Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из желания унизить комедиантов, сбить с них спесь, этот человек, за всю свою жизнь ни разу не забывший, как зовут молочницу или консьержа, не давал себе труда запомнить фамилии самых известных актеров.

— Довиль, голубчик, повторите это место.

Автор играл все роли. Говорил то басом, то нежным голоском; вздыхал, рычал, смеялся, плакал, был то весел, то мрачен, резок, ласков, непреклонен, льстив. Подобно герою народной сказки, он последовательно превращался в огонь, в поток, в женщину, в тигра.

За кулисами актеры обменивались пустыми отрывистыми фразами. При всей вольности речи, легкости нравов, фамильярности в обращении они соблюдали ту степень лицемерия, которая необходима людям, чтобы смотреть в лицо друг другу без отвращения и ужаса. Можно сказать, что в этой кузнице искусства, работавшей сейчас на полном ходу, царила видимость согласия и единства, чувство общности, созданное мыслью автора, неважно какой — возвышенной или ничтожной, дух порядка, преображающий соперничество и злопыхательство в добрую волю и дружеское соревнование.

При мысли о том, что Шевалье в театре, недалеко от той ложи, где сидит она, Нантейль становилось как-то не по себе. Она не видела его уже третий день, с той самой ночи, когда он напугал ее своими неясными угрозами, и страх этот не проходил. «Фелиси, во избежания несчастья советую тебе не встречаться больше с Линьи» — что это значит? Она задумалась не на шутку. Еще третьего дня она считала его самым заурядным, незначительным человеком, ей казалось, что она как следует разглядела его, знает наизусть, а теперь он представлялся ей таинственным и полным неожиданностей! Она вдруг поняла, что не знает Шевалье. На что он способен? Она старалась разгадать его. Что он сделает? Вероятно, ничего. Все мужчины, когда их бросишь, угрожают, но не приводят свои угрозы в исполнение. А вдруг Шевалье не такой, как все? Его называли ненормальным. Но это была просто манера выражаться. А теперь она сомневалась: может быть, он и вправду не совсем нормален. Сейчас она с непритворным интересом старалась понять его. Фелиси была значительно умнее Шевалье и никогда не считала его умным, но он не раз удивлял ее своим упорством. Она вспоминала некоторые его поступки, свидетельствовавшие о странной целеустремленности. Он был ревнив по натуре, но понимал многое. Он знал, на что приходится идти женщине, чтобы завоевать себе положение в театре или хорошо одеться; но он не хотел, чтобы ему изменяли по любви. Способен ли он на преступление, на непоправимый поступок? Вот этого она не могла решить. Она помнила, какое пристрастие питает Шевалье к оружию. Когда она приходила к нему на улицу Мучеников, он всегда бывал занят разборкой и чисткой старого ружья, хотя не был охотником. Он хвалился, что он меткий стрелок, не расставался с револьвером, но что это доказывает? Никогда раньше не думала она о нем так много.

Итак, Нантейль одолевали беспокойные мысли, когда к ней в ложу вошла Женни Фажет, тоненькая и хрупкая, — муза Альфреда Мюссе, — портившая ночами свои голубые глаза, редактируя хронику светской жизни и статьи о модах. Она была посредственной актрисой, но ловкой, чрезвычайно трудоспособной женщиной и лучшей подругой Фелиси. Каждая отдавала должное достоинствам другой, признавая, что у каждой свои достоинства, и обе действовали сообща, как две великие державы «Одеона». И все же Фажет всеми силами старалась отбить Линьи у своей подруги, и не потому, что он ей нравился, — она была бесчувственной деревяшкой и презирала мужчин, — но она считала, что связь с дипломатом сулит ей некоторые выгоды, а главное — не хотела упустить случай проявить свой цинизм. Нантейль это знала. Она знала, что все ее подруги — Эллен Миди, Дюверне, Эртель, Фалампэн, Стелла, Мари-Клэр — спят и видят отбить у нее Линьи. Она нисколько не сомневалась, что Луиза Даль, которая одевалась скромно, будто какая-нибудь учительница музыки, и всегда бежала по улице, словно боясь опоздать на омнибус, соблазняет Линьи своими стройными ногами и преследует его томными взглядами нищей Пасифаи[15], хотя эта самая Луиза Даль производила впечатление женщины весьма строгих правил, даже когда она как бы невзначай задевала мужчину или вызывающе улыбалась ему. А как-то в коридоре она застала почтенную старушку Раво, которая при виде Линьи обнажила то, чем еще могла похвастать — свои великолепные руки, славившиеся целых сорок лет.

Фажет с отвращением махнула затянутой в перчатку рукой в сторону сцены, на которой жестикулировали Дюрвиль, старик Мори и Мари-Клэр.

— Ты только посмотри на них. Ну точно утопленники под водой играют.

— Это потому, что нет верхнего освещения, — заметила Нантейль.

— Да нет же. Здесь всегда кажется, будто сцена под водой. И подумать только, что сейчас и я окажусь в этом аквариуме… Нантейль, не застревай в «Одеоне» больше, чем на один сезон. Здесь потонешь. Да ты посмотри на них, посмотри!

Дюрвиль для пущей важности и мужественности уже не говорил, а чревовещал.

— «Мир, отмена косвенных налогов и рекрутского набора, прибавка жалованья солдатам; в случае недостатка денег — чеки на банк; вовремя розданные награды и повышения — вот самые верные средства».

В ложу вошла г-жа Дульс. Распахнув ротонду на жалком кроличьем меху, она извлекла на свет божий растрепанную книжку.

— Это письма госпожи де Севиньи[16], — сказала она. — Знаете, на той неделе я собираюсь выступить с чтением самых замечательных писем госпожи де Севиньи.

— Где? — спросила Фажет,

— В зале Ренар.

По всей вероятности, это был малоизвестный зал, где-нибудь на окраине. Нантейль и Фажет не слыхали о нем.

— Я устраиваю это чтение в пользу трех сироток, оставшихся после покойного артиста Лакура, этой зимой скончавшегося от чахотки в ужасающей нищете. Я рассчитываю, что вы, душечки, поможете распространить билеты.

— А все-таки Мари-Клэр смешна! — сказала Нантейль.

Кто-то постучал в дверь ложи. Это был Константен Марк, автор пьесы «Решетка», репетиции которой должны были начаться со дня на день, и ему, хотя он и был сельским жителем и привык к лесу, театр стал необходим, как воздух. Нантейль должна была играть главную роль, и он смотрел на нее с волнением, как на драгоценную амфору, предназначенную стать носительницей его мысли.

А на сцене между тем хрипел Дюрвиль:

— «И если Францию можно спасти только ценою нашей жизни и чести, я скажу, как говорили герои девяносто третьего года[17]: „Пусть погибнет намять о нас!“»

Фажет показала пальчиком на чванного господина в первом ряду, который сидел, опершись подбородком на трость.

— Как будто там барон Деутц?

— Можешь не сомневаться, — отозвалась Нантейль. — Эллен Миди занята в пьесе. В четвертом действии. Барон Деутц пришел, чтобы все его видели.

— Постойте, девочки, я сейчас проучу этого невежу: он встретился со мной вчера на площади Согласия и не поклонился.

— Барон Деутц?.. Он тебя не видел!..

— Отлично видел. Но он шел не один. Я сейчас ему нос утру; вот увидите.

Она тихонько окликнула его:

— Деутц! Деутц!

Барон подошел и с самодовольной улыбкой облокотился на барьер ложи.

— Скажите, господин Деутц, почему вы не поклонились мне, когда я вас вчера встретила, верно вы были в очень уж неподходящей компании?

Он с удивлением посмотрел на нее.

— Я был с сестрой.

— Ах, так!..

А на сцене Мари-Клэр, повиснув на шее у Дюрвиля, восклицала:

— «Иди! Победи или погибни. Все равно, плох или хорош будет исход, слава тебе обеспечена. И что бы ни случилось, я буду достойной героя женой».

— Благодарю вас, госпожа Мари-Клэр! — сказал Прадель.

В эту минуту на сцену вышел Шевалье, и автор тут же схватился за волосы и разразился воплями:

— Какой к черту это выход! Это не выход, а крах, катастрофа, стихийное бедствие! Господи боже мой! Если бы на сцену обрушился болид, аэролит, кусок луны, это не было бы так ужасно!.. Беру обратно свою пьесу!.. Шевалье, давайте еще раз ваш выход.

Мишель, художник, который делал эскизы костюмов, молодой блондин с мистической бородой, сидел в первом ряду галереи на ручке кресла. Он нагнулся к уху декоратора Роже:

— Подумать только, что автор уже в пятьдесят шестой раз так обрывает Шевалье.

— Знаешь, ведь Шевалье из рук вон плох, — решительно заявил Роже.

— Совсем он не так плох, — снисходительно заметил Мишель. — Но у него всегда такой вид, словно он смеется, а что может быть хуже для актера! Я его еще мальчиком знал, на Монмартре. В школе учителя спрашивали: «Чего вы смеетесь?» А он не смеялся, ему было совсем не до смеха: на него целый день сыпались колотушки. Родители хотели, чтоб он поступил на химический завод, а он мечтал о театре и проводил все время на Монмартре в мастерской художника Монталана. Монталан работал тогда дни и ночи над своей «Смертью Людовика Святого», огромным полотном, заказанном ему для собора в Карфагене. Вот как-то Монталан и предложил ему…

— Нельзя ли потише! — крикнул Прадель.

