Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жак - Жорж Санд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вчера он врасплох застал меня в парке — я сидела одна на скамье и, закрыв лицо руками, плакала. Он спросил, что за причина моей печали, и рассердился на меня, когда я отказалась открыть ее. Да еще как рассердился! Схватил меня обеими руками и так крепко сжал в объятиях, что сделал мне больно. Но представь, мне не было ни страшно, ни обидно, что он так груб со мной. Он держал меня за руку и властным тоном требовал: «Говори же, говори! Сейчас же ответь, что с тобой». Хоть я и ненавижу, когда мной командуют, мне было приятно, что он стремится властвовать надо мной. Сердце у меня колотилось от радости, как в ту минуту, когда Жак впервые назвал меня на ты. Мы перебирались тогда через ручей, и он сказал мне: «Ну прыгай же, прыгай, трусишка!». Ох, только на этот раз сердце у меня колотилось сильнее! Не могу объяснить, что я почувствовала. Всем сердцем я была перед ним, словно рабыня его, готовая броситься к ногам своего повелителя, или же как ребенок на руках у матери. Тут уж обмануться невозможно: я знаю, что люблю его, не могу не любить, ибо он заслуживает любви, и Бог не допустит, чтобы такое доверие и влечение я испытывала к злому человеку. В ответ на его настойчивые вопросы я ему рассказала о своем разговоре с капитаном Жаном и о том, какой непреодолимый ужас вызвали у меня его рассказы.

— Ах, в самом деле, — ответил он, — я хотел с тобой поговорить о страхах, которые тебя одолевают, и о тех вопросах, которые ты задавала Борелю и его жене. Они меня немного смутили. Что я могу тебе сказать? Что упреки Бореля не обоснованы, что рассказы капитана — сплошная выдумка? Я не умею лгать. Это правда, что у меня есть очень большие недостатки и что в жизни я совершил немало безумств. Но какое это имеет отношение к тебе и к будущему, которое нас ждет? Я могу тебе поклясться только в том, что я честный человек и никогда дурно не поступлю с тобой. Запомни мои слова, если для твоего спокойствия нужны заверения, и брось меня в первый же раз, как я нарушу свой обет. Но если ты думала, что тебе никогда не придется страдать из-за моего характера, что тебе никогда и не в чем будет упрекнуть меня, значит, ты рассчитывала умчаться со мною в Эльдорадо, мечтала об участи, никому из смертных недоступной.

Тут он вдруг умолк и долго сидел грустный и молчаливый, как и я. Наконец, сделав над собою усилие, он сказал:

— Видите, бедное дитя, вы уже страдаете. Не в первый и, к несчастью, не в последний раз. Разве вы никогда не слышали, как люди говорят: «Жизнь соткана из мучений, это юдоль слез»?

Он сказал это с горькой печалью, слова его отозвались в моем сердце, и у меня опять невольно слезы потекли по лицу. Он крепко сжал меня в объятиях и тоже заплакал. Да, Клеманс, этот строгий человек, несомненно привыкший видеть женские слезы, заплакал. Мои слезы растрогали его. Какое у него чувствительное и отзывчивое сердце! И в эту минуту я совершенно ясно поняла: совсем не имеет значения, что Жаку тридцать пять лет. Неужели он мог быть лучше и более достоин любви в двадцать пять лет?

Увидев его слезы, я обвила руками его шею.

— Не плачь, Жак, — молила я. — Не заслуживаю я твоих благородных слез. Я существо трусливое, лишенное величия; я не доверилась тебе слепо, как должна была это сделать. Я отнеслась к тебе с подозрением, мне понадобилось рыться в тайниках твоего прошлого. Прости меня, твое горе — тяжелое для меня наказание.

— Дай мне поплакать, — сказал он, — и будь благословенна за то, что дала мне изведать минуту душевного умиления. Давно уж со мною этого не случалось. Разве ты не догадываешься, Фернанда, что самое сладостное чувство в мире — это разделенная печаль и что наши слезы, смешавшиеся со слезами дорогого тебе создания, самое верное целительное средство в горестях жизни? Хотел бы я часто плакать вместе с тобою и никогда не плакать в одиночестве.

Ну, теперь все кончено!., Пусть говорят о Жаке что угодно, я буду слушать только его. Не брани меня, друг мой, не доставляй мне бесполезных страданий. Отдаю себя на волю судьбе. Пусть все будет, как Богу угодно. Я уверена, что все смогу перенести, лишь бы Жак любил меня.

XVI

От Жака — Фернанде

В прошлый раз, вечером, я хотел вам сказать очень много и не мог говорить; наши слезы смешались, наши сердца поняли друг друга! Этого достаточно для влюбленных, но для супругов этого, пожалуй, мало. Быть может, не только чувством, но и умом вам необходимо успокоиться и проверить себя. Попросив вас принять мое имя и разделить со мною мою судьбу, я тем самым потребовал от вашей привязанности очень больших доказательств доверия, дитя мое. Меня удивляет, что вы, зная меня так мало, с такою доверчивостью положились на меня. Как видно, в вашей душе много благородства и великодушия, или же вы угадали, что вам нечего бояться старого Жака. Я верю и в то и в другое — в вашу доверчивость и в вашу прозорливость. Но я хорошо понимаю, что до сих пор вы лишь сердцем чувствовали надежность нашего союза, а я беспечно молчал об этом; но уже пора помочь вам научиться уважать меня немного.

Не стану говорить вам о любви. Не стану утверждать, что моя любовь сделает вас навеки счастливой, — не знаю этого; могу только сказать, что люблю вас искренне и глубоко. Я хочу поговорить с вами в этом письме о браке, а любовь — это ведь совсем особое чувство, связывающее нас независимо от обязательств, налагаемых законом и совестью. Я просил вас, и вы обещали мне жить подле меня, чтобы я был вам опорой, защитником вашим, вашим лучшим другом. Тем, кто связывает свои жизни обоюдным обещанием, необходима лишь дружба. А когда обещание становится клятвой, которую один из супругов может нарушить и тем причинить страдания другому, надо, чтобы оба они питали друг к другу очень большое уважение, в особенности женщина, которую законы человеческие, верования и социальные установления ставят в зависимость от мужа. Вот об этом, Фернанда, я и хотел раз и навсегда договориться с вами; если ваше сердце слепо предалось любви, знайте по крайней мере, кому вы вверяете заботу о вашей независимости и вашем достоинстве.

Вы должны питать ко мне уважение и дружбу, Фернанда, я их заслуживаю, — говорю это без всякой гордости и хвастовства; я уже в таких зрелых годах, что могу разобраться в себе и знаю, на что я способен. Не допускаю мысли, чтобы я мог оказаться глубоко виноват перед вами и вы лишили меня своего доверия — совсем или хотя бы отчасти. Я говорю так, ибо полон уважения к вам и верю в вас. Я знаю, что вы справедливы, что у вас чистая душа и здравые суждения. Уверен, что вы никогда не обвините меня без причины или по крайней мере примете мои оправдания, когда в них будет явно звучать голос истины.

