– Наташа, – признался Иван, беря ее за руку, – свадьбу день в день с царской играть станем… Я неладно жил до тебя. Блудно и пьянственно. Ты и сама про то ведаешь. Однако не бойся: я тебя не обижу. Мы с тобой хорошо жить будем… Веришь ли?
Наташа ответила ему взглядом – чистым, как у ребенка:
– Отчего же не верить, коли ты говоришь? Хорошо – так хорошо, а плохо – так плохо… Истинно ведь так?
Вернулась затем к себе, раскрыла любимую готовальню:
– Боже, всем мил князь Иван… Только зачем при дворе состоит царском? Уехали бы в деревню, вот рай-то где!
А в древнем, как сама Русь, селе Измайлове все по-старому. Божницы и киоты, дураки и дуры, заутрени, шуты гороховые, клопы, тряпье, грязь, вонища (тут «гошпиталь уродов»). И рыгает сытая вороватая дворня, икают вечно голодные фрейлины…
С утра до ночи валяются на постелях две сестры – Прасковья да Екатерина Иоанновны, дочери царя Иоанна Алексеевича. Прасковья, та уже совсем из ума выжила: под себя ходить стала, левую ножку волочит, плетется по стеночке. Иногда вдруг за живот схватится, возрадуется:
– Ой, понесла, понесла… Вот рожу! Сейчас рожу!
Дура дурой, а в девичестве не засохла: еще при Петре, суровом дяденьке, привенчала к подолу себе вдовца-генерала Дмитриева-Мамонова, с ним и жила тишком. А сестрица ее, Екатерина Иоанновна, та все больше хохочет и наливками упивается. От мужа-то своего, герцога Мекленбургского, который лупил ее как сидорову козу, она с дочкой давно удрала – теперь на слободе Немецкой туфли в танцах треплет. «Дикая герцогиня» – так прозвали ее в Мекленбурге. От пьянства, от распутства герцогиня Екатерина распухла, разнесло ее вширь. Хохочет, пьет да еще вот дерется – как мужик, кулаками, вмах… А что с нее взять-то? Ведь она – дикая…
Феофан Прокопович – гость в Измайлове частый и почетный. Забьется в угол хором, горбоносый и мрачный, посматривает оттуда на разные комедийные действа… Вот и сегодня – тоже.
«О, свирепый огнь любви!» – сказала прекрасная Аловизия. «О, аз вижу земной рай!» – отвечал маркиз Альфонсо. «Я чаю ад в сердце моем». – «Хощу любити и терпети», – провыл маркиз (треснуло тут что-то – это фрейлина раскусила орешек). «Хощу вздыхати и молчати». – «Прости, прекрасная арцугиня», – отвечал маркиз (а рядом с Феофаном кто-то с хрустом поспешно доедал огурчик соленый). «Прошу, – сказал маркиз, – изволь выразуметь». – «Чего вы изволите?» – удивилась прекрасная Аловизия. «А что вы говорить хощете?..»
Веселая комедия «Честный изменник, или Фридрих фон Поплей и Аловизия, супруга его» закончилась. Феофан Прокопович крякнул, потянул за шнур кисет с часами. Тянул-тянул-тянул, но часики не вытягивались. Так и есть: обрезали. От часов остался один лишь шнурок на память вечную – неизбытную… Ах, так вас всех растак! Стуча клюкою, косматый и лютый, встал непременный член Синода перед Дикою герцогиней Мекленбургской:
– Голубка-царевна, уж ты не гневайся. Токмо опять обшептали меня людишки твои. Кой раз смотрю у вас материи комедийные – и по вещам одни убытки терплю. Плохо ты дерешь свою челядь…
Ближе к вечеру вздохнули у ворот запаренные кони, девки припали ртами к замерзшим окнам – оттаивали дырки для глаза:
– Батюшки, красавчик-то какой… Охти, тошно мне!
Сбросив в сенях плащ, залепленный снегом, легко и молодо взбежал наверх граф Рейнгольд Левенвольде – посланник курляндский и камергер русский. Разлетелся нарядным петухом перед герцогиней, ногою заметал мусор, тыкалась сзади тонкая шпажонка.
– Миленькой… сладкой-то, – пищали по углам девки.
Пахло в закутах водкой и потом. Пьяные лакеи храпели под лавками. С полатей соскочила слепая вещунья – вдова матросская.
– Сказывай паролю мне! – крикнула. – Не то из ружья бабахну!
– Никитишна, – велела ей герцогиня, – а ну приударь-ка!
Старуха, вихляясь, пустилась в пляс. Крутились нечистые лохмотья ее, посол кланялся, а Дикая смеялась. Провела она гостя во фрейлинскую. Полунагие, вприжимку одна к другой, лежали фрейлины. С просыпу терли глаза. Одна из них (совсем еще ребенок) громко заплакала… Герцогиня залучила посла в свои покои, завела разговор с ним – семейный:
– А что сестрица моя на Митаве? Пишет ли вам?
Левенвольде передал на словах: не лучше ли, сказал посол, Анне Иоанновне самой приехать на свадьбу царя в Москву, чтобы подарки иметь, но разрешат ли ей выехать из Митавы господа верховные министры, которые очень строги и денег не дают больше…
Мекленбургская дикарка погрозила красавцу пальцем:
– А вы, граф, все шалите? Говорят, с Наташкой Лопухиной?
Пальчиком, осторожно, Левенвольде стукнул ее по груди.
– Пуф-пуф, – сказал он, играючись…
Выехал из села уже за полночь. При лунном свете достал даренный впопыхах камень. Присмотрелся к блеску граней:
– Дрянь! – и выбросил любовный дар за обочину…
Вот из этого села Измайлова, словно из яйца, давно протухшего, и вылупилась герцогиня Анна Иоанновна, что сидела, словно сыч, вдали от России – на Митаве… Странная судьба у вдовицы!
Брак Анны был «политичен» и выгоден Петру I. Герцог же Курляндский, прибыв в Петербург для свадьбы, словно ошалел от обилия спиртного. Так и заливался русскими водками! Но едва не погиб от трезвой воды: такая буря была, такой потоп от Невы, что избу с новобрачными понесло прочь от берега – едва спасти успели. Наконец, отгуляв, молодые тронулись на свое герцогство – на Митаву. Но отъехали от Петербурга только сорок верст: здесь, возле горы Дудергоф, молодой муженек Анны Иоанновны дух спиртной из себя навеки выпустил…
И повезла она покойника к его рыцарям, а там, в Митаве-то, ее и знать никто не желал. Шпынять стали. Хотела уж домой ехать. Но из Петербурга ее удержали: «Сиди на Митаве смиренно!»
Да так и засиделась, пока рыцари к ней не привыкли. Без малого двадцать лет! Вернее, не сидела она, а – лежала. Вечно полураздетая, на душных медвежьих шкурах часами Анна Иоанновна лежала на полу, предаваясь снам, мечтаниям и сладострастью.
Глава седьмая
Глушь и дичь над Митавой («дыра из дыр стран не токмо Европских, но и ориентальных»). Краснея битым кирпичом, присел в сугробах древний замок курляндских герцогов. Уродливые львы на гербовых воротах, да ветер с Балтики мнет и треплет над крышею оранжево-черный штандарт.
Тишина… мгла… запустенье… скука…
Забряцал вдали колоколец, и паж Брискорн выбежал на чугунное крыльцо. Холеные лошади подкатили к замку возок. Из полсти его высунулась костлявая рука в серебристой перчатке (сшитой из шкур змеиных). На ощупь рука отстегнула заполог. Брискорн подбежал резво и покрыл поцелуями эту змеиную руку.
Отто Эрнст, славный барон Хов фон дер Ховен, потомок палестинских крестоносцев, ландгофмейстер Курляндии, зашагал прямо к замку. Пунцовый плащ рыцаря стелился по снегу, а на плаще – герб господень среди трех горностаев. Стальные ребра испанского панциря круто выпирали из-под кафтана барона.
– Что делает герцогиня, мой милый мальчик?
– Она убирает волосы, – ответил паж, ласкаясь к рыцарю.
В прихожей замка, увешанной кабаньими головами, жарко стреляли дрова в громадных каминах. За карточным столиком два камер-юнкера герцогини – Кейзерлинг и Фитингоф – лениво понтировали в шнип-шнап. Вскочили, загораживая двери:
– В покои нельзя. Ея светлость убирает волосы…
Но ударом ноги, бряцавшей шпорою, барон уже распахнул половинки дверей, и хвост плаща, сырой от снега, медленно втянулся за ним во внутренние покои… Анна Иоанновна сидела перед зеркалом; багровое мужеподобное лицо герцогини было густо обсыпано рисовой мукой, которая заменяла ей (ради экономии) пудру; сейчас она прицепляла к вискам покупные рыжие букли. Фон дер Ховен заговорил с нею властно:
– Великая герцогиня! До каких же пор вы будете испытывать терпение благородного курляндского рыцарства? Зачем вы посылали своего камер-юнкера Бирена в Кенигсберг? Этот выползок из конюшен герцога Иакова снова подтвердил свое подлое низкое происхождение…
– Не пугайте меня, барон. Что опять с ним случилось?
