Нантейль пожала своими красивыми плечами, еще по-детски худенькими.
— Ой, ой, ой, бабушка, не надо запугивать приготовишек. Что за глупости! А в ваше время актрисы владели своими… как это вы называете? Расскажите кому другому. Вовсе они ими не владели.
Заметив, что Нантейль рассердилась, г-жа Дульс сочла за благо с достоинством удалиться. И, уже выйдя в коридор, она еще раз посоветовала:
— Помни, милочка, Анжелика — это нерасцветший бутон, так ее и играть надо. Роль того требует.
Но раздосадованная Фелиси ее не слушала.
— Должна признаться, старуха Дульс раздражает меня своими нотациями! — сказала она, садясь за туалетный столик. — Думает, что ее похождения позабыты? Как бы не так! Госпожа Раво рассказывает их всем, кому не лень слушать. Она довела своего мужа, оркестранта, до такого истощения, что в один прекрасный вечер он ткнулся носом в свой корнет-а-пистон, все это знают. А ее любовников — все мужчины, как на подбор, хоть у Мишон спросите, — через два года нельзя было узнать: бледные, как тень, обессиленные. Вот как она владела своими… А попробовал бы кто ей тогда сказать, что она потеряна для искусства!..
Доктор Трюбле протянул к Фелиси Нантейль обе руки, словно желая остановить ее:
— Не возмущайтесь, деточка, госпожа Дульс вполне искренна. В свое время она любила мужчин, теперь она любит господа бога. Всякий любит то, что может, как может и чем может. Когда пришло время, она стала целомудренной и богобоязненной. Она набожна: по воскресеньям и по праздничным дням ходит в церковь, она…
— Ну, что ж, и правильно делает, что в церковь ходит, — заявила Нантейль. — Мишон, зажги свечу, чтобы погреть губную помаду. Надо рот подрисовать… Конечно, правильно делает, что в церковь ходит. Но религия не запрещает иметь любовника.
— Вы уверены? — спросил доктор.
— Ну уж, будьте покойны, в религии я больше вас смыслю!
Мрачно прозвонил колокол, и в коридоре послышался жалобный голос помощника режиссера:
— Одноактная пьеса окончилась!
Нантейль встала, повязала на руку бархотку со стальным медальоном.
Госпожа Мишон, стоя на коленях, укладывала на розовом платье три складки а ля Ватто[9]; с полным ртом булавок она изрекла, не разжимая зубов, следующую сентенцию:
— В старости хорошо то, что уже не страдаешь от мужчин.
Робер де Линьи достал из портсигара папироску.
— Вы позволите?
И он подошел к зажженной свече, стоявшей на туалетном столике.
Нантейль, не спускавшая с него глаз, увидала, как под золотистыми и легкими, как пламя, усами его освещенные и потому казавшиеся еще краснее губы втянули, а потом выдохнули дым. Она почувствовала, что у нее зарделись уши. Делая вид, что ищет какие-то украшения, она чуть коснулась губами его шеи и прошептала:
— После спектакля жди меня в экипаже на углу улицы Турнон.
В эту минуту в коридоре послышались шаги и шум голосов. Актеры, занятые в одноактной пьесе, возвращались к себе в уборные.
— Доктор, дайте мне вашу газету.
— В ней нет ничего интересного, мадемуазель.
— Все равно дайте.
Она взяла газету и приложила ее козырьком ко лбу.
— Мне больно глядеть на свет.
От слишком яркого света у нее действительно часто бывала мигрень. Но на сей раз дело было в том, что она увидела себя в зеркале. И нашла, что похожа на загримированного покойника с остекленевшими глазами: веки синие, на ресницах налеплена черная паста, щеки подрумянены, губы накрашены сердечком. Ей не хотелось, чтобы Линьи видел ее такой.
Теперь же лицо ее было в тени. В это время в уборную размашистой походкой вошел высокий худой юноша. У него были темные глубоко запавшие глаза, орлиный нос; губы застыли в усмешке. На длинной шее резко выделялся большой кадык, тень от которого падала на брыжи. Он был в костюме привратника классической комедии.
— А, это вы, Шевалье? Здравствуйте, дорогой, — весело сказал доктор Трюбле, который любил актеров вообще, предпочитал плохих хорошим и чувствовал особую симпатию к Шевалье.
— Так, теперь все собрались! — воскликнула Нантейль. — Не уборная, а какой-то постоялый двор.
— Тем не менее позвольте мне приветствовать его хозяйку, — сказал Шевалье. — Можете себе представить, в зрительном зале сидят какие-то идиоты. Вы не поверите, — меня освистали.