Надо, однако ж, все предусмотреть; любовь может угаснуть, дружба может стать унылой и тяжелой, а интимная близость вдруг да станет мученьем для одного из нас, а может быть, и для обоих. В этом случае взаимное уважение необходимо. Для того чтобы вы имели мужество отдать мне в руки свою свободу, вам надо знать, что я никогда не отниму ее у вас. Вы уверены в этом? Бедная девочка, вы, может быть, даже не думали о таких вещах. Ну вот, чтобы рассеять страхи, которые могут возникнуть у вас, помочь вам прогнать их, я даю вам клятву; прошу вас запомнить ее и перечитывать мое письмо всякий раз, как светское злословие или какие-нибудь внешние черты в моем поведении вызовут у вас мысль, что я становлюсь тираном. Общество скоро продиктует вам те клятвы, которые вы обязаны принести: вы должны поклясться в верности и в послушании мужу, то есть в том, что никогда никого не полюбите, кроме меня, и будете во всем мне покорны. Одна из этих клятв — нелепость, а другая — низость. Вы не можете ручаться за свое сердце, даже если б я был самым великим человеком и обладал всеми совершенствами; вы не должны обещать повиноваться мне, ибо это было бы унижением и для вас и для меня. Итак, дитя мое, спокойно произнесите слова, освященные церковью, — ведь без них ваша маменька и свет запретили бы вам принадлежать мне; я тоже произнесу слова, которые продиктуют мне священник и мэр, ибо только этой ценой мне дозволено посвятить вам свою жизнь. Но к этому обязательству быть вашим покровителем, которого требует от меня закон и которое я буду соблюдать благоговейно, я хочу добавить еще одно; хотя люди и не сочли его необходимым для святости брака, но без этого обязательства ты не должна брать меня в мужья. И это клятвенное обязательство уважать тебя я хочу произнести у ног твоих, пред лицом Бога, в тот день, когда ты назовешь меня своим возлюбленным.

Но я приношу эту клятву уже сейчас, и ты можешь считать ее нерушимой. Да, Фернанда, я буду уважать тебя, потому что ты слаба, потому что ты чиста и невинна, потому что ты имеешь право на счастье, по крайней мере — на покой и свободу. Если я недостоин навсегда наполнить собою твою душу, я все же никогда не буду ни твоим палачом, ни тюремщиком. Если я не смогу внушить тебе вечную любовь, я внушу тебе привязанность, которая переживет в твоем сердце все остальное, и навсегда останусь самым твоим верным и надежным другом. Помни, Фернанда, если ты найдешь, что я слишком стар, чтобы быть твоим любовником, ты можешь, указав мне на мои седины, потребовать от меня лишь отеческой нежности. Если ты боишься стариковской власти, я постараюсь помолодеть, перенестись душой в твои годы, чтобы понять тебя и вызвать у тебя доверие и откровенность, которые ты выказывала бы родному брату. Если я не пригожусь ни для одной из этих ролей, если я, несмотря на мои заботы и преданность, буду тебе в тягость, я удалюсь, оставив тебя полной хозяйкой своих поступков, и ты никогда не услышишь от меня ни единой жалобы.

Вот что я могу тебе обещать — остальное от меня не зависит.

До свидания, мой ангел. Ответь мне — твоя мать предоставляет тебе для этого полную возможность. Мой слуга завтра утром зайдет к тебе за письмом. Мне придется весь день пробыть в Туре.

Твой друг Жак.

XV

От Фернанды — Жаку

Да, я доверяю вам, я полагаюсь на вашу порядочность. Мне не нужны ваши клятвы, я и без них знаю, что никогда вы не будете унижать или угнетать меня. Я еще ребенок, никто не дал себе труда развить мой ум, но у меня гордая душа, а ведь простого рассудка достаточно, чтобы некоторые истины стали ясными. Я ненавижу тиранию, и, если бы с первого взгляда не угадала правду и не увидела вас таким, какой вы есть, я бы никогда не почувствовала к вам ни уважения, ни любви. Маменька всегда мне говорила, что муж — повелитель, что жена обязана ему повиноваться. И вот я твердо решила не выходить замуж, если только не встречу чудо. А такая удача невероятна, гораздо легче было предположить, что я спокойно достигну некоторой независимости, какой пользуются на склоне лет девушки-бесприданницы. Но иной раз я все же воображала, что Бог сотворит ради меня чудо и пошлет мне мужа — сущего ангела в образе человеческом, и он будет моим заступником и покровителем в жизни. Романтическая мечта, в которой я не признавалась маменьке, и все-таки не могла ее прогнать! Когда я сидела за пяльцами и видела за окошком такое синее небо, такие зеленые деревья, любовалась красотой природы и думала о том, что я еще очень молода, — о, тогда для меня просто невозможно было поверить, что я осуждена на заточение и одиночество. Что поделаешь! Мне семнадцать лет, в моем возрасте разум еще не созрел, а тут провидению вздумалось осыпать меня дарами, как балованное дитя. В один прекрасный день явились вы, Жак, пока еще скука не истомила меня, пока еще от слез отчаяния не увяла моя свежесть шаловливой школьницы и я еще не рассталась со своими мечтами и безумными надеждами. И вот благодаря вам все они осуществились, пока меня еще не коснулись жестокие сомнения и страх! Право, ведь я совсем недавно зачитывалась сказками. Всегда в них совершались чудеса, и как это было прекрасно! Всегда в них говорилось о какой-нибудь несчастной девушке, забитой, обездоленной, покинутой или заточенной в темницу; из какой-нибудь щелки в своей башне или с верхушки дерева в пустынном месте она, как во сне, видит прекрасного принца, а вокруг него — все сокровища, все радости земные. И тут добрая фея творит чудеса за чудесами, чтобы освободить бедную девушку, которой она покровительствует: в один прекрасный день Золушка познает любовь, и весь мир лежит у ее мог. Мне кажется, что это моя история. Я дремала в своей клетке и видела золотые сны, которые вы обратили в действительность, и так быстро, что я еще не знаю, сплю ли я или все это правда.

И поэтому мне немного страшно. Счастье пришло быстро, нежданно, и я не смею ему поверить. Все же я верю что вы меня любите и что лучше вас нет никого на свете, я знаю, вы поведете себя со мною именно так, как обещаете, и знаю, что я не окажусь недостойной вас; вы даете клятву не порабощать меня, и я тоже клянусь в этом; я обещаю никогда не прибегать к тирании просьб, молений, упреков и истерик, которыми так искусно умеют пользоваться женщины. Хотя у меня и нет вашей опытности, мне кажется, я могу поручиться за свою гордость.

Итак, меня не страшат суровые требования брака. Вы любите меня и хотите дать мне все, чем обладаете; я принимаю дар, потому что люблю вас. Если даже мы когда-нибудь перестанем уважать друг друга, я не тревожусь за свою судьбу: я сумею своим трудом заработать себе на жизнь и не вижу в этом страшной беды, которая помешала бы мне принять сейчас то счастье, какое вы мне сулите; нужда и всякие обыденные горести, пугающие людей из общества, меня не страшат — я думаю лишь о вашей любви ко мне, а главное, о своей любви к вам. Вы не хотите об этом говорить, Жак, а я только об этом и беспокоюсь, только это меня заботит.

Быть может, я поступаю неблагоразумно, рассказывая вам об этом, когда вы так настойчиво желаете говорить со мной о совсем ином чувстве; но вы приучили меня открывать вам без обиняков все свои мысли. Нередко вы утверждали, что нарочитая сдержанность, которую соблюдают иные женщины и в манерах и в речах, — сплошное лицемерие, а целомудрия в ней нет и следа. И поэтому с вами я без страха и стыда отдаюсь порывам сердца.

Если бы я выходила за вас ради тех благ, из-за которых идут под венец три четверти моих подружек по пансиону, меня вполне удовлетворило бы то, что вы мне обещаете: раз мне сулят богатство и независимость, стоит ли заботиться о вашей, о моей любви? Но ведь у нас с вами все иначе, Жак! Как могли вы подумать, что я боюсь чего-то иного, чем утраты любви, которая владеет вами сейчас? Я прекрасно знаю, что вы останетесь моим другом, но неужели вы полагаете, будто с меня хватит одной лишь дружбы, будто она меня во всем утешит? Ах, полноте, перестанем говорить о супружестве, будем говорить так, словно нам предназначено быть только возлюбленными. Есть нечто куда более торжественное, нежели закон и клятва, о которых вы говорите: есть то, что происходит во мне, — моя привязанность к вам, возрастающая с каждым днем, потребность оторваться от всего остального, любить только вас, видеть вас одного в целом мире. Вот поэтому я и трепещу, ибо чувствую, что моя любовь будет вечной, а вы ничего не знаете о своей любви. Эта неуверенность ужасна после того, что мне рассказали о вашем восторженном характере и о том, с какой легкостью вы переходите от одного увлечения к другому. Ах, Жак, ну что вам стоило бы сказать мне всего четыре слова, которые успокоили бы меня больше, чем все ваше письмо, и которым я бы слепо поверила; «Всегда буду любить тебя». Но вы их не сказали, вы заколебались, вы не решились написать это, словно испугались, что совершите святотатство! Вы можете поклясться мне в вечной дружбе, в возвышенной преданности, в героическом бескорыстии, в великодушии, способном презреть все предрассудки, пойти на все жертвы, претерпеть все страдания. А вы написали: «Остальное от меня не зависит!». Ужасные слова, Жак! Вычеркните их, возвращаю вам письмо. Зачем мне ваши клятвы? Они мне не нужны, они похожи на договор, на капитуляцию. Когда вы прижимаете меня к сердцу и говорите: «Дитя мое, как я тебя люблю!» — я гораздо больше уверена в своем счастье!

XVI

От Жака — Фернанде

Тур

Ангел мой, жизнь моя, последний луч солнца над моей седеющей головой! Не своди меня с ума, пощади твоего старого Жака, ему нужны весь его разум и сила… Ты не знаешь, не знаешь, бедняжка, что ты обещаешь и чего требуешь. Ты не думаешь о том, что тебе семнадцать лет, а мне вдвое больше, что ты будешь еще совсем молодой, когда я буду уже стариком, что для меня будущее полно ужаса, если я предамся радостным надеждам, безумным и себялюбивым желаниям. Неужели ты думаешь, что только боязнь изменить своему чувству мешает мне дать тебе обет в такой же страстной любви, в какой ты клянешься мне? Да знаешь ли ты, что я никогда не изменял первым, что в дни пылкой юности я после первого разочарования пять лет никого не любил и даже не смотрел ни на одну женщину? Неужели это называется «с легкостью переходить от одного увлечения к другому»? Право, те, которые заявляют, что они изучили мой нрав, и пытаются рассказать тебе о моей жизни, не знают ни моего характера, ни моей жизни. Говорили они тебе, что отказаться от привязанности меня вынуждало презрение? Знают ли они, чем была бы для меня страсть, основанная на подлинном уважении? Знают ли они, чего мне стоило не дать прощения и как я близок был к тому, чтобы унизить себя подобным милосердием? Да кто же знает меня? Кто когда-нибудь понимал меня? Я никогда ничего не рассказывал ни о своих страданиях, ни о своих радостях людям, которые вмешиваются в мои дела и решаются судить обо мне, хотя у нас с ними общего лишь то, что и я и они сохраняли хладнокровие на поле боя и солдатский стоицизм в походах. Ты лучше расспрашивай меня самого, Фернанда, одного меня — кто же знает меня лучше, чем я сам, а ведь я не бросаю слова на ветер? Да, я всегда буду тебя любить, если ты этого хочешь и всегда будешь хотеть. Быть может, между нами это окажется возможным, как знать! Ты уверена в себе, дорогой мой ангел? В какую, должно быть, печальную улыбку складываются у меня губы, когда я читаю твои клятвы! Как трудно противиться надежде, которую ты подаешь мне, и не предаться безрассудной мечте! Старость ума, как трудно совместить тебя с молодостью сердца!

Ты же сама видишь: терзая себя мыслями о будущем, мы дошли до того, что стали сомневаться друг в друге, дошли до взаимных признаний в своих опасениях, а ведь нет на свете ничего горше и печальнее таких подозрений. Зачем приподнимать священные завесы судьбы? Сердца самые твердые не всегда выдерживают ее неизбежные удары. Какими обещаниями, какими клятвами можно сковать любовь? Вера и надежда — вот надежнейшие ее узы. Надо остерегаться слишком часто заглядывать в ту таинственную книгу, где рукою всевышнего записаны сроки нашего счастья: примем его дар с благодарностью и будем наслаждаться блаженством любви, не отравляя его мыслями о завтрашнем дне. Пусть счастье продлится только год, только неделю, пусть за единый день твоей нежности мне пришлось бы заплатить дорогой ценой — мучиться всю жизнь одиночеством и сожалениями, я не стал бы жаловаться и мое сердце сохранило бы вечную признательность Богу и тебе. И я хочу, чтобы ты смело бросилась в волны неведомого тебе житейского моря, в котором предвидения ничему не помогут, где даже сила послужит, возможно, лишь тому, чтобы мужественно погибнуть. Не может быть победы для тех, кто не хочет сражаться; не может быть наслаждения для тех, кого мучает страх. Приди в мои объятья, отбросив и страх и ложный стыд; будь всегда простодушной, как дитя, моя целомудренная, моя святая; не краснея, говори мне о своей любви. Девственной чистоте пристала нагота, как Еве до ее грехопадения. Быть может, человек, который двадцать лет своей жизни был солдатом, видел униженные нации, чьи нравы покорители презирали, чьи обычаи попирали, человек, который прошел через всю поверженную Европу в рядах грубых и спесивых захватчиков и при этом не заразился их пороками, ничем не запачкал себя, — быть может, он достоин твоей любви хотя бы на несколько лет. Если позднее, в старости, сердце его очерствеет, если на смену любви и преданности в сердце его воцарятся эгоизм и унылая ревность, перестань его любить — ты получишь полное право на это, ибо он будет уже не тем Жаком, которого ты знала и которого обещала любить всегда.

Быть может, всего этого не довольно для тебя и ты потребуешь от меня иных клятв — не знаю, не могу сказать тебе ничего другого. Я честный человек, но я ведь не совершенство, я только человек, а не ангел. Не могу поклясться, что моя любовь всегда будет удовлетворять потребности твоей души; мне кажется, что да, так как я люблю тебя искренне и горячо; но ведь ни ты, ни я не знаем, долго ли продлится восторг, которым чистая любовь отличается от дружбы. Я не могу обещать тебе, что у меня восторженное чувство сможет устоять перед большим разочарованием, но отеческая нежность никогда не умрет в моем сердце. Жалость, заботливость, преданность — в этих чувствах я могу поклясться: они всегда должны быть у мужчины; любовь — пламя более яркое и священное. Бог ее ниспосылает, и он же отнимает ее.

До свидания. Не отвергай дружбы твоего старого Жака.

XVII

От Сильвии — Жаку

Теперь, когда вы находитесь в преддверии брака, мы с вами вступаем в новый фазис безымянного чувства, которое питаем друг к другу, и вы должны сказать мне всю правду об одном из важнейших обстоятельств моей жизни. До сих пор я должна была и могла терпеть ваше молчание, а теперь больше не могу ждать. Вы были единственной моей опорой на земле, и вот, я, быть может, ее потеряю: я ведь не знаю, могу ли я по-прежнему принимать ваше покровительство и ваши дары. Когда вы жили независимо, мне не так уж важно было знать, кто вы для меня: мой опекун или просто мой благодетель. А теперь у вас будет семья, чужая мне, ваше состояние по закону должно принадлежать ей; я не хочу брать ни малейшей его доли, если не имею священных прав на ваши заботы. К тому же эта неуверенность мне тягостна, покров тайны, скрывающий от меня истинную природу наших отношений, вносит в мою жизнь ужасные и странные сомнения. Даже Октава они беспокоят: он не обладает достаточным душевным величием, чтобы слепо довериться моему честному слову, и достаточной смелостью, чтобы откровенно обвинить меня. Наглые пересуды любопытных, которых немало в здешнем городе, сводятся к тому, что вы были моим любовником и теперь из деликатности обеспечили мою судьбу. Я презираю эти мерзкие толки, неизбежные следствия моей уединенной жизни и моего безвестного происхождения. Я уже с давних пор привыкла к тому, что у меня нет семьи и что мне надо идти трудным путем в холодном свете, который презрительно вопрошал меня: «Кто вы такая? Откуда вы явились? Кому вы принадлежите?». Я никогда не рассчитывала на так называемое почтение. Быть может, мне удалось бы добиться его, приобретая знакомства, ища себе друзей, но я не чувствовала в них потребности: с меня вполне достаточно было вашей привязанности — она наполняла мою жизнь, когда любовь не захватывала меня.

А теперь, быть может, я лишусь вашей дружбы, ваша новая привязанность разлучит нас; надо мне постараться ближе сойтись с Октавом, простить ему, что он сомневался во мне, а меж тем я никому не простила бы этого при других обстоятельствах; я готова даже снизойти до того, чтобы предоставить ему доказательства моей невиновности, — я лично уверена, что коротенькая записка, которую вы напишете, будет достаточным доказательством; напрасно вы отказывались написать ее — я уже давно догадалась, кем мы приходимся друг другу. Так напишите эти слова, они проложат меж нами священную черту, которую подозрение не посмеет перейти, и я буду спокойно спать под кровлей вашего дома. Признайтесь, что я не дочь одного из ваших друзей, признайтесь, что вы мой брат. Вы принесли клятву у смертного одра того, кто дал мне жизнь; теперь вы должны ее нарушить, ибо от этого зависит спокойствие всей моей жизни. Ну, почему не открыть мне имени моего отца? Я не знаю умершего, я не могу его любить, но прощаю ему, что он бросил меня. Как бы то ни было, я никогда не стану проклинать его; быть может, я буду благословлять его, если это твой отец.

XVIII

От Жака — Сильвии

Я много думал о твоей просьбе. Когда я давал клятву у смертного одра моего отца, я оговорил себе право нарушить ее, если по некоторым причинам это окажется необходимым для твоего спокойствия и твоей чести. И вот мне кажется, что этот час наступил. Но, право же, то, что я могу сказать, — такое недостаточное, такое неточное доказательство, что, пожалуй, было бы лучше молчать и остаться твоим названым братом. Но раз ты отказываешься от моей поддержки, я должен все сказать, успокоить твою гордость и заверить тебя, что моей привязанностью ты обязана не состраданию, а чувству долга, узам крови, которые мое сердце приняло и сделало законным с того самого дня, как я узнал тебя. В глубине души я убежден, что ты моя сестра; но у меня нет уверенности, я не в силах доказать это; и все же ты можешь сказать всему миру, что я всегда питал к тебе лишь братские чувства.

Маленький образок святого Иоанна Непомука, одна половинка которого у тебя, а другая у меня, — вот и все доказательство, что мы с тобой брат и сестра. Но в моих глазах — это торжественное и священное доказательство, и я верю ему всей душой. Когда отец умер, мне было двадцать лет; я был скорее его другом, чем сыном. Он был человеком добрым и слабым, у меня же другой характер. Он боялся моего осуждения, но верил в мою любовь к нему. Несколько часов его терзала медленная агония; время от времени он приходил в себя, тревожно озирался, судорожно сжимал мою руку и вновь бессильно падал на подушки. В последнюю минуту ему удалось взять в изголовье и вложить мне в руку какую-то записку и сказать при этом;

— Делай с ней, что захочешь, что считаешь долгом своим сделать. Я полагаюсь на тебя. Поклянись сохранить тайну.

— Клянусь сохранить тайну, — ответил я, бросив взгляд на бумагу, — до того дня, когда мое молчание вредно отразилось бы на судьбе несчастного существа, которого касается тайна. Поверьте, я буду оберегать честь моего отца.

Он утвердительно кивнул головой и повторил:

— Я полагаюсь на тебя.

Это были его последние слова.

А вот что представляют собою бумаги, состоявшие из трех отдельных листочков. На одном было написано:

«15 мая 17… года сдан в воспитательный дом в Генуе младенец женского пола; для опознания взята иконка святого Иоанна Непомука».

На втором листочке значилось:

«Это преступление совершил я, и вот мои оправдания. У госпожи де *** одновременно со мной был еще и другой любовник. Неуверенность, сострадание побудили меня помочь ей при родах. Она была одна. Тот, другой, покинул ее; но я не мог решиться взять ребенка этой женщины; по взаимному с нею согласию мы его сдали в воспитательный дом. Это окончательно внушило мне ненависть и презрение к недостойной матери. Я сохранил опознавательный знак, решив, что если когда-нибудь будет доказано, что ребенок принадлежит мне… Но это невозможно, я никогда этого не узнаю».

Имя этой женщины написано полностью рукою моего отца, и я ее знаю. Она жива, она слывет добродетельной особой, по крайней мере претендует на это. Я никогда не назову тебе ее имя, Сильвия, — ведь это ничему не поможет, и честь запрещает мне сделать это. Третий листок представлял собою обрезанную половину образка, вторая половина которого была надета на твою шейку.

Я был почти так же неуверен, как и мой отец. Он часто говорил мне об этой даме. Она отравила ему жизнь. Я видел ее в детстве, я ее не выносил. Прийти на помощь ее дочери, плоду двойной любви, гнусной и лживой, это уж было бы чрезмерным великодушием, и сперва я чувствовал к этой мысли непреодолимое отвращение. Отец сказал мне, чтобы я поступил так, как сочту нужным. Я было попытался похоронить тайну во мраке забвения и бросить бедную малютку на произвол судьбы. Но есть небесный голос, который говорит на земле людям доброй воли, как их наивно именует священное песнопенье. Лишь только я решил покинуть тебя, я как будто услышал голос самого Господа Бога, ежечасно и гневно повелевавший мне прийти тебе на помощь. Несколько раз я видел сны, в которых явственно слышал голос умирающего отца, — он говорил мне: «Это твоя сестра! Это твоя сестра!» Помнится, мне приснилось однажды, что по небу летят ангелы и несут прекрасное дитя, прекрасное, но бескрылое, бледное, плачущее. Прелесть этого ребенка, его скорбь произвели на меня такое сильное впечатление, что я бросился к нему, чтобы обнять его, и в это мгновение я проснулся. Я подумал, что мне явилась новая душа, улетавшая в небеса. «Она умерла, — думал я, — но перед тем как вернуться к Богу, пожелала прийти ко мне и сказать:,Я была твоей сестрой, а плачу я из-за того, что ты бросил меня»». Однажды я взял образок святого Иоанна, плохонькую гравюру, поспешно вырванную из какого-нибудь молитвенника в ту минуту, когда тебя решили подкинуть в воспитательный дом. Странное впечатление это оказало на меня. «Эта картинка — все твое наследство, — думал я, — все твои документы, дающие тебе право на любовь и заботы семьи; тут вся судьба человеческая, все будущее несчастного ребенка. Вот дар, который ты получила от родителей, давших тебе жизнь; вот чем ограничились попечение и щедрость матери! Она повесила тебе на грудь этот великолепный подарок и сказала: «Живи и благоденствуй»».

Я почувствовал такое глубокое сострадание, что слезы выступили у меня на глазах и я зарыдал, словно ты была моим ребенком и тебя, похитив у меня, бросили в сиротский приют. Образок вызвал у меня несказанное волнение, я и до сих пор еще не могу видеть его без слез. Мы с тобою часто рассматривали его вместе, и когда ты была еще девочкой, ты горячо целовала картинку всякий раз, как я давал ее тебе для того, чтобы сложить мою половинку с той, что висела у тебя на груди. Бедная девочка, эти поцелуи казались мне красноречивым и ангельским упреком, обращенным к твоей гнусной матери. В детские твои годы тебе говорили, что этот святой Иоанн — твой покровитель, твой лучший друг, что он поможет тебе найти родных, и когда я пришел к тебе, ты его так благодарила; вдвое выросла твоя вера и любовь к — нему; тогда и я полюбил эту картинку. Если не сам святой, то его изображение стало мне дорого. Я смотрел на него глазами души своей и открыл в его чертах выражение, какого в них художник, быть может, и не вложил. На моем отрезке осталось три четверти изображения: там нарисована голова молодого человека с короткими волосами и лицом самым обыкновенным; но она склонилась с каким-то кротким и грустным вниманием над страницей Библии, которую он держит в руках. В этой книге, говорил я себе (когда еще не видел тебя и думал, что ты умерла), твой опечаленный покровитель как будто читает повесть короткой и жалостной судьбы ребенка, вверенного его попечению. Он вспоминает о тебе с нежностью и состраданием, ибо, кроме него, никто на земле не пожалел сироту.

Какое-то непонятное, почти сверхъестественное чувство непреодолимо влекло меня к тебе; через полгода после смерти отца я оставил Париж и направился в Геную. Я навел справки в приюте. Поиски не привели к надежным результатам. Мне известно было, какого числа тебя сдали, но не указан был час, а в этот самый день поступило несколько детей. Порывшись в реестрах, мне дали различные сведения. Единственным опознавательным знаком у меня был образок святого Иоанна Непомука, а ведь ты могла уже давно потерять его. Первые попытки разыскать тебя остались бесплодными; у подкидыша, на которого мне указали, был другой знак — ребенок был горбатый уродец. Как я боялся, что эта девочка — моя сестра! Затем я отправился в горную деревушку на морском побережье, где, как мне сообщили, жила крестьянская семья, которая взяла на воспитание одного из детей, подкинутых 15 мая 1… года. Какие горькие мысли о тебе одолевали меня дорогой! Как тебя могли унижать, как дурно с тобой обращаться — ведь тебя, такую маленькую, беззащитную, отдали в руки грубых, черствых людей, которые наживаются на деле милосердия: берут на воспитание сирот, а на самом-то деле растят их только для того, чтобы обратить позднее в бесплатных своих батраков! Наконец я приехал в Сан-***, живописную деревушку, где ты жила первые десять лет твоей жизни и о которой сохранила дорогие сердцу воспоминания. Я нашел тебя в кругу честной семьи, где тебя лелеяли наравне с родными детьми; ты пасла коз на склонах Приморских Альп. Мы никогда не забудем день нашего первого свидания, дорогая Сильвия, правда? Сколько раз мы с тобой вспоминали свои впечатления от этой встречи. Но я тебе не говорил, как я волновался, наводя справки. Я был так еще неуверен! Твои приемные родители заверили меня, что у тебя действительно есть образок какого-то святого, но они не умели читать, да и на их половинке стояли только последние буквы имени — Непомука, а они не запомнили, какого святого называл им приходский священник, когда рассматривал вместе с ними опознавательный знак.

Женщина, вскормившая тебя, всячески старалась убедить меня, что ты не тот ребенок, которого я ищу. Надежда получить вознаграждение не смягчала для нее горечь разлуки. Как тебя тут любили! Ты уже умела внушать всем окружающим сильную привязанность. В этой семье о тебе говорили с каким-то суеверным почтением, что казалось мне свидетельством того таинственного покровительства, которое Бог ниспосылает сиротам, всегда наделяя их какими-нибудь привлекательными чертами или добрыми качествами взамен естественного покровительства родителей, и эта детская прелесть вызывает любовь в тех людях, которые волею случая стали опорой сироты. По мнению этой славной женщины, ты, несомненно, родом из какой-то знатной семьи, потому что в характере у тебя столько гордости, словно в твоих жилах течет королевская кровь. Священник и деревенский учитель восхищались твоим умом и сердечностью. Когда другие дети только еще читали по складам, ты уже научилась писать. Я никогда не забуду, что говорила о тебе твоя кормилица:

— Непокорная она, как море, а рассердится, так будто шквал налетит. Хочет, чтобы все ей уступали. Молочные-то братья подчиняются ей, как дурачки, они ведь у меня простодушные, а она гордячка. Но уж какая ласковая, добрая, чисто ангел небесный, когда заметит, что обидела кого. Она три дня в лихорадке лежала — до того, голубушка, огорчилась, что больно ушибла маленького Нани, когда рассердилась на него. Она его толкнула, он упал, и из носика у него кровь пошла. Я как это увидела, рассердилась, подбежала сперва к ребенку, подняла его, потом бросилась за чертовой девчонкой, чтобы ее отколотить; но у меня духу не хватило и пальцем ее тронуть: вижу, подходит она ко мне вся бледная, бросилась обнимать Нани, кричит: «Я его убила! Я его убила!». Мальчику-то не очень и больно было, а Сильвия совсем расхворалась.

Пришел священник и заверил меня, что на твоем опознавательном знаке — Иоанн Непомук. Сердце у меня забилось от радости, я уже успел полюбить тебя за этот час. То, что мне рассказывали о твоем характере, совпадало с моими воспоминаниями детства, я с каждой минутой все больше чувствовал себя твоим братом. Тем временем за тобой послали — ты повела коз на горное пастбище, но до него было неблизко, и я нетерпеливо ждал тебя у порога дома. Священник предложил мне пойти тебе навстречу, и я с радостью согласился. Сколько вопросов я задал ему дорогой! Сколько черт твоего характера узнал от него! Я не решался спросить, хорошенькая ли ты, — мне казалось, что это ребяческий вопрос, а между тем умирал от желания узнать это. Ведь я и сам-то был еще почти ребенком и по возрасту питал к тебе романтический интерес. Твое имя, необычайно изысканное для деревенской пастушки, ласкало мой слух. Священник мне сказал, что тебя назвали Джованна, но что одна старуха француженка, маркиза, поселившаяся в окрестностях селения со времени эмиграции, полюбила тебя с младенческих твоих лет и придумала для тебя это фантастическое имя, и, несмотря на уговоры и наставления священника, оно заменило имя святого Иоанна — твоего небесного покровителя. Славный старик священник не очень-то любил маркизу и полагал, что зря она вместо назидательных рассказов забивает твою голову всякими вымыслами и небылицами, заставляет тебя читать вслух сказки Перро и госпожи д’Онуа, которые он считал опасными.

— Хорошо еще, — сказал он, — что состояние у этой дамы было невелико и не позволило ей заплатить приемным родителям ребенка достаточно большую сумму, чтобы они отдали ей Джованну-Сильвию. Они предпочли вырастить ее пастушкой, а так как будущее бедной девочки было туманно, это решение оказалось и к их и к ее пользе. Теперь вот небо посылает ей иную судьбу, должна произойти перемена к лучшему, ибо провидение заботится о сиротах, брошенных людьми. Но умоляю вас, сударь, — сказал он, — следите за ее воспитанием. Вы еще слишком молоды и не можете сами заняться этим делом, однако же постарайтесь дать ей разумного воспитателя, чтобы из его руки на добрую почву упали добрые семена. В этой душе имеются задатки незаурядных качеств, но надо, чтобы их сумели развить. А что, если из-за небрежности или неосторожности наставников в юном сердце расцветут пороки?

Она будет красива, хотя наше солнце опалило ее кожу, а красота — роковой дар для женщин, которые не имеют опоры в религии.

— Вы говорите, она красива? — переспросил я.

— И еще как! Да вот она сама, — ответил священник, указывая мне на девочку, уснувшую на траве. — Долго бы нам пришлось ждать ее прихода.

Ах, как ты была хороша в сонном забытьи, моя Сильвия, моя милая сестрица! Каким крепким, смелым и гордым ребенком ты мне показалась, когда я увидел тебя на ложе из вереска, на фоне неба и альпийских вершин, под жаркими лучами солнца и дуновением морского ветра, который налетал порывами и осушал испарину, увлажнявшую твой широкий лоб и черные волосы! Длинные ресницы опустились темной тенью на твои смуглые детские щечки, бархатистые, как персик; полуоткрытые губы улыбались беспечной и вместе с тем грустной улыбкой. «Да, сердечность и гордость, — думал я. — Кормилица-горянка простодушными своими словами верно обрисовала мне характер своего приемыша». Я остановил священника, когда он протянул руку, желая разбудить тебя. Мне хотелось рассмотреть тебя, внимательно вглядеться в твои черты. Я искал и как будто находил в тебе смутное сходство с отцом или со мной — в форме головы и в чертах лица. Не знаю, существовало ли в действительности это сходство или то была игра воображения, но мне казалось, что я, несомненно, твой брат: это сразу заметно, об этом говорят широкий лоб, смуглый цвет лица, густые черные волосы, которые у тебя, Сильвия, заплетены были в две толстые косы, спускавшиеся ниже колен. Да, пожалуй, и очертания подбородка; однако сходство выражено недостаточно ярко и не может служить свидетельством перед людьми. Куда более разительно сходство наших душ и характеров.

Священник окликнул тебя; ты приоткрыла глаза, но не заметила его, потом нетерпеливо дернула плечом и локотком и снова уснула. Тогда старик снял с твоей шеи ладанку, раскрыл ее и приложил находившуюся в ней половинку гравюры к той, которую достал я. Мы сразу узнали образок. Ты вдруг проснулась, посмотрела на нас испуганным взглядом молодой лани, поискала на шее ладанку и не нашла, и увидев ее в наших руках, кинулась к нам, пытаясь вырвать ее. Но священник показал тебе сложенные вместе половинки образка, и ты поняла, что произошло. Тогда ты, как козочка, прыгнула ко мне, крепко, как настоящая горянка, обняла меня и воскликнула: «Вот мой папа! Мой папа нашелся!».

С трудом удалось убедить тебя, что я не твой отец, — ты говорила, что я просто не хочу признаться. Священник старался внушить тебе, что мне невозможно быть твоим отцом, так как я всего на десять лет старше тебя. Тогда ты порывисто спросила, где же твой отец, где мама, и потребовала, чтобы я отвел тебя к ним. Я ответил, что они умерли. Ты топнула о землю босой ножкой:

— Я так и знала! Теперь придется мне остаться здесь.

— Нет, — ответил я. — Я заменю тебе отца. Он был моим лучшим другом, он передал мне свои отцовские права на тебя. Хочешь ты поехать со мной?

— Да! да! — стремительно ответила ты, целуя меня.

— Вот каковы дети! — грустно заметил священник. — Их любят, растят, живут только для них, и когда вы уже думаете, что они заплатят вам своей признательностью и любовью, они с радостью бросают вас и уходят за первым попавшимся незнакомцем, даже не спрашивая, куда он их ведет.

Ты прекрасно поняла упрек и ответила священнику:

— Неужели вы думаете, что я вас брошу? Ведь я же вернусь повидаться с вами и еще буду пасти коз матушки Элизабетты. Но, видите ли, мне надо попутешествовать, посмотреть все страны, какие есть на свете. Когда-нибудь я вернусь, приплыву на корабле, привезу много-много денег и отдам их моим молочным братьям: мы купим много-много коз, большое стадо, и построим овчарню на Раковинной горе.