– Бирен опозорил ваше светлое имя… В непутном доме, с непотребными женщинами он проиграл ваши деньги, был пойман на грязной игре в карты и теперь сидит в тюрьме Кенигсберга!
Черные, как жуки, глаза Анны Иоанновны быстро забегали; даже сквозь слой муки проступили резкие корявины глубокой оспы.
– Правда, – усмехнулся барон, – Бирен пытался не называть своего имени, дабы поберечь вашу честь, герцогиня…
– Но? – повернулась Анна Иоанновна резко.
– Но, увы, смотритель Кенигсбергского замка знавал Бирена еще по университету, когда тот предавался ночным грабежам и воровству. И вот теперь Бирена каждый день лупцуют палками. За старые грехи и за новые! Но бьют его, ваша светлость, не как студента, а как… вашего камер-юнкера. Прусский король – скряга известный, за грош удавится, и он не выпустит Бирена, пока не получит сполна штрафы за все грехи Бирена…
Анна Иоанновна тупо смотрела в зеркала перед собой:
– Вы всегда были так добры ко мне, барон…
– Нет! – возразил фон дер Ховен. – На этот раз я не дам ни единого талера. Выручайте, герцогиня, своего куртизана сами. А не выручите – курляндское дворянство будет только радо избавиться от человека, который пренебрегает вашим высоким доверием.
Нога ландгофмейстера быстро согнулась в жестком скрипучем ботфорте, он рыцарски приложил к губам край платья герцогини и направился к дверям, волоча за собой шлейф плаща.
– И никогда! – сказал с порога. – Никогда, пока я жив, ваш камер-юнкер Бирен не будет причислен к нашему рыцарству…
В вестибюле замка, погрев зад у камина, фон дер Ховен обратился к Фитингофу и Кейзерлингу:
– Я говорил при герцогине нарочно громко, чтобы вы, молодые дворяне, слышали мою речь и сделали вывод, достойный вашего древнего благородного происхождения…
Паж Брискорн уже откинул заполог у возка.
– Мое милое дитя, – сказал ландгофмейстер и с отцовской нежностью потрепал мальчика по румяной щеке; лошади тронули…
В замке снова наступила тишина. Фитингоф с треском перебрал в пальцах колоду испанских карт, шлепнул ее на стол.
– Мы с тобою, Герман, всегда играли честно.
– Всегда, дружище, – ответил Кейзерлинг.
– Но между нами, оказывается, сидел опытный шулер… Мы только камер-юнкеры, но Бирен этот лезет в камергеры!
– Для этого Бирен имеет оснований более нашего…
Фитингоф потянулся за шляпой:
– Я не стану более служить светлейшей Анне, которая не желает иметь честных слуг… А ты, Герман?
– Не сердись: я остаюсь здесь… на Митаве!
– Прощай и ты, – вздохнул Фитингоф. – Я поеду служить курфюрсту бранденбургскому или королеве шведской… На худой конец, меня примет Август Сильный в Дрездене или в Варшаве. Мы, курляндцы, не последние люди в Европе, ибо умеем отлично служить любым повелителям мира сего… Прощай, прощай!
Тем временем Анна Иоанновна стерла с лица муку рисовую, вырвала из прически букли и, заголив рукава, словно перед дракой, толкнула низенькие боковые двери. Потайной коридорчик вывел ее в соседние покои, где селилось семейство Бирена. В детской комнате, возле колыбели, Анна Иоанновна расстегнула лиф тесного платья и дала грудь младенцу. Кормила маленького Бирена – Карлушу, как выкормила перед тем еще двух. А чтобы злоречивых наветов не было, женила Бирена на уродке, неспособной к материнству. Теперь герцогиня детей рожала, а Биренша под платьем подушки носила, притворяясь беременной…
Покормив младенца, герцогиня проследовала далее. Бенигна Готлиба, жена Бирена, урожденная Тротта фон Трейден, сидела на двух подушках. Маленькое, хилое, безобразное существо. Два горба у нее – спереди и сзади. И лицо – в красных угрях, глазки слепые, белесые. Такую-то жену и надо Бирену, чтобы не польстился он жить с нею любовно… Бенигна стихла, завидев герцогиню.
