за ней будет ухаживать, если, не дай бог, что), присела на коридорную банкеточку и взяла в руки пакет с жизнерадостным верблюдом.
Из пакета выпала связка писем, плотно и аккуратно сложенная и перевязанная бельевой веревкой. У нее почему-то сжалось сердце и тревожно заныло где-то внутри, на уровне грудины.
Конверты были старого, советского образца, трухлявые и пожелтевшие. Надя поднесла их к лицу и увидела знакомую фамилию. Ту, что не давала ей покоя и тревожила ее много лет. Ту, о которой она помнила всю жизнь. И, наверное, что-то чувствовала – дальним, точным и безупречным женским чутьем.
Получателем корреспонденции значился тот самый Минц.
То ли от нехорошего предчувствия, то ли от того, что она спустилась с лестницы, закружилась голова, и перед глазами поплыли бурые пятна.
Дрожащими руками Надя принялась сдирать аккуратно (чувствовалась рука мужа) завязанную на нелепый бантик веревку.
Веревка, как назло, зацепилась за углы конвертов и слегка их надорвала.
Надя бросила бечевку на пол и от нетерпения первый, верхний конверт разорвала. Буквы плясали и расплывались. Она встала и пошла за очками. Долго искала их на кухне и в комнате и все никак не могла найти. Наконец, чуть не заплакав, увидела их на обычном месте – на кухонном столе. И как она могла их не заметить? Нелепость какая-то! Усевшись теперь в кресле в комнате, она, пытаясь унять противную дрожь в руках и ногах, глубоко вздохнув, снова взяла в руки письмо.
Надя перечитала письмо. В голове было пусто и гулко, как в пустом жестяном ведре. Руки безжизненно упали и повисли, как плети. Письмо, выпавшее из рук, валялось на полу.
Сколько она просидела так, не двигаясь, уставившись в одну точку, она не заметила. Потом словно очнулась. Побрела, шаркая тапками, как старуха, на кухню и выпила воды из-под крана – чего раньше никогда не делала.
Москвичи давно не пьют проточной воды. Потом она опустилась на табуретку и опять словно застыла. Точнее – окаменела. Дверь из кухни была раскрыта, и она увидела пакет с верблюдом на полу в коридоре.
Она встала, вышла в коридор, тяжело нагнулась и подхватила оставшуюся пачку писем.
– Что ж, продолжим! – сказала она почему-то вслух и усмехнулась.
Теперь она расположилась в кресле – уютно и удобно угнездилась, включила торшер, нацепила на нос очки и открыла второй конверт.
Она отложила письмо. Вспомнилась фраза соседа по даче Матвеича – «Хорошие дела!».
Хорошие дела, по-другому не скажешь.
Теперь все вставало на свои места – ну, или почти все. По крайней мере, ясно, что Э. Минц – бывшая дама его сердца. Или, скорее всего, та самая первая жена, о которой Надя знала совсем немного: «Да, был женат в глубокой и наивной молодости, брак не сложился, детей не было, и, собственно, все. О чем говорить?»
Это были его слова в тот день, когда он сделал Наде предложение
Надя ничего тогда не спросила – все понятно, достался он ей не юным мальцом, а зрелым мужчиной. Первый свой брак не скрыл – в чем его она могла заподозрить? Про бывшую жену никакой информации не было – вполне понятно, он не из болтливых, она не из любопытных. Хотя – что скрывать – она женщина, и это ей было, конечно, интересно. Но не настолько, чтобы пытать мужа или тем более Ленку-беленькую.
Пытаясь все это осознать и переварить (вот поди так сразу и попробуй!), она поняла, что было здесь болезненнее всего.
Не то, что обнаружилась ложь. Или правда? То, что он продолжал общаться с этой Минц. В конце концов, можно только уважать людей, сохранивших приличные отношения после развода. И не то, что он высылал той регулярно деньги, – семья от этого не страдала. И не то, что он не рассказал об этом жене, – тоже понятно: начнутся обиды, расспросы, попреки.
А то, что он
Никогда! Никогда она, Надя, его жена и мать его единственного ребенка, не морочила ему голову подобной ерундой!
Сапоги покупала – кстати, те самые австрийские, замшевые, мечта всех советских женщин, у нее тоже были. Денег на все хватало – не в этом дело.
Впрочем, была она не из франтих и в желаниях своих оставалась довольно скромна. Но ей и в голову бы не пришло рассказывать ему какую-то чушь про устойчивый каблук, теплую подкладку и удобную молнию спереди.
Она хорошо запомнила, как однажды, на заре их брака, задумав сшить пальто, в польском журнале нашла понравившийся фасон и показала мужу. Он сморщился, как от зубной боли, и внятно объяснил, что в этих делах полный профан – ни в ткани, ни в модели ничего ровным счетом не понимает. И убедительно просит ее с подобными вопросами к нему не обращаться – есть мама, подруги, соседки и прочее, прочее.
Далее – его слова, – где лежат деньги, она тоже в курсе. Она хозяйка, и ей планировать семейный бюджет. Когда шить пальто, когда покупать холодильник и когда поменять обивку на диване. Это – ее дела.
– Все ясно? – поинтересовался Григорий Петрович.
Ясно. Всё. Надя кивнула и вышла из комнаты. Конечно, было обидно. И слезы душили.
Потом поговорила с мамой – та утешила: