Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Слухи о дожде. Сухой белый сезон - Андре Бринк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И еще:

— Начинаешь понимать, что порядок в этой стране держится только потому, что нам всем плевать на нашу совесть.

И уж совсем приходит в бешенство, когда отец все-таки уговаривает его стать полезным гражданином.

— А чего ради мне становиться полезным гражданином этой чертовой страны?

Отец пытается было привести ему обычный довод:

— Пусть не думают, что мы без сопротивления отдадим все это.

Но получает в ответ:

— Разве дело в том, отдадим или не отдадим? Это лишь вопрос времени, когда у нас отберут все. Если мы не научимся делиться с другими.

Наконец, еще один образ у Бринка — это Йоханн Дютуа. Он еще моложе. Подросток. Он вряд ли многое успел понять, но, чтобы поддержать отца, уже противопоставил себя правоверной матери и сестрам.

— А я все знаю, — говорит он отцу запальчиво. — А стыдиться тебя стану не раньше, чем ты сам сдрейфишь. Понятно?

Бринк убедительно показал, как трудно африканеру — именно африканеру — выступить против существующего порядка. Ведь общепринято думать, что этот порядок создан твоим собственным народом. Значит, ты выступаешь против своего же народа!

Бену Дютуа его тесть, сенатор, так и говорит:

— Бен, Бен, как ты можешь вставать на сторону врагов собственного народа?

Так считает сенатор, один из столпов этого режима. Но и от журналистки Мелани Брувер, от своей единомышленницы, Бен слышит грозное предупреждение, что его, африканера, власти сочтут себя вправе считать изменником и расправиться с ним соответственно.

— Бен, они могут все, что угодно. Запомните, вы — африканер, вы один из них.

А ведь еще до начала борьбы любому из них — такому, как Бен Дютуа, — нужно было очень многое перебороть в самом себе. Расовые предрассудки внушались ему с самого детства. Капризного ребенка пугали «кафром»:

— Кушай хорошенько, а то придет кафр. Не пойдешь спать, тебя заберет кафр.

Даже Бернард признает:

— Когда я впервые пожал руку чернокожему, мне казалось, что я не смогу брать этой рукой пищу.

И еще одна трудность, стоящая перед африканерами. Ее нельзя недооценивать. Мелани Брувер говорит об этом Бену, сравнивая его положение с положением африканцев:

— Им нечего терять, только жизнь. Да и можно ли это прозябание назвать жизнью? Хуже некуда… Но вы. У вас есть все, что человек может потерять. Вы-то как же?

Да, этим людям, африканерам, есть что терять. И это делает выбор еще труднее.

Вот и причины, почему пока еще сравнительно мало африканеров встало на сторону южноафриканского Сопротивления. Бринк говорит об этом убедительно.

И столь же веско показывает причины, которые все-таки могут заставить африканера задуматься. Даже такого, кто не очень интересуется политикой, кто судит о Южно-Африканской коммунистической партии, исходя из определения коммунизма в Законе о подавлении коммунизма, а об Африканском национальном конгрессе — по закону о его запрещении. Даже такого, кто не вдумывался в абсурдность обвинений, предъявляемых «заговорщикам» на бесчисленных политических процессах, не очень вспоминал о судьбе заключенных на острове Роббен и не считал такими уж несправедливыми законы, по которым любого жителя страны можно посадить в тюрьму на 90 или даже 180 дней без предъявления каких-либо обвинений.

История жизни Бена Дютуа наглядно показывает, как даже людей, не очень интересующихся политикой, обстоятельства шаг за шагом могут заставить встать на сторону униженных и угнетенных.

Потому что апартеид, как бы он ни резал живое тело страны, какие бы ни воздвигал пропасти между людьми, все-таки не может вконец уничтожить их влияние друг на друга, их взаимную зависимость.

Самые продуманные мысли о стране и ее будущем принадлежат в этой книге Бернарду, герою романа «Слухи о дожде».

Образ Бернарда создавался Бринком явно под влиянием реального человека — Абраама Фишера. Фишер происходил из африканерской аристократии. Его дед, тоже Абраам Фишер, был премьер-министром, а отец — верховным судьей Оранжевого свободного государства. Да и сам Фишер был известным адвокатом. В 30-х годах он стал коммунистом, затем — одним из руководителей компартии, а в середине 60-х годов перешел на нелегальное положение, возглавил подпольное революционное движение. Его выследили, арестовали, присудили к пожизненному заключению. Когда он уже находился в тюрьме, ему была присуждена Международная Ленинская премия «За укрепление мира между народами».

Нельзя сказать, что Бринк прямо срисовал своего Бернарда с Фишера. Нет. Бернард дан как человек другого поколения, намного моложе Фишера, с иной биографией. Но в текст романа «Слухи о дожде» Бринк как слова Бернарда включил целыми страницами речь Фишера — последнее его слово на суде перед вынесением приговора.

Эту речь, Фишер произнес ее 28 марта 1966 года, справедливо сравнивали с речью Георгия Димитрова на процессе о поджоге рейхстага.

Эта речь, да и вся судьба Фишера придают особую убедительность книге Бринка.

Андре Бринк не поддался соблазну — такому распространенному — величать свой народ самым передовым и непобедимым, все его беды объяснять кознями и происками других — чужеземцев, иноверцев.

А как легко можно было таким путем снискать славу патриота! И не только у властей, но и у большей части самого народа — у людей, не привыкших думать и уж тем более не желающих хоть сколько-то критически поглядеть на самих себя и на себе подобных. Как ведь легко было сыграть на той болезни взаимных предрассудков, ксенофобии, что приносит здоровью человеческого общества больше вреда, чем рак и инфаркты.

Бринк выбрал тяжелый путь — ох какой тяжелый. Он решил стать не лжепатриотом, а подлинным патриотом. И начал говоритьсвоему народу правду. А правда — сколько в ней неприятного!

Выступи Бринк против чужого расизма, чужого национализма — ему бы рукоплескали.

Но он выступил против расизма своих «соплеменников», против собственного национального эгоизма, чванства, тупости, близорукости — тех черт, которые для любой группы людей, как бы велика она ни была, так же пагубны, как и для каждого отдельного человека.

В рецензии на «Сухой белый сезон» журнал Южно-Африканской компартии «Африканский коммунист» выделил то место, где Бен Дютуа рассуждает о понятии «мой собственный народ». Он извечно воспринимал его как само собой данное и вдруг увидел, что он больше не знает, что входит в это понятие. Те, кто пытают и истязают в тюремных камерах? «Кому я обязан сохранять лояльность?» И как же «другие» — не африканеры, но жители его родной страны? Каковы его обязанности по отношению к этим людям? И прежде всего к африканцам?

Бену Дютуа было страшно подумать об этом. Но он ведь только думал — держал в себе, не кричал на площади. А Бринк обнажил язвы своего народа перед всем миром. Он заявил о них вслух, громко, и не только на площадях родных городов. Хотя знает, чего это может ему стоить. В своей книге он пишет: «У нас, африканеров, правило — не выносить сор из избы».

Может быть, самые важные слова в этой книге автор произносит устами Бернарда.

— Итак, господин судья, в один прекрасный день я понял, что не могу более терпеть смирительную рубаху, накинутую на нашу страну и ее прошлое. Это означало, что мне придется бороться против своего народа, против тех самых африканеров, которые в прошлом сами боролись за свободу, а теперь взяли на себя миссию распоряжаться судьбами других народов.

Для того чтобы выжить в Южной Африке, сейчас, как никогда ранее, необходимо открыть глаза и прислушаться к собственной совести. А нас учат ничего не чувствовать и ни над чем не задумываться, иначе ты станешь нежелателен. Другими словами, парадокс заключается в следующем: чтобы выжить, нужно отказаться от самой жизни. А стоит ли такая игра свеч?

И наконец:

— Я мог бы извлекать выгоду из своего положения, пока оно существует. Или же я мог встать на путь полного бездействия. Но я мог сделать и другой выбор: обрести свою свободу, свободу мыслящего и чувствующего человека, отказавшись ради свободы других от всего, что я мог бы получить не за свои личные заслуги, а лишь по праву рождения, — а это и есть своего рода рабство. Ибо никто так не угнетен, как сам угнетатель.

Важная мера зрелости народа, как и отдельного человека, — это умение отнестись критически к самому себе, видеть свои собственные слабости, недочеты, ошибки. И может быть, появление крупного писателя, критикующего свой народ, — это уже свидетельство нового шага в развитии самого народа?

Бринк и сейчас живет в Южно-Африканской Республике, хотя романы его и подвергаются запретам, да и самому ему, должно быть, бывает по-настоящему страшно. Живет с надеждой, что сухой сезон все-таки кончится и живительный дождь оросит землю.

Аполлон Давидсон

Слухи о дожде

О влаге молишь, но только кровь И только пламя, моя страна. Брейтен Брейтенбах

Gerugte van Reën

Human & Rousseau

Kaapstad en Pretoria

1978

Перевод A. Славинской

Редактор И. Клычкова

Комары. Тучи комаров облепили ветровое стекло, а дворники не работают. Почему-то именно это вспоминается мне прежде всего, стоит подумать о том уикенде. Но одних воспоминаний мне теперь недостаточно. Пора наконец разобраться, что же произошло в те дни с пятницы до понедельника. Разобраться? Ведь, казалось бы, я и тогда действовал вполне осознанно. И все же меня не покидало ощущение, будто что-то ускользает от меня, что-то потаенное, глубинное: вроде того, как порой просыпаешься с мыслью, что видел вещий сон — видел и забыл, — и хочется вернуть его, нырнуть в тот же поток вторично, и никогда это, разумеется, не удается.

Чего мне всегда не хватало, так это времени. Когда по двенадцать-пятнадцать часов в день занят всевозможными совещаниями, переговорами, контрактами, то времени для личной жизни почти не остается, а предаваться воспоминаниям становится и вовсе непозволительной роскошью. Но вот совершенно неожиданно мне выпали эти девять свободных дней в Лондоне (подобно непредвиденной остановке в пути) между конференцией Ассоциации содействия ООН, которую наша делегация была вынуждена покинуть сегодня, и деловыми переговорами в Токио, начинающимися в следующий четверг.

Не припомню, когда еще со мной такое бывало. Ощущаю даже некоторую подавленность — вероятно, с непривычки. Каждый раз в течение последних десяти лет, когда я позволял себе взять неделю-другую отпуска, мы всем семейством, с Элизой, Ильзой и Луи, отправлялись на море. Обычно я возвращался домой чуть раньше их, чтобы наверстать упущенное в работе. Даже в ту поездку на ферму я захватил с собой Луи. Удавалось, конечно, порой урвать денек для себя — чтобы побыть с Беа, — но и это всегда было спланировано заранее. Два года назад такой «денек» обернулся целой неделей в Мозамбике — незадолго до того, как Лоренсу-Маркиш стал называться Мапуту. Песчаная дорога на юг, сады, тощие куры, туземцы, машущие и ухмыляющиеся нам вслед в тучах поднимаемой нашей машиной пыли, а затем в сумерках красно-желтые коттеджи Понто-де-Оуро. Непривычная оторванность от мира — ни радио, ни газет, рота португальских солдат на обшарпанных бурых грузовичках, хромой чернокожий мальчишка, которого солдаты повсюду возили с собой как талисман, а по ночам, когда духота выгоняла нас из дому, сон на берегу моря под натиском москитов, песчаных блох и еще бог знает кого.

Но на этот раз я в полном одиночестве. Ничего не планируя заранее, я остался совершенно один в эти будто с неба свалившиеся девять дней. Даже как-то страшно, хотя и заманчиво до головокружения. Не перед кем отчитываться, не с кем считаться. Никаких обязательств, никаких неотложных дел. Наедине с самим собой. Никому даже не известно, в каком отеле я остановился. Конечно, я мог бы уже сегодня вечером улететь вместе с нашей делегацией в Йоханнесбург; год назад я, ни минуты не колеблясь, так бы и поступил. Но это означает еще два перелета за неделю, и что-то во мне восстает против этого, сопротивляется. Может быть, старею. А может быть, я просто достиг определенного рубежа, переходить через который не следует, пока не приведешь в порядок то, что осталось позади. А нынешний неожиданный поворот событий как раз позволяет мне такую роскошь. Или это не роскошь, а необходимость? Я не вполне в ладах с самим собой, пожалуй, мне стоит попробовать изложить все на бумаге. Это считается эффективным средством аутотерапии.

Действительно ли в событиях тех дней было нечто нереальное, не решаюсь сказать, апокалипсическое, или мне так кажется только теперь? В юности, когда я был человеком весьма романтического склада и серьезно подумывал о писательстве, я назвал бы их «крушением привычного мира… последними днями…» или как-нибудь еще в том же мелодраматическом духе. Но романтика подувяла, и даже сохраненное мною чувство юмора, по словам Беа, всего лишь единственный положительный аспект моего цинизма.

