Он вышел из дому и принялся шагать по саду. Рана стояла у него перед глазами, как запечатлевшееся в мозгу пятно от слишком яркого света. Она плыла и разрасталась. В темноте на фоне черного неба она представлялась ему бледным материком, с которого проворные негритята метали во все стороны стрелы.
Он решил, что прежде всего надо позвать г-жу Симоно, жившую рядом, на бульваре Бино, в том доме, где кофейня. Он аккуратно запер калитку и пошел за ней. На бульваре Линьи обрел спокойствие ума и чувств. Он примирился с тем, что случилось. Принял свершившийся факт, но клял судьбу за все сопровождавшие его обстоятельства. Раз суждено, чтобы кто-то умер, ничего не поделать, пусть его умирает, но он предпочел бы, чтобы умер кто-нибудь другой. К этому покойнику он чувствовал какое-то отвращение и неприязнь.
«Я допускаю самоубийство, — рассуждал он. — Но к чему такое глупое и театральное самоубийство? Неужели он не мог покончить с собой дома? Неужели он не мог выполнить свое решение, раз уж оно было непоколебимо, с подлинным достоинством и должной скромностью? Светский человек на его месте поступил бы именно так. И все бы его жалели и чтили память о нем».
Он вспомнил слово в слово разговор, который вел в спальне с Фелиси, за час до катастрофы. Он спросил ее, не было ли чего-нибудь между ней и Шевалье. Спросил не затем, чтобы узнать, так как не сомневался на этот счет, а чтобы показать, что знает. Она с возмущением ответила: «Между мной и Шевалье? Ну, знаешь!.. Еще что выдумал!»
Он не осуждал ее за то, что она солгала. Все женщины лгут. Он скорей восхищался той непринужденностью, с какой она вычеркнула этого человека из своего прошлого. Но его сердило, что она отдалась какому-то жалкому комедианту. Он был оскорблен в своих лучших чувствах. Из-за Шевалье Фелиси утратила для него часть своей прелести. Почему она берет себе таких любовников? Значит, у нее нет вкуса? Значит, она сходится так, без разбору? Как девки? Значит, у нее нет врожденного целомудрия, которое подсказывает женщине, что можно, а чего нельзя? Значит, она не умеет себя вести? Да, вот к чему приводит отсутствие воспитания! Он обвинил ее в случившемся несчастье и почувствовал, что с его плеч свалилась большая тяжесть.
Госпожи Симоно дома не оказалось. Он спросил, где она — у официантов в кофейне, у приказчиков в колониальной лавочке, в прачечной, у полицейских, у почтальона. Наконец, по указанию соседки, он разыскал ее у одной старой дамы, которой она делала припарки, так как была сиделкой. Лицо у г-жи Симоно пылало, и от нее несло водкой. Он послал ее сторожить покойника. Велел накрыть его простыней и никуда не отлучаться до прихода полицейского комиссара и врача, которые должны констатировать смерть. Она с некоторой обидой ответила, что сама, слава богу, знает свои обязанности. И она действительно их знала. Г-жа Симоно родилась в обществе, послушном законным властям и с уважением относящемся к смерти. Когда же из расспросов выяснилось, что г-н Линьи перетащил тело в переднюю, она не скрыла от него, что он поступил необдуманно и может навлечь на себя неприятности.
— Этого делать не следовало, — сказала она. — Когда человек покончил с собой, его нельзя трогать до прихода полиции.
Затем Линьи пошел к полицейскому комиссару. После того как первое волнение улеглось, его уже ничто не трогало, верно потому, что события, которые издали показались бы необычными, воспринимаются как вполне естественные, — как оно и есть на самом деле, — когда совершаются у нас на глазах; они развертываются совершенно банально, распадаются на ряд незначительных фактов и теряются в житейской прозе. От мыслей о насильственной смерти несчастного человека его отвлекли самые обстоятельства этой смерти, то участие, которое ему пришлось в них принимать, те хлопоты, которые свалились на него. Идя к полицейскому комиссару, он нисколько не волновался, и голова у него была вполне ясная, как будто он шел к себе в министерство разбирать телеграммы.
В девять часов вечера полицейский комиссар в сопровождении секретаря и полицейского появился в саду. Городской врач, г-н Ибри, прибыл одновременно с ними. Стараниями г-жи Симоно, которая любила, чтоб все было честь по чести, в доме сильно пахло карболкой и горели свечи. И г-жа Симоно волновалась, ибо ей не терпелось достать для покойника распятие и освященную веточку букса. При свете свечи доктор осмотрел труп.
Доктор, грузный и краснолицый, только что отобедал: он пыхтел и отдувался.
— Пуля крупного калибра проникла через твердое небо, прошла в мозг, раздробила левую теменную кость, разрушила часть мозговой ткани и сорвала кусок черепа. Смерть наступила мгновенно.
Он отдал свечу г-же Симоно и продолжал:
— Осколки черепа отлетели на некоторое расстояние. Их можно отыскать в саду. Я предполагаю, что пуля была круглая. Коническая не причинила бы такого разрушения.
Комиссар, г-н Жосс-Арбриссель, худой и длинный, с седыми усами, казалось, ничего не видел и не слышал. За калиткой выла собака.
— Направление раны, — сказал врач, — а также согнутые пальцы правой руки свидетельствуют с полной очевидностью, что это самоубийство.
Он закурил сигару.
— Все ясно, — сказал комиссар.
— Я сожалею, что побеспокоил вас, господа, — сказал Робер де Линьи, — и очень вам благодарен за ту готовность, с которой вы выполнили свои обязанности.
Секретарь полицейского участка и полицейский перенесли тело во второй этаж, куда их проводила г-жа Симоно.
Господин Жосс-Арбриссель кусал ногти, устремив взгляд в пространство.
— Самоубийство из ревности, — сказал он. — Обычная история. Здесь у нас, в Нельи, средняя цифра самоубийств более или менее устойчива. На сто самоубийств приходится тридцать из-за проигрыша. Остальные падают на несчастную любовь, нужду или неизлечимые болезни.
— Шевалье? — переспросил доктор Ибри, большой театрал. — Шевалье? Постойте, я его видал… Я его видал в «Варьете» на каком-то благотворительном вечере. Совершенно верно. Он читал монолог.
Собака за калиткой продолжала выть.
— Даже представить себе нельзя, — снова начал комиссар, — какое бедствие для нашей коммуны — тотализатор. Я не преувеличиваю, из самоубийств, которые мне приходится констатировать, тридцать процентов, самое меньшее, вызваны игрой. Здесь все играют. Здесь сколько парикмахерских, столько тайных притонов. Не далее как на прошлой неделе нашли в Булонском лесу повесившегося привратника с улицы Руль. Рабочие, прислуга, мелкие служащие, проигравшись, еще могут не кончать с собой. Они переменят место жительства, исчезнут. Но куда скроется человек с положением, чиновник, если он проиграется в пух и прах, если он обременен срочными долгами, если ему грозит наложение ареста на имущество, судебное преследование? Что прикажете ему делать?
— Вспомнил! — воскликнул доктор. — Он читал «Дуэль в саванне». Вообще монологи немножко утомительны. Но этот очень забавен. Помните: «Хотите драться на шпагах?» — «Нет, сударь». — «На пистолетах?» — «Нет, сударь». — «На саблях, на ножах?» — «Нет, сударь». — «В таком случае я знаю, что вам нужно. Вам еще не все надоело. Вам нужна дуэль в саванне. Согласен. Мы заменим саванну пятиэтажным домом. Вам разрешается спрятаться в листве». Шевалье очень забавно читал «Дуэль в саванне». В тот вечер он доставил мне большое удовольствие. Правда, я зритель благодарный. Обожаю театр.
Комиссар полиции не слушал. Он продолжал развивать свою мысль.
— Никто не поверит, сколько состояний и жизней ежегодно поглощает тотализатор. Скачки цепко держат свою жертву. Очистят до нитки, на что же тогда прикажете надеяться, как не на выигрыш? Оно и понятно, больше-то надеяться не на что…
Он замолчал, прислушался к долетевшему крику газетчика, выскочил на улицу за убегавшей, что-то выкрикивавшей тенью, остановил ее, вырвал из рук выпуск газеты с отчетом о скачках, развернул, чтоб просмотреть при свете фонаря названия лошадей: Красавец, Принцесса, Лукреция. Затем посмотрел вокруг блуждающим растерянным взглядом и, словно пришибленный, выронил из дрожащих рук газету: его лошадь не выиграла.
А доктор Ибри, издали наблюдавший за ним, подумал, что его, врача, обслуживающего покойников, в один прекрасный день пригласят, пожалуй, констатировать самоубийство полицейского комиссара, и он заранее решил дать, если только возможно, заключение, что смерть произошла, вследствие несчастного случая. Вдруг он схватил зонт.
— Я убегаю. Мне сегодня дали контрамарку в Комическую Оперу. Жаль не воспользоваться.
Раньше чем покинуть дом, Линьи спросил г-жу Симоно:
— Куда вы его положили?
— На кровать, так приличнее, — ответила г-жа Симоно.
Робер ничего не сказал; поглядев на фасад дома, он увидел в окне спальни, сквозь кисейные занавески, огоньки двух свечей, которые г-жа Симоно зажгла на ночном столике.