— … и предложил ему: «Шевалье, раз ты все равно без дела сидишь, попозируй мне для Филиппа Смелого»[18]. — «Ладно», — сказал Шевалье. Монталан посадил его в позу человека, подавленного горем. Кроме того, он налепил ему на щеки две слезы величиной со стекло в очках. Закончив картину, он отправил ее в Карфаген и заказал полдюжины шампанского. Три месяца спустя Монталан получил письмо от отца Корнемюза, главы французской миссии в Тунисе, с сообщением, что его преосвященство кардинал-архиепископ отверг картину «Смерть Людовика Святого» из-за непристойного выражения лица Филиппа Смелого, который смеется, глядя, как умирает на соломе святой король — его отец. Монталан не понимал, в чем дело, он был вне себя и хотел судиться с кардиналом-архиепископом. Он получил картину, распаковал ее, стал разглядывать в мрачном молчании и вдруг воскликнул: «А ведь правда, кажется будто Филипп Смелый радуется. Ну и дурак же я, дурак! Написал его с Шевалье, а он, скотина, вечно скалит зубы!»

— Да замолчите же! — рявкнул Прадель.

— Прадель, будьте другом, выгоните вон всю эту публику! — крикнул автор.

Он не переставал делать указания:

— Трувиль, отойдите немного назад, вот так… Шевалье, вы подходите к столу, берете бумаги, одну за другой и говорите: «Сенатское решение… очередные задачи… депеши в департаменты… воззвание…», Поняли?

— Да, понял… «Сенатское решение… очередные задачи… депеши в департаменты… воззвание…»

— Ну же, ну, Мари-Клэр, больше жизни, голубушка, черт вас возьми! Ну… Так, очень хорошо… Повторите; очень, очень хорошо, смелее!.. Вот так удружила; все к черту пошло!..

Он позвал заведующего сценой:

— Ромильи, дайте свет. Ни черта не видно. Довиль, голубчик, чего вы перед суфлерской будкой торчите? На шаг отойти боитесь! Поймите же раз навсегда, вы не статуя генерала Мале, а генерал Мале собственной персоной, моя пьеса не каталог музея восковых фигур, а трагедия, живая, хватающая за душу, исторгающая слезы и…

Он не окончил и зарыдал, уткнувшись в платок. Затем завопил:

— Черт вас возьми! Прадель! Ромильи! Куда запропастился Ромильи? Ах, вот он, негодник… Ромильи, я же вам говорил, что печку надо пододвинуть к слуховому окну. Почему вы не пододвинули? О чем вы думаете, голубчик?

Репетицию пришлось прервать из-за неожиданного серьезного затруднения. Шевалье, снабженный бумагами, от которых зависела судьба Империи, должен был бежать из тюрьмы через слуховое окно. Мизансцена еще не была окончательно утверждена — до установки декорации этого нельзя было сделать. И теперь оказалось, что декорации плохо рассчитаны и до слухового окна нельзя добраться.

Автор вскочил на сцену.

— Ромильи, голубчик, печка не на месте. Как прикажете Шевалье вылезти через слуховое окно? Сейчас же передвиньте печь направо.

— Хорошо, — сказал Ромильи, — но мы загородим дверь.

— Как, загородим дверь?

— Ну да, загородим.

Директор театра, заведующий сценой, машинисты с мрачным вниманием уставились на декорации, автор молчал.

— Не беспокойтесь, мэтр, — сказал Шевалье. — Ничего не надо менять. Я выпрыгну.

Он влез на печку, изловчился, и, хотя это казалось невозможным, ему действительно удалось ухватиться за край слухового окна, притянуться и подняться на локтях.

На сцене, за кулисами и в зале послышался шепот восхищения: Шевалье всех поразил силой и ловкостью.

— Очень хорошо, Шевалье! — крикнул автор. — Отлично, голубчик… Ну и ловок же, бестия, настоящая обезьяна! Никто из вас на это не способен. Если бы все равнялись по Флорентену, пьесе был бы обеспечен шумный успех.

Нантейль ощутила почти что восхищение. На какой-то миг ей почудилось, что Шевалье больше, чем человек, что он человек и горилла одновременно, и страх, который он ей внушал, непомерно возрос. Она его не любила, она никогда его не любила; она его не желала; уже давно прошло то время, когда он вызывал в ней желание, а последние дни она не представляла себе наслаждения ни с кем, кроме Линьи; но если бы в эту минуту она очутились наедине с Шевалье, у нее не было бы сил противиться ему и она поспешила бы смягчить его гнев своей покорностью, как смягчают гнев того, кто наделен сверхъестественной властью.

Автор не уходил со сцены и, не обращая внимания на шум переставляемых декораций, на гостиную в стиле ампир, спускавшуюся с колосников, на передвижение боковых кулис, командовал актерами и статистами, давал советы, показывал.