— Это еще не повод, чтобы входить ко мне не постучавшись, — сердито сказала Нантейль.
Доктор заметил, что г-н де Линьи оставил дверь открытой. Тогда Нантейль обратилась к Линьи и ласково попеняла ему:
— Неужели это верно? Но ведь, когда сам вошел, закрываешь дверь для прочих: это же ясно, как день.
Она закуталась в белую фланелевую накидку.
Помощник режиссера позвал актеров на сцену.
Нантейль взяла под руку Линьи, и нащупав пальцами кисть, нажала ногтем то место, где кожа около жилок особенно нежная. Затем она исчезла в темном коридоре.
II
Шевалье, переодевшийся в обычное платье, сидел в ложе бенуара около г-жи Дульс. Он смотрел на Фелиси, со сцены казавшейся такой маленькой и далекой. И, вспоминая, как он держал ее в объятиях у себя в мансарде на улице Мучеников, он плакал от боли и ярости.
Они встретились год назад на празднике, устроенном под покровительством депутата Лекорейля в пользу неимущих артистов девятого округа. Шевалье молча кружил около Фелиси, жадно щелкая зубами, не спускал с нее горящего голодного взгляда. И в течение двух недель неотступно ее преследовал. Она держалась холодно и спокойно и как будто не замечала его; затем вдруг сдалась и так неожиданно, что он, когда уходил в тот день от нее, сияя и все еще не веря в свое счастье, сказал ей глупость. Он сказал: «А я-то думал, что ты фарфоровая!..» В течение целых трех месяцев он наслаждался счастьем жгучим, как боль. Затем Фелиси вдруг отдалилась, стала неуловимой, чужой. Теперь она уже не любила его. Он искал и не мог найти причину такой перемены. Он страдал оттого, что она его разлюбила; он страдал еще больше оттого, что ревновал ее. И в первые, прекрасные дни их любви он, конечно, знал, что у Фелиси есть любовник, Жирмандель, судебный пристав с улицы Прованса; и вначале это его мучило. Но он ни разу с ним не сталкивался и потому, что так смутно и неопределенно представлял себе этого человека, ревность его не находила реальной пищи. Фелиси говорила, что Жирмандель оставляет ее совершенно равнодушной, она даже не пытается притворяться; Шевалье верил ей. И это было для него большим удовлетворением. Еще она говорила ему, что уже давно, уже несколько месяцев Жирмандель был для нее только другом, и Шевалье верил ей. Наконец, он наставлял рога судебному приставу, и поэтому испытывал приятное чувство собственного превосходства. Узнал он и то, что преподаватель Фелиси, когда она заканчивала второй год учения в Консерватории[10], тоже не встретил с ее стороны отказа. Но огорчение, вызванное этим обстоятельством, смягчалось сознанием, что таков обычай, освященный веками. Теперь ему причинял невыносимые страдания Робер де Линьи. С некоторых пор Линьи вечно торчал около Фелиси. Шевалье не сомневался, что она любит Робера. Временами он, правда, убеждал себя, что она еще не сошлась с де Линьи, но оснований так думать у него не было, он просто пытался хоть немножко себя утешить.
В последних рядах партера громко зааплодировали, и в первых рядах тоже несколько мужчин не спеша и беззвучно захлопали в ладоши, что-то одобрительно бормоча. Нантейль подала последнюю реплику Жанне Перен.
— Браво, браво! Прелесть как мила! — вздохнула г-жа Дульс.
От ревности Шевалье стал плохим товарищем. Он прикоснулся пальцем ко лбу:
— Вот чем она играет.
Потом, положив руку на сердце, прибавил:
— А надо играть вот чем.
— Спасибо, спасибо, мой друг! — прошептала г-жа Дульс, признав в этом суждении явную похвалу себе.
Действительно, она всегда утверждала, что играют хорошо, лишь когда играют сердцем. Она проповедовала, что страсть можно выразить по-настоящему, только испытав ее, что необходимо ощутить те чувства, которые хочешь передать. Она охотно приводила в пример себя. Так, сыграв роль трагедийной королевы, выпившей чашу с ядом, она потом целую ночь мучилась — все внутри у нее жгло как огнем. И в то же время она говорила: «Театральное искусство — это искусство подражания, а подражаешь хорошо тому, чего сам не пережил». И для подтверждения этого принципа опять-таки черпала примеры из своей триумфальной сценической карьеры. Она глубоко вздохнула:
— Поразительно одаренная девочка. Но мне ее жаль. Она родилась в неудачное время. Сейчас нет ни настоящей публики, ни настоящей критики, ни настоящих пьес, ни настоящих театров и артистов. Искусство переживает упадок.