Тогда была поставлена на карту ферма. Разумеется, не просто как участок земли. Отказ от фермы стал необходим и неизбежен. Бывает, все разом кончается, хотя, сам еще не понимаешь, что это уже конец. Четырехкратный отказ. Друг, отец, сын, любимая женщина. Не исключено, что в будущем придется отказаться еще от многого.

Впрочем, не хочу ничего предсказывать. (Что отнюдь не легко, когда уже столько лет постоянно имеешь дело с цифрами, статистикой, проектами и прогнозами — неотъемлемыми составными свободного предпринимательства.) Но сейчас мне нужно пробиться к чему-то существенному, скрытому за поверхностным многообразием фактов. Только без самокопания и самообнажения, модных нынче в некоторых кругах, — моя кальвинистская натура не вытерпела бы такого стриптиза.

Мне просто хочется — лишь для себя самого, а не для кого-то другого — разобраться в том, кто я таков, и посмотреть, к чему это приведет. Интеллектуальное упражнение вроде шахмат. (Моя «фотографическая» память многих удивляет и нередко дает мне в переговорах преимущество над оппонентами.) Или давайте назовем это разновидностью духовного массажа. Массаж расслабляет мышцы, успокаивает нервные окончания и в конце концов благодаря правильному ритму опытных рук приводит к полному расслаблению, которое, не причиняя вреда, обусловливает возможность нового старта.

серо-голубому ковру и продолжал лежать на спине, удовлетворенный, с закрытыми глазами. Я лежал голый, лишь с маленьким белым полотенцем на том месте, которое моя мать называла когда-то «хозяйством».

Интересно, запоминает ли такая массажистка клиентов? Возможно, эта оказалась наблюдательной: мужчина средних лет, крепкого сложения — как они обычно выражаются? — с благородной внешностью, темные волосы с сединой на висках, «римский» нос, чуть располневшая талия. Люди сильно проигрывают без одежды.

Имея дело с этими девицами, часто сталкиваешься с враньем: они уверяют тебя, что служат секретаршами или продавщицами, или даже учатся в колледжах и просто подрабатывают таким образом. Девушки с Востока более старательные, честные, да и симпатичные, поэтому я обычно требую именно их. У сегодняшней — я не спросил, как ее зовут, — навыки профессиональной массажистки. Я не люблю разговаривать, когда мной занимаются (да и о чем тут говорить?), хотя некоторые из них, по-видимому, считают болтовню включенной в прейскурант. Но не эта. Я лежал сначала на животе, потом на спине, а она занималась мной молча, спокойно и добросовестно. А под конец с должной нечаянностью провела где нужно рукой, и продолжение было оговорено улыбкой, кивком и минимумом слов по поводу тарифа. Она сразу же вышла в ванную, и я услышал шум воды. Минут через пять она появилась голая, выглядя еще более хрупкой, чем в одежде. Изящная девушка с тонкими запястьями и лодыжками, узкими бедрами и едва наметившейся грудью, как у четырнадцатилетней. Я долго лежал, лениво поглаживая ее.

Что это, изнеженность в духе восточного паши или высокомерие крайнего мужского шовинизма? Или просто наиболее удобный способ для сердечника моих лет? (После того свидания с Беа у меня еще ничего в этом роде не было.) Однако могу совершенно определенно сказать, что предпочитаю именно такую пассивную готовность женщины, не ждущей от вас ничего, кроме денежного вознаграждения, и ничего не требующей от вас по истечении спокойного часа вашей близости (замечательный, чисто романтический эвфемизм). Эта ситуация — одна из немногих, в которых остаешься совершенно свободным, не берешь на себя никакой ответственности и не возлагаешь ее на партнера. Ничего не нужно доказывать или подтверждать, завоевывать или завершать, не нужно прилагать усилий, чтобы из разговоров о прошлом выведать ее сегодняшние намерения, — сама ситуация исключает все это как не имеющее никакого значения. Такая связь не грозит вашему статусу, вашей независимости и неприкосновенности. Эта женщина ничего не требует и не ждет. С ней нет нужды ломать комедию, стараться понравиться, добиваться ответа на свои чувства. Она полностью в вашем распоряжении и, если вы ей хорошо заплатите, согласна буквально на все.