Ты всегда говорила таким языком, словно сказку рассказывала или Библию читала, — это были твои единственные книги. Я провел несколько дней в твоей деревне. И мне приходило желание оставить тебя там — такой счастливой казалась мне жизнь в этом горном селении, такими жалкими и смехотворными представали передо мною удовольствия общества, в которое я собирался ввергнуть тебя, в сравнении со здоровым, спокойным существованием трудолюбивых крестьян… Но наблюдая за тобой, совершая с тобой долгие прогулки в горы, испытывая множеством вопросов твой пылкий и наивный ум, скрупулезно разбирая твои странные ответы, то поражавшие здравомыслием и рассудительностью, то нелепые, как то свойственно детской фантазии, я убедился, что ты не создана для сельской жизни и не сможешь к ней привыкнуть. Позднее, познав многие горести, ты кротко упрекала меня за то, что я вывел тебя из этого оцепенения, в котором ты жила бы тихо, мирно, и бросил тебя в мир страданий и разочарования. Увы, бедное мое дитя, зло совершилось раньше, чем я пришел к тебе, и мне думается, не следует даже обвинять в нем сказки, которые давала тебе читать маркиза. Во всем виноват твой пытливый, проницательный ум; зачатки отчаяния таились в твоей душе, в этом полураскрывшемся бутоне надежды. Ты ведь не походила на своих коротконогих, тяжеловесных молочных сестер, и тебе бы никогда не удавалось так хорошо, как они, варить сыр и прясть шерсть. Я расспрашивал у тебя самой и у твоей кормилицы, каковы были твои первые впечатления в жизни. Я знаю, как ты мучилась, пытаясь угадать, кто твои родители, когда узнала, что Элизабетта тебе не родная мать. Ты тогда целые дни проводила у края тропинки, что ведет к морю, и лишь только видела вдалеке парус, говорила: «Вот мама едет ко мне в гости, и на ней белое платье».

К этой постоянной мечте обрести родную семью прибавились мысли о путешествиях, о богатстве и щедрости. Ты только и мечтала о том, как станешь королевой и богатыми дарами вознаградишь своих приемных родителей. Эти золотые сны не могли пройти безнаказанно для твоего детского ума. Они бы не исчезли бесследно, когда бы ты достигла сознательного возраста, не уступили бы место заботам чисто материальной жизни. Твои мечтания порождены были уверенностью, что тебе суждена участь иная, чем всем окружающим; ты с горечью простилась бы со своими грезами или погубила бы себя, пытаясь их осуществить. Ты была прелестным ребенком — чистосердечным, смелым, предприимчивым, то по-детски ласковым, то капризным. Но уже пора была занять тебя более возвышенным делом, внушить тебе более разумные мысли, смирить бурные порывы твоей юной души; необходимо было дать тебе воспитание — не для того, чтобы ты стала счастливой: твоя чувствительная натура мешала этому, но хотя бы для того, чтобы ты не опустилась с той высокой ступени, на которую Господь возвел твой разум.

В каком-то страстном отчаянии простилась ты с Элизабеттой, с молочными братьями, со стариком священником, со всеми своими друзьями и даже с козами. Ты всех по очереди перецеловала, проливая потоки слез. Однако же, когда тебе предложили остаться, ты воскликнула!.

— Нет, это невозможно, это невозможно! Мне ведь надо попутешествовать.

Ты чувствовала, Сильвия, что жизнь у матушки Элизабетты не по тебе. Из бездн неведомого непрестанно долетал до тебя таинственный голос и требовал, чтобы ты прошла через назначенные тебе бури. Ты стала такой, какою все любуются теперь, нисколько не утратив прежней своей прелести дикарки и смелой откровенности. Ты познакомилась с нашей цивилизацией, но осталась дочерью гор. Можно ли удивляться, что у тебя очень мало симпатии к глупому и лживому свету, раз ты принесла из горной пустыни неуклонную прямоту и суровую любовь к справедливости, которую Бог открывает чистым душам и сильным умам, раз все твое существо, вплоть до крепкого здоровья, отличает тебя от окружающих. Ведь ты на голову выше их, Сильвия, и ты уже устала наклоняться и высматривать, найдется ли на земле сердце, достойное того, чтобы его подобрали. Я прекрасно знаю, что ты создана не для Октава, хоть он и превосходный молодой человек — искренний, ласковый, привязчивый; но ведь и лучший из всех юношей неровня тебе, и ты страдаешь. Ну, что мне еще тебе сказать? Люби его так долго, как сможешь.

Что касается тайны твоего рождения, заклинаю тебя: не открывай ему ничего, даже какой-нибудь мелочи; на его подозрения отвечай, что я твой брат. Люди благожелательные так и должны думать, не требуя объяснений. Тревога Октава меня оскорбляет — за тебя. Возможно, я неправ, он не знает тебя, как я, он страдает, как страдали бы на его месте девять десятых мужчин; он ропщет, потому что влюблен. Я привожу себе все эти доводы, но не могу прогнать негодования: кровь моя кипит при мысли, что Сильвию подвергают оскорбительному подозрению. Вот такие у нас с ним отношения. Ах, сестра моя, мы с тобой слишком горды, наша жизнь будет вечной борьбою. Но что поделать! Проживи я хоть сто лет, я не смогу признать себя виновным в подлостях, в которых свет всегда подозревает свои чада. Сердце у меня переворачивается при одной мысли, какие гнусности он считает вполне допустимыми и естественными! И когда я вижу улыбку на губах человека, отказывающегося верить в мою чистоту, когда он, обвинив меня в какой-нибудь мерзости, уходит, крепко пожав мне руку, и еще говорит на прощание: «А, пустое! Пусть будет так, как вам угодно! До свидания. Весь к вашим услугам!» — мне хочется дать ему пощечину для того, чтобы между нами была откровенная ненависть вместо подлых и марающих меня приятельских отношений.

А ты, правдивая, святая душа! Только ты одна на свете понимаешь старого Жака и сочувствуешь его страданиям, его уязвленной гордости. Будь для него кем хочешь, но позволь ему всегда считать и чувствовать себя твоим братом.

XIX

От Фернанды — Клеманс

Сен-Леон в Дофинэ…

Прости меня, милый друг, за то, что целый месяц не писала тебе. Это очень дурно с моей стороны, и ты имеешь право пожурить меня. Да, совершенно верно, я надоедала тебе своими письмами, когда мучилась, когда нуждалась в твоих советах и утешениях! А теперь я счастлива и немножко отдалилась от тебя. Ты сама говорила: любовь эгоистична, она зовет себе на помощь дружбу лишь в дни страданий. По крайней мере, я поступала именно так, словно подобное поведение было неизбежно; теперь мне за это стыдно, и я прошу у тебя прощения. Наилучшее средство исправить мою вину — это поскорее ответить на все твои вопросы, доказав тем самым неизменное мое доверие к тебе. Но раз я возвращаюсь к переписке с тобой, не думай, насмешница, будто мой медовый месяц кончился, — сейчас увидишь, что нет.