— Пожалуй, надо бы позвать монахиню, чтобы почитать над ним, — сказал он.
— Не к чему, — ответила г-жа Симоно, успевшая пригласить соседок и позаботиться о вине и закуске, — не к чему, я сама почитаю.
Линьи не стал настаивать. Собака выла по-прежнему.
Возвращаясь пешком к заставе, он увидел над Парижем красный отсвет, охвативший все небо. Над крышами поднимались трубы, черные и нелепые, выделяясь на фоне багровой дымки; казалось, они с тупым равнодушием глядят на таинственно пламенеющее небо. Редкие прохожие, которые встречались ему на бульваре, спокойно проходили мимо, не поднимая головы. Хотя он и знал, что ночью в городах в сыром воздухе часто отражаются огни и окрашивают небо ровным немигающим отблеском, ему чудилось, что это зарево огромного пожара. Он охотно допускал, что в Париже бушует пламя; он находил естественным, чтобы личная катастрофа, к которой он оказался причастен, слилась с общим бедствием и чтобы эта ночь была роковой не только для него, но и для всего народа.
Он был очень голоден и, взяв у заставы извозчика, поехал в ресторан на Королевской улице. В освещенном, жарко нагретом зале тяжелое настроение прошло. Заказав обед, он развернул вечернюю газету и прочитал в отчете о заседании парламента, что его министр произнес речь. Просматривая речь, он невольно усмехнулся: он вспомнил рассказы, которые ходили на набережной д'Орсэ[22]. Министр был влюблен в г-жу де Нейль, стареющую кокотку, возведенную общественным мнением в ранг авантюристки и шпионки. Говорили, будто свои парламентские речи он произносил сперва перед ней. Линьи, который тоже был в течение какого-то времени любовником г-жи де Нейль, вообразил себе государственного мужа в ночной сорочке, произносящего перед своей подругой сердца следующую декларацию: «Разумеется, мы считаемся с чувством национальной гордости. Правительство, ревнуя о чести Франции, сумеет при всем своем миролюбии и т. д.». Эта картина привела его в веселое настроение. Он перевернул страницу и прочитал: «Завтра в „Одеоне“ впервые (в этом театре) будет представлена „Ночь на 23 октября 1812 г.“ с участием господ Дюрвиля, Мори, Ромильи, Дестре, Викара, Леона Клима, Вальроша, Амана, Шевалье…»
VIII
На следующий день, в час пополудни, в фойе театра была назначена первая репетиция «Решетки», Серые каменные своды, хоры и колонны поглощали неяркий свет. В угрюмом величии этого тусклого зала, под сенью статуи Расина, главные действующие лица читали еще не выученные наизусть роли Праделю, директору театра, Ромильи, заведующему сценой, и Константену Марку, автору пьесы, которые слушали их, сидя на красном бархатном диване. А обойденные ролями актрисы, на отодвинутой в простенок между колоннами скамейке, не спускали со своих товарищей злобного взгляда и завистливо шушукались. Первый любовник, Поль Делаж, с трудом разбирал слова роли:
— «Узнаю замок, его кирпичные стены, шиферную кровлю, где я так часто вырезал на коре деревьев наши с ней инициалы, пруд, сонные воды которого…»
Фажет подала ему реплику:
— «Смотрите, Эмери, может случиться, что замок вас не узнает, что парк забыл ваше имя, что пруд шепнет: „Кто этот незнакомец?“»
Но она была простужена и читала по копии, полной ошибок.
— Уйдите отсюда, Фажет, — это сельская беседка, — сказал Ромильи.
— Откуда я могу это знать, скажите на милость?
— Там поставлен стул.
— «…что пруд шепнет: „Кто этот незнакомец?“»
— Мадемуазель Нантейль, ваш выход… Где Нантейль?.. Нантейль!
На сцене появилась, кутаясь в мех, бледная, как полотно, Нантейль; в руке она держала сумочку и роль, глаза глядели устало, она едва стояла на ногах. Она провела ужасную ночь: не во сне, а наяву видела мертвого Шевалье, пришедшего к ней в спальню.
Фелиси спросила.
— Откуда я выхожу?
— Справа.
— Хорошо.
И она прочитала:
— «Кузен, я проснулась сегодня утром такая радостная. Сама не знаю почему. Может быть, вы мне объясните?»
Делаж прочитал свою реплику:
— «Возможно, Сесиль, что это особая милость провидения или судьбы. Бог любит вас и посылает вам улыбку в дни слез и зубовного скрежета».
— Нантейль, голубушка, тут ты переходишь на другую сторону, — сказал Ромильи. — Делаж, отойди-ка немного и пропусти ее.
Нантейль перешла на другую сторону.