— Послушайте, вы, толстуха, пирожница, мадам Раво, неужели вы не слышали, как кричат на Елисейских полях разносчицы: «А вот сахарные вафли! Кому вафель, господа!» Они же нараспев кричат. К завтрашнему дню обязательно выучите мотив… Ну а ты, барабанщик, дай-ка сюда барабан: сейчас покажу, как дробь выбивать, черт бы тебя подрал!.. Фажет, деточка, чего ты полезла на бал к министру юстиции, раз у тебя чулки не с золотыми стрелками? Ты бы еще вязаные шерстяные чулки напялила… Нет, больше я моих пьес в этот театр не даю… Где полковник десятой когорты? Ты?.. Ну, так вот что, голубчик, твои солдаты маршировать не умеют, переваливаются с ноги на ногу… Мадам Мари-Клэр, подойдите поближе, я вас научу делать реверанс.

Можно было подумать, что у него сто глаз, сто ртов, а уж рук и не счесть сколько!

В зрительном зале Ромильи поздоровался с г-ном Гомбо, членом Академии нравственных и политических наук, своим человеком в «Одеоне».

— Что хотите говорите, господин Гомбо, возможно здесь не все факты исторически точны, но ведь это театр.

— Заговор генерала Мале, — ответил г-н Гомбо, — все еще остается и, вероятно, надолго останется исторической загадкой. Автор пьесы воспользовался невыясненными подробностями, чтобы ввести драматический элемент. Но для меня не подлежит никакому сомнению, что генерал Мале, хоть он и присоединился к роялистам, сам был республиканцем и стремился к восстановлению народной власти. Во время допроса он произнес глубокие, незабываемые слова. Когда председатель военного совета спросил его: «Кто ваши сообщники?» — Мале ответил: «Если бы заговор удался, — вся Франция и вы сами».

К ложе, где сидела Нантейль, подошел старый скульптор, почтенный и прекрасный, как сатир античного мира; увлажненным взором, с веселой улыбкой на устах смотрел он, опершись о барьер ложи, на сцену, в данную минуту полную движения, взбудораженную.

— Пьеса вам нравится, мэтр? — спросила Нантейль.

И скульптор, которого больше всего на свете интересовали кости, сухожилия и мускулы, ответил:

— Очень, очень нравится, мадемуазель! В этой пьесе занята одна молоденькая актриса — Миди, а у нее ключицы — просто заглядение…

Скульптор пальцем в воздухе нарисовал ее ключицы. У него даже слезы на глаза навернулись.

В ложу попросил разрешения войти Шевалье. Он был обрадован и не столько своим неожиданным успехом, сколько тем, что видит Фелиси. В своем безумии он вообразил, что она пришла ради него, что она его любит, что она опять будет принадлежать ему.

Она боялась его и, так как была трусихой, поспешила к нему подольститься:

— Поздравляю, Шевалье. Это просто потрясающе. Ты поразил нас. Можешь мне поверить. Я не одна так говорю. Фажет находит, что ты неподражаем.

— Серьезно? — спросил Шевалье.

Эта минута была одной из счастливейших в его жизни.

Вдруг с пустынных высот третьего яруса раздался пронзительный голос, прорезавший воздух, как свисток локомотива:

— Вас не слышно, дети мои: говорите громче и произносите более четко.

И высоко под куполом на полутемной галерке появился автор, маленький-премаленький.

Теперь голоса актеров, столпившихся на авансцене вокруг игроков, зазвучали более явственно.

— Император даст войскам отдохнуть три недели в Москве; а потом быстро, как орел, устремится на Санкт-Петербург.

— Пики, трефы, козырь, у меня две взятки.

— Там мы перезимуем, а весной через Персию проникнем в Индию — и тогда конец британскому могуществу.

— Тридцать шесть в бубнах.

— А у меня туз, король, дама и валет одной масти.

— Кстати, господа, что вы скажете об императорском указе, помеченном Кремлем, относительно французских актеров? Да, теперь конец всем ссорам, мадемуазель Марк и мадемуазель Левер![19]

— Посмотрите-ка, как идет Фажет голубое платье в стиле Марии-Луизы, с отделкой из шиншиллы, — сказала Нантейль.

Госпожа Дульс извлекла из-под своих мехов растрепанную пачку билетов, которые она, по-видимому, усиленно старалась всем навязать.

— Маэстро, вы, верно, слышали, — сказала она Константену Марку, — что в будущее воскресенье я выступаю с чтением лучших писем госпожи де Севиньи, с комментариями, на вечере в пользу трех бедных сироток скончавшегося нынешней зимой артиста Лакура, смерть которого мы все оплакиваем.

— Талантливый был актер? — спросил Константен Марк.

— Какое там! — сказала Нантейль.

— В таком случае почему же плакать о нем?



Поделиться книгой:

На главную
Назад