Шевалье покачал головой.
— Не жалейте ее: у нее будет все, чего только можно желать, и успех, и деньги. Она бессердечна, а бессердечный человек всего добьется. Вот людям с чувствительным сердцем в пору камень на шею, да в воду. Но я тоже далеко пойду, я тоже высоко поднимусь. Я тоже буду бессердечен.
Он встал и вышел, не дожидаясь конца спектакля. Он не пошел в уборную к Фелиси, боясь встретить там Линьи, вид которого был ему невыносим; а так он но крайней мере мог думать, что Линьи не вернулся туда.
Но разлука с Фелиси причиняла ему почти физическую боль, поэтому он раз пять или шесть прошелся по безлюдной и неосвещенной галерее «Одеона», спустился в темноте по ступенькам и направился на улицу Медичи. Извозчики дремали на козлах в ожидании конца спектакля; наверху, в облаках, луна скользила по вершинам платанов. Все еще лелея в душе остаток сладостной и тщетной надежды, он и в этот вечер, как обычно по вечерам, пошел дожидаться Фелиси к ее матери.
III
Госпожа Нантейль жила вместе с дочерью на бульваре Сен-Мишель, где снимала на пятом этаже доходного дома небольшую квартирку с окнами на Люксембургский сад. Она ласково встретила Шевалье, ибо была ему благодарна за то, что он любит Фелиси и не любим ею, а того, что он любовник ее дочери, она принципиально не хотела знать. Она усадила его около себя в столовой, где горел в печке уголь. При свете лампы на стене поблескивали револьверы, сабли с золотыми кистями на темляках, развешанные вокруг женской кирасы с жестяными чашками на месте грудей — лат, в которые Фелиси прошлой зимой, еще ученицей Консерватории, облачалась, изображая Жанну д'Арк у некоей герцогини-спиритки. Будучи вдовой офицера и матерью актрисы, г-жа Нантейль, настоящая фамилия которой была Нанто, хранила эти доспехи.
— Фелиси еще не пришла, господин Шевалье. Я жду ее не раньше двенадцати. Она занята до конца спектакля.
— Знаю: я играл в одноактной пьесе. Я ушел из театра после первого действия «Матери-наперсницы».
— Но почему же вы не досидели до конца, господин Шевалье? Дочь была бы очень довольна. Когда играешь, приятно, чтобы в публике были друзья.
Шевалье ответил довольно уклончиво:
— О, в друзьях у нее недостатка нет.
— Вы ошибаетесь, господин Шевалье: хороших друзей не так-то легко найти. Госпожа Дульс, конечно, была? Фелиси ей понравилась?
И она прибавила смиренным тоном:
— Как бы я была счастлива, если бы Фелиси имела успех! В театре очень трудно пробиться самой без всякой поддержки, без протекции! Ей, бедняжечке, очень важно выдвинуться!
Шевалье был не так настроен, чтобы умиляться, думая о Фелиси. Он резко сказал, пожав плечами:
— Ах, пожалуйста, не беспокойтесь. Фелиси выдвинется. Она актриса в душе. Театр вошел ей в плоть и кровь.
Госпожа Нантейль сказала со спокойной улыбкой:
— Бедная девочка! Плоть-то у нее не слишком крепкая. Здоровья она не плохого. Но переутомляться ей нельзя. Она часто страдает головокружением, мигренями.
Вошла служанка и поставила на стол блюдо с колбасой, бутылку и тарелки.
А Шевалье меж тем обдумывал, как бы кстати ввернуть вопрос, который вертелся у него на языке, когда он еще только ступил на лестницу. Ему хотелось знать, встречается ли Фелиси с Жирманделем, о котором больше не было никаких разговоров. Наши желания вытекают из нашего положения. Теперь, когда он влачил такое жалкое существование, когда так исстрадался душой, он горячо желал, чтобы Фелиси, разлюбившая его, любила Жирманделя, которого она не очень любила, и чтобы Жирмандель никому ее не уступал, чтобы он захватил ее целиком для себя, ничего не оставив Роберу де Линьи. Мысль, что Фелиси живет с Жирманделем, успокаивала его ревность, и он боялся услышать, что она бросила своего судебного пристава.