Если бы я спросил, как ее зовут, она, скорее всего, назвала бы вымышленное имя. Солгала бы, спроси я что-нибудь о ее жизни. Впрочем, точно так же поступил бы и я, вздумай она меня расспрашивать. И все же в такой ситуации есть мера абсолютной честности, куда более существенной, чем биографические данные. В самом характере нашей сделки, в природе нашего контакта нет никакой двусмысленности — спрос и предложение находятся в полном равновесии. А поэтому исключается обман, или предательство, или возможность разочарования. Но все это отнюдь не значит, что мы презираем друг друга. Напротив, я готов утверждать, что чувство, которое мы испытывали в нашей обоюдной наготе и анонимности, было уважением. Я подметил, что в такие часы случается порой ощутить большую близость, чем в ходе долгого романа. Потому что в любой роман вмешивается слишком много постороннего, вас никогда не оставляют в покое, на вас возлагают обязательства и лишают свободы. Говоря так, я вовсе не пытаюсь бросить тень на мои отношения с Беа. Вероятно, мне все же следует признать, что, как это ни странно, ее я никогда до конца не понимал. Из всех вовлеченных в те памятные события она так и осталась самой загадочной, самой непостижимой.

* * *

В бумажнике я всегда ношу фотографию Элизы и Ильзы, жены и дочери (в деловых переговорах с чадолюбивыми латинянами это не раз помогало мне успешно заключить контракт), но именно Беа я вспоминаю яснее всех. Беа — в свободном свитере и юбке из толстой хлопчатобумажной ткани, в простых туфлях или сандалиях, короткие черные волосы, узкое лицо с высокими скулами, большие глаза, тлеющие за темными очками, призванными скрыть близорукость, прямой нос, широкий рот, твердый подбородок, руки с длинными пальцами и обкусанными ногтями. Не красивая в общепринятом смысле (как-то раз я входил в состав жюри, избиравшего Мисс Южная Африка), но наделенная силой и незаурядностью, пожалуй более притягательными, чем просто красота.

Пылкая Беа. Ей бы впору командовать армией, думал я иногда еще до тех событий. Она могла бы вести народ на баррикады или бросать бомбы в Белфасте — если б только нашла то, во что смогла бы безоговорочно поверить. Но при этом слишком интеллигентная, чтобы слепо поклоняться чему-то одному, чтобы отдаться этому всей душой. Страстная, мятежная, не терпящая компромиссов и, увы, обреченная.

Не потому ли я постоянно старался оберечь ее? Безнадежная затея. Ведь в глубине души она всегда оставалась абсолютно независимой: «И ради бога, оставь свои попытки захватить меня. Вы, африканеры, во всем империалисты. Вам всегда нужно быть хозяевами, даже в любви».

Вы, африканеры. Сколько раз я слышал это от нее. Иногда это произносилось раздраженно, иногда с насмешливым пожатием плеч, часто она язвила совершенно намеренно. Но порой я спрашивал себя: не завидует ли она мне? Я африканер, а кто она? У нее был такой же зеленый паспорт с этой ужасной фотографией. Но мать ее была итальянка, а отец, по-видимому, немецкий солдат, прибывший в некий момент в Перуджу и вскоре двинувшийся дальше. После войны семья перебралась к двоюродным братьям матери в Америку, а когда Беа исполнилось семь — ее мать к этому времени уже умерла — она вместе с отчимом-венгром переселилась в Южную Африку. Единственной опорой ее юности была католическая вера. До тех пор, пока Беа не обошлась с религией по-своему, сознательно искоренив ее в себе: «Надо научиться стоять на собственных ногах. Мне не нужны костыли. Я хочу смотреть миру прямо в глаза». И при этом всегда носила темные очки.

Тот же страх перед слепотой, одурманенностью, легким выходом, «костылями» во многом определил и наши отношения. Секс, например, никогда не играл в них решающей роли. В то время как в моих прочих мимолетных увлечениях тех лет он всегда был главным. Я часто размышлял, не пришли бы наши отношения сами собой к концу гораздо раньше, будь в них больше секса, как бывало у меня со всеми другими женщинами? Нет, конечно, мы спали, но не в этом дело. И отнюдь не потому, что так хотелось мне. У Беа хватало собственной воли и собственных неврозов. И все же я не встречал более страстной женщины — в те несколько раз, когда она позволила себе расслабиться. Она, по-видимому, хорошо знала необузданность своей натуры и боялась закусить удила. Может быть, она опасалась, что тогда секс захватит ее целиком и, следовательно, подчинит мужчине. А она хотела всегда оставаться хозяйкой положения.