– Ну, – сказала ей Анна Иоанновна, – ты уже все знаешь. Да не жмись заранее: бить на сей раз не стану… Где у вас штатулка моя бережется?
Герцогиня выбрала из шкатулки драгоценности. И свои девичьи – дома Романовых, и мужнины – короны Кетлеров, и биренские – рода Тротта фон Трейден. Замухрышка-горбунья не пошевелилась. Тогда Анна Иоанновна прицелилась глазом и вынула из ушей ее серьги. Бенигна сама сняла с себя кольца, чем растрогала сердце Курляндской герцогини.
– Даст бог, – сказала Анна, – верну тебе все сторицей. А сейчас не бывать же твоим детям сиротами!
После герцогини явился к Биренше веселый Кейзерлинг. Дружески потрепал горбунью по костлявому плечу:
– Не плачь, Бенигна: когда одного мужчину любят две женщины сразу, такой мужчина не пропадет… даже в замке Кенигсберга!
– А как безжалостен! – всхлипнула горбунья. – Уже не студент, ему под сорок. Но стоит отъехать от замка, и он сразу вспоминает грехи своей юности. Пожалел бы детей, если презирает меня…
– Ну, милая Бенигна, – засмеялся Кейзерлинг, – о детях ты не должна беспокоиться… О! Что я вижу? В ушах остались только дырочки? Прости, Бенигна, я тебя тоже ограблю!
И нагло отстегнул от пояса жены Бирена ключ.
– Зачем тебе? – спохватилась женщина. – Отдай мне ключ!
Кейзерлинг с издевочкой шаркнул перед ней туфлей:
– Ваши конюшни в Кальмцее маленькие, но славятся своими лошадьми. Я до вечера возьму у вас жеребца. Так нужно! Поверь: я тоже хочу помочь тебе и… твоим детям!
На лесистой окраине Митавского кирхшпиля Вирцау, заслоненная от нескромных взоров навалами камней, приткнулась к озеру мыза фон Левенвольде. Две старенькие пушки с ядрами в пастях извечно глядят на дорогу – с угрозой. Скрипит на въезде в усадьбу виселица: крутятся на ней под ветром, вывернув черные пятки, висельники – рабы господ Левенвольде. А под виселицей – плаха, на которой отсекали левую ногу беглецам, и плаха черна от крови.
Сейчас на мызе, в окружении книг и собак, рабов и фарфора, отшельником проживал Карл Густав Левенвольде – лицо в курляндских хрониках известное. Недолго он пробыл фаворитом овдовевшей Анны Иоанновны и с умом (он все делал с умом) уступил Бирену любовное ложе. Зато убил двух бекасов сразу: сохранив приязнь герцогини, он приобрел и дружбу Бирена.
Брат же его, граф Рейнгольд Левенвольде, в короткое царствование Екатерины I пригрелся в ее постели, зато в графы и камергеры шутя выскочил. На Москве так и остался – посланником от герцогов курляндских… И теперь, на глухой мызе прозябая, Густав Левенвольде знал все, что происходит в России, – через брата Рейнгольда…
Был поздний час, вороны на снегу едва виднелись, когда усталый Кейзерлинг подъехал к мызе. Бросив поводья конюхам, прошел в дом, изнутри беленный, чистый, жарко натопленный. Густав Левенвольде угостил его вином, развалил ножом жирный медвежий окорок:
– Ешь, Герман, и пей, но только не молчи…
– Удивляюсь я Рейнгольду, – заговорил Кейзерлинг, уплетая окорок. – Как он не боится жить в Москве, где его ненавидят?
Левенвольде подлил гостю вина.
– Мой брат Рейнгольд под защитой барона Остермана, и пока Остерман на службе России, нам, немцам, бояться нечего…
Кейзерлинг неожиданно захохотал:
– Мы совсем забыли о женщинах! Скажи, милый Левенвольде, сколько сокровищ русских боярынь прячется в подвале твоего замка? Сколько русских княгинь разорил твой брат на Руси?
Левенвольде отвечал на это – черство, без улыбки:
– Мой брат очень красив… это верно. И он не виноват, что знатные дамы спешат одарить его за любовь. Тебя же, Кейзерлинг, я больше не держу. Возьми окорок на дорогу и – ступай!
Юноша понял, что задел больное место в славной истории рода рыцарей Левенвольде, и выплеснул вино в камин:
– Я больше не пью, а ты не сердись, Густав… Дело, по которому я приехал, отлагательства не терпит.
– Деньги? – сразу спросил Левенвольде, попадая в цель.