Люблю ли я своего мужа так же, как в первый день? О, конечно, Клеманс, и даже могу сказать, что люблю еще больше. Да и как могло быть иначе? Каждый день я открываю в Жаке какие-нибудь новые хорошие качества, новую черту совершенства. Его доброта ко мне неисчерпаема, он заботится обо мне так же нежно и внимательно, как мать о своем ребенке. И каждый день мне поневоле приходится любить его еще больше, чем накануне. К ликованию сердца, к радостям счастливой и удовлетворенной любви прибавь еще множество мелких удовольствий; упоминать о них, пожалуй, сущее ребячество, но я чувствую их очень живо, так как доныне они были мне неведомы. Я имею в виду удовольствия, которые приносит богатство, — оно пришло ко мне после жизни, требовавшей большой бережливости, многих лишений. Я не страдала от такого жалкого существования, я к нему привыкла, я совсем не мечтала о богатстве и, выходя замуж за Жака, даже де думала, о его большом состоянии, как будто его и не было вовсе; однако я полагаю, что с моей стороны не будет низостью душевной замечать, какие преимущества оно приносит, и уметь пользоваться ими. Эти повседневные удовольствия, роскошь, окружающая меня, изобилие, проявляющееся в каждом пустяке, были бы мне не милы, а постылы, будь я обязана ими унизительному браку, получи я их из рук ненавистного мне гордеца; но получать знаки внимания от Жака — да ведь это значит вдвойне радоваться нм! В его подарках и предупредительности столько природной доброты и какого-то изящества! Право, кажется, что он рожден для того, чтобы заботиться о счастье других людей, и что у него нет другого дела в жизни, как любить меня.

Ты спрашиваешь, нравится ли мне жить в старом замке, не надоело ли мне тут, не пугает ли меня одиночество. Одиночество? Какое же это одиночество, когда подле меня Жак? Ах, Клеманс, сразу видно, что ты никогда не любила. Бедный друг мой, как мне тебя жаль! Ты не изведала самого прекрасного, что есть в жизни женщины. Если бы ты любила, ты бы не спросила, пугает ли меня одиночество, жажду ли я удовольствий и развлечений, свойственных моему возрасту. В моем возрасте женщине свойственно любить, Клеманс, и просто невозможно, чтобы мне нравилось что-либо чуждое моей любви. Что касается развлечений, которые я разделяю с Жаком, я их люблю и у меня их сколько угодно — даже больше, чем я хотела бы; зачастую я предпочла бы остаться дома одна с мужем и спокойно побродить по аллеям нашего прекрасного парка, вместо того чтобы сесть в седло и мчаться по лесам во главе целой армии доезжачих и охотничьих собак. Но Жак все боится, что он мало меня развлекает! Милый мой Жак, какой возлюбленный, какой друг!

Ты хочешь, чтобы я подробно описала тебе наш дом, наш край, наш образ жизни? Охотно расскажу об этом: мне приятно говорить о радостях, которыми я обязана мужу.

Мы прибыли сюда в одиннадцать часов вечера; путешествие, самое долгое за всю мою жизнь, меня очень утомило. Волей-неволей Жаку пришлось донести меня на руках от кареты до крыльца. Было темно и очень ветрено. Я ничего не видела кругом, кроме нескольких собак, прыгавших с оглушительным лаем около колес кареты, когда мы въезжали во двор; а как только Жак спустился с подножки, они ринулись к нему с радостным визгом. Я пришла в ужас, увидев, как эти огромные псы скачут вокруг меня.

— Не бойся, — сказал мне Жак, — и будь всегда добра к бедным моим собачкам. Разве человек проявил бы подобную радость, увидев лучшего своего друга после долгой разлуки?

Затем перед моими глазами предстала процессия слуг всех возрастов, окружившая Жака и смотревшая на него с ласковым и вместе с тем тревожным видом. Я поняла, что мое появление очень беспокоит этих славных людей, и страх перемен, которые я могу произвести в установившихся здесь порядках, немного умаляет удовольствие от возвращения их доброго хозяина. Жак провел меня в мою спальню, обставленную по старинной моде и очень роскошно. Мне хотелось перед сном бросить взгляд на сад, и я отворила окно, но в темноте могла лишь различить густые купы деревьев перед домом, а за ними огромную долину. Из сада поднималось благоухание цветов. Ты знаешь, как я люблю цветы, с каким наслаждением я вдыхаю аромат розы! И когда на меня повеял ветер, напоенный чудесными запахами, я вся затрепетала от радости, словно какой-то голос прошептал мне: «Ты будешь здесь счастлива!». Услышав, что Жак с кем-то говорит позади меня, я обернулась и увидела молодую девушку лет шестнадцати — восемнадцати, прелестную, как ангел, и одетую так, как одеваются крестьянки в Дофинэ, но более изящно.

— Ну вот, — сказал Жак, — вот твоя горничная. Это славная девушка, и она будет стараться угодить тебе. Она моя крестница, зови ее Розетта.

Эта служанка с удивительно умным и добрым личиком, поцеловавшая мне руку с ласковой и почтительной улыбкой, была для меня еще одним добрым предзнаменованием. Жак оставил нас одних и пошел расплатиться с кучером почтовой кареты. Когда он вернулся, я уже была в постели. Он попросил у меня разрешения выпить кофе в моей спальне, и пока Розетта наливала ему чашку, я тихонько задремала. Проживи я до ста лет, мне не забыть этот вечер, хотя тогда все было вполне обыкновенно и очень естественно. Но какие радостные мысли, какое блаженное чувство баюкали мой первый сон под кровлей Жака! Вот уж действительно могу сказать, что я заснула с глубокой верой в свою счастливую звезду. Даже в самой усталости от путешествия было что-то очаровательное: она меня сковала, у меня не было сил о чем-либо думать; глаза мои еще были открыты, но я уже не останавливала их сознательно на том или другом предмете, а смутно видела лишь всю милую, приятную картину. Взгляд мой переходил от серебряной бахромы шелкового полога постели к спокойному и красивому лицу Жака; от чашки тончайшего японского фарфора, из которой он пил душистый кофе, к высокой, стройной фигуре Розетты, тень которой вырисовывалась на резной панели чудесной работы. Розовый свет лампы, шум ветра в саду, приятная теплота в комнатах, мягкая постель — все было как в сказке, как в детской мечте. Я задремала, но время от времени пробуждалась, словно хотела полнее насладиться счастьем. Жак говорил мне своим мягким и ласковым голосом: «Усни, дитя мое, спи хорошенько!». И я уснула крепко, а проснулась только в восемь часов утра. Жак, давно уже поднявшийся, сидел возле моей постели, как накануне; он словно охранял мой сон, и, право, уж не знаю, прошла ли целая ночь или четверть часа с того мгновения, когда он на прощание поцеловал меня.

— Ах, Боже мой, как хорошо в постели! — воскликнула я. — Но все же я хочу поскорее встать и осмотреть весь этот волшебный замок, где так хорошо спится. Какая нынче погода, Жак? А цветы твои пахнут так же чудесно, как вчера?



Поделиться книгой:

На главную
Назад