Если не считать тех нескольких раз. Наша первая ночь после вечеринки у тетушки Ринни: попойка, шум голосов и запах пота доброй сотни гостей, опрокинутые стулья, падающие на пол бутылки, красивая старуха, невозмутимо стоящая посреди всего этого и декламирующая Блейка со слезами на глазах, — а затем шум ветра в листве платана под открытым окном и сознание того, что в соседней комнате находится Бернард. Надо же, сколь легко я орудую фразами. Может быть, стоит превратить эти записки в роман? Роман, который мне так хотелось написать в юности. Тогда у меня находили талант.

И конечно, день, когда мы назначили свидание на Дуллаб-Корнер. Мы часто поджидали там друг друга, заранее сговорившись пойти куда-нибудь: в закусочную по соседству, в дешевый ресторанчик в Хилброу или поехать за город. Я уже не помню, как и почему Дуллаб-Корнер стал «нашим» местом. Вероятно, из-за шума и пестроты этого квартала, оживленности, которой так легко заражалась Беа (вспомни Диагональ-стрит). Перед этой встречей мы не виделись месяц или два. Ничего чрезвычайного. Я некоторое время был в отъезде — Нью-Йорк, затем Бразилия, — а потом набежали другие дела, и, когда в тот день я подъехал, как мы и договаривались, к полудню на Дуллаб-Корнер, на месте, где раньше стоял дом, были одни развалины. После минутного замешательства я вспомнил газетное сообщение, промелькнувшее несколько недель назад: правительство решило переселить торговцев-индийцев из этого квартала в другой — там для них были построены дома. Торговцы единодушно воспротивились, и их пришлось переселять насильно (к счастью, ничего серьезного, всего несколько раненых и двое детей покусаны полицейскими собаками).

По правде говоря, меня все это не слишком занимало, с годами кожа грубеет, но Беа была совершенно потрясена. Ее реакция поразила меня, я едва мог поверить, что это та самая женщина, которую я, казалось бы, прекрасно знаю. Хотя, конечно, военное детство. Не следует забывать об этом. Ей было всего три года, когда мать увезла ее в Америку, но кто знает, что остается в подсознании ребенка. А ведь в Италии к концу войны было много бомбежек.

Когда я приехал на Дуллаб-Корнер, Беа еще не было. Из-за сноса здания места для парковки оказалось сколько угодно. Я вышел из машины и через щель в заборе стал смотреть на ревущие бульдозеры и на рабочих в оранжевых касках, снующих между грудами кирпича. Такие работы с самого детства привлекали мое внимание. Я был настолько поглощен этим зрелищем, что заметил Беа, лишь когда она тронула меня за руку.

Она сказала что-то вроде: «Ты здесь. А я думала, ты не приедешь».

Я: «Как это я мог не приехать? Мы же договаривались». Я хотел поцеловать ее, но она отвернулась.

Конечно, я не помню наш разговор дословно, только в самых общих чертах. Но может быть, стоит потренироваться для будущего романа? Попытаюсь.

— Я боялась, что ты проедешь мимо. — И в ответ на мое отрицательное покачивание головой: — А я проехала и через несколько кварталов вдруг поняла. Повернула назад и опять проскочила… Даже не верится. Как они посмели!

— Об этом сообщалось в газетах.

— Я все равно думала, что не посмеют. Мартин, это же было наше место.

Я невольно улыбнулся:

— Думаешь, им следовало спросить разрешения у нас?

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. — Ее глаза горели за толстыми линзами очков. — Они словно обокрали нас. Словно отняли частицу нас самих.

— Ну, с нами-то ничего не случилось.

— Не случилось? Ты уверен? — Она смотрела на забор и сразу же отвернулась. — Мы заглядывали сюда ненадолго, мимоходом и тут же уезжали. Дуллаб-Корнер… Может быть, тебе это и смешно, но он всегда оставался на месте, неизменный ориентир, такой надежный при всем своем уродстве, такой незыблемый. Я порой думала: когда-нибудь нас уже не будет, но что-то от нас сохранится. Останется Дуллаб-Корнер. И вот эти развалины…

— Нужно научиться принимать и развалины, — легкомысленно пошутил я. — Ведь они символ бренности.

Как странно, что я это сказал. (Да и сказал ли? А может, придумал только сейчас?) Особенно в связи с тем, что произошло чуть позже в тот же день, когда мои слова о бренности едва ли не стали реальностью.

Но, возвращаясь к нашему разговору:



Поделиться книгой:

На главную
Назад