Он, конечно, никогда не позволил бы себе расспрашивать мать о любовниках ее дочери. Но с г-жой Нантейль можно было завести разговор о Жирманделе, ибо она не хотела видеть ничего предосудительного в близком знакомстве с чиновником министерства, человеком состоятельным, женатым и отцом двух очаровательных дочерей. Только надо было придумать, как бы половчее упомянуть о Жирманделе. И Шевалье придумал, и, как ему показалось, очень хитро.
— Кстати, — сказал он, — я встретил Жирманделя.
Госпожа Нантейль промолчала.
— Он ехал в экипаже по бульвару Сен-Мишель. Мне кажется, это был он. Не может быть, чтобы я обознался.
Госпожа Нантейль промолчала.
— Борода белокурая и лицо красное, совсем как у него. У Жирманделя наружность очень приметная.
Госпожа Нантейль промолчала.
— Раньше вы были очень близки с ним, и вы и Фелиси. Вы по-прежнему видаетесь?
Госпожа Нантейль равнодушно ответила:
— С господином Жирманделем? Ну, конечно, видаемся…
При этих словах Шевалье почувствовал почти что радость. Но г-жа Нантейль обманула его; она не сказала правды. Она солгала из самолюбия и чтобы не выдать семейной тайны, которая, по ее мнению, не могла служить к чести дома. Правдой было то, что Фелиси, без ума влюбленная в Линьи, дала отставку Жирманделю, и судебный пристав, хоть он и был человеком светским, сразу перестал давать деньги. Из любви к дочери, чтобы та не терпела нужды, г-жа Нантейль, в ее возрасте, снова завела любовника. Она возобновила свою старую связь с Тони Мейером, который торговал картинами на углу улицы Клиши. Тони Мейер не мог заменить Жирманделя: он не был щедр. Г-жа Нантейль, женщина рассудительная и знавшая цену вещам, не обижалась, и преданность ее была вознаграждена: за те полтора месяца, что она была снова любима, г-жа Нантейль помолодела.
Шевалье, думавший о своем, спросил:
— Жирмандель уже не молод?
— Он не стар, — сказала г-жа Нантейль. — Мужчина в сорок лет еще не стар.
— Он еще сохранил силы?
— Ну, конечно, — спокойно ответила г-жа Нантейль.
Шевалье замолчал и погрузился в думы. Г-жа Нантейль клевала носом. Ее вывела из дремоты служанка, которая принесла солонку и графин, и г-жа Нантейль спросила:
— А вы, господин Шевалье, довольны?
Нет, он не доволен. Критики объединились, чтобы стереть его в порошок. А вот и доказательство того, что это сговор: все они в один голос твердят, будто у него неблагодарная наружность.
— Неблагодарная наружность, — с возмущением воскликнул он. — Они должны были бы сказать: трагическая наружность… Я вам сейчас объясню, госпожа Нантейль. У меня большие запросы, это меня и губит. Вот хотя бы в «Ночи на двадцать третье октября», которую сейчас репетируют, — я играю Флорентена: шесть реплик, ничтожная роль… Но я бесконечно облагородил образ. Дюрвиль в бешенстве. Он не дает мне развернуться.
Госпожа Нантейль, женщина благодушная и добрая, нашла для него слова утешения. Препятствия всегда есть, но в конце концов их преодолеваешь. Дочери тоже пришлось столкнуться с недоброжелательством некоторых критиков.
— Половина первого, — сказал Шевалье, помрачнев. — Фелиси запаздывает.
Госпожа Нантейль предположила, что ее задержала г-жа Дульс.
— Госпожа Дульс обычно провожает ее домой, а она, вы знаете, не любит торопиться.
Шевалье, желая показать, что знает приличия, встал и сделал вид, будто собирается уходить. Г-жа Нантейль удержала его:
— Куда вы? Фелиси должна скоро вернуться. Она будет вам очень рада. Вместе и поужинаете.
Госпожа Нантейль снова задремала, сидя на стуле. Шевалье молча уставился на часы, висевшие на стене, и, по мере того как подвигалась на циферблате стрелка, он чувствовал, как увеличивается жгучая рана у него в груди; каждое покачивание маятника причиняло ему боль, обостряло его ревность, отмечая мгновения, которые Фелиси проводила с Робером де Линьи. Ибо теперь он был уверен, что они вместе. Молчание ночи, прерываемое только глухим шумом экипажей, доносившимся с бульвара, оживляло мучительные картины и думы. Казалось, он воочию видит их.
Разбуженная песней, долетевшей с улицы, г-жа Нантейль встрепенулась и докончила мысль, на которой заснула.