— «Вы говорите об ужасных днях, Эмери? Наши дни такие, какими мы их делаем. Они ужасны только для злых».
Ромильи перебил:
— Делаж, отойди-ка немного в сторону, следи, чтобы ты не заслонял ее от публики… Повтори сначала, Нантейль.
Нантейль повторила:
— «Вы говорите ужасные дни, Эмери? Наши дни такие, какими мы их делаем. Они ужасны только для злых».
Константен Марк не узнавал своего произведения; даже его любимые фразы, которые он столько раз повторял сам себе в лесах Виварэ, звучали не так. Он был подавлен, изумлен и молчал.
Нантейль грациозно перешла на другую сторону и снова стала читать роль:
— «Может быть, вы сочтете меня глупенькой, Эмери; в монастыре, где я училась, я часто завидовала мученикам».
Делаж прочитал свою реплику, но нечаянно перескочил через страницу:
— «Погода прекрасная. В саду уже прогуливаются гости».
Пришлось начинать все сызнова:
— «Вы говорите: ужасные дни, Эмери…»
И они читали, не вникая в смысл, только внимательно следили за своими движениями, словно запоминая фигуры в танце.
— Для пользы пьесы надо сделать купюры, — сказал Прадель огорченному автору.
А Делаж продолжал:
— «Не вините меня, Сесиль: с детства я привязался к вам той братской привязанностью, которая придает любви, порожденной ею, оттенок кровосмешения».
— Кровосмешения, — воскликнул Прадель. — Кровосмешение надо убрать, господин Марк. Вы и не подозреваете, как чувствительна в некоторых вопросах публика. Кроме того, надо переставить две следующие реплики. Этого требует специфика сцены.
Репетиция была прервана. Ромильи заметил Дюрвиля, рассказывающего анекдоты в амбразуре окна.
— Дюрвиль, можете идти. Второй акт сегодня репетировать не будем.
Прежде чем уйти, старый актер подошел к Нантейль. Считая необходимым ей посочувствовать, он постарался выдавить слезу, сделать грустное лицо, что сделал бы на его месте всякий, желающий выразить соболезнование. Но сделал он это искусно. Его взор подернулся слезами, как луна, скрытая дымкой облаков, углы рта опустились, и от них до самого подбородка протянулись глубокие складки. Вид у него действительно был весьма опечаленный.
— Бедняжка, — вздохнул он. — Поверь, мне тебя очень жаль!.. Когда любимый… когда близкий человек кончает так трагически… нет, это тяжело, это ужасно!
И в знак сочувствия он протянул ей обе руки.
Нантейль, у которой были взвинчены нервы, крепко зажала в руке носовой платочек и рукопись, повернулась к нему спиной и прошипела сквозь зубы:
— Старый идиот!
Фажет обняла ее за талию, ласково отвела в сторонку под статую Расина и шепнула ей на ухо:
— Послушай, милая! Надо замять это дело. Все только о нем и говорят. Если ты не положишь конец разговорам, то так на всю жизнь и останешься вдовой Шевалье.
И прибавила, ибо любила высокие слова:
— Я тебя знаю, я твой лучший друг. Я отдаю тебе должное. Но помни, Фелиси: женщины обязаны знать себе цену.
Все стрелы, выпущенные Фажет, попали в цель. Нантейль вспыхнула и сдержала слезы. Она была слишком молода и потому не помышляла о предусмотрительности, которая появляется у знаменитых актрис в том возрасте, когда они могут считаться дамами общества, но Фелиси была очень самолюбива, а с тех пор, как она полюбила по-настоящему, ей хотелось вычеркнуть из своего прошлого все, что бросало на нее тень; она чувствовала, что Шевалье своим самоубийством публично подтвердил свою близость к ней и поставил ее в глупое положение. Она еще не знала, что все забывается, что все наши дела уносятся, как воды потоков, которые текут среди ничего не запоминающих берегов, и потому, стоя у ног Жана Расина, внимавшего ее горю, нервничала и предавалась печальным мыслям.
— Посмотри на нее, — сказала г-жа Мари-Клэр первому любовнику Делажу. — Она сейчас расплачется. Я ее понимаю. Из-за меня тоже покончил самоубийством один человек. Мне это было очень неприятно. Он был граф.
— Давайте продолжать, — сказал Прадель. — Мадемуазель Нантейль, вашу реплику.
И Нантейль повторила:
— «Кузен, я проснулась сегодня утром такая радостная…»
Тут появилась г-жа Дульс, величественная и горестная. Она проронила следующие слова:
— Печальная новость. Кюре не разрешает внести его в церковь.
У Шевалье не было родственников, кроме сестры, работницы в Пантене, и актеры собрали деньги на похороны, а г-жа Дульс взяла на себя все хлопоты.