— Ах! — заикаясь и хныча, проговорил я. — Раньше я говорил людям правду, и все они сейчас же убегали.
— Бедняга! Нам очень жалко тебя, но, видишь ли, нам неохота заразиться оспой. Я тебя научу, как надо поступать. Здесь не приставай, ничего хорошего не добьешься, только повредишь себе, а плыви спокойно вниз еще часа два, пока не увидишь города на левом берегу. Это будет уже после солнечного захода. И когда будешь просить помощи, скажи, что твои родные лежат в лихорадке, да не будь дураком и не проговорись, в чем дело. Здесь же, где виднеется огонек, тебе приставать не стоит — не найдешь никакой помощи. Это просто лесной двор. Скажи, твой отец, верно, очень беден и ему, верно, очень худо? Ну вот, смотри: на эту доску я кладу двадцать долларов золотом, ты возьмешь их тогда, когда доска проплывет мимо тебя. Мне очень жалко оставлять тебя в такой беде, бедняжка, да с оспой шутки плохи.
— Подожди, Паркер! — крикнул другой человек. — Вот еще двадцать долларов от меня, положи их тоже на доску. Прощай, мальчуган, поступай так, как тебе сказал Паркер, и все будет хорошо.
— Верно, мальчуган, прощай, прощай! Если встретишь беглых негров, попроси, чтоб тебе помогли изловить их, за это получишь много денег.
— Благодарю вас, сэр, благодарю! Если увижу беглых негров, постараюсь задержать.
Они уехали, а я вернулся на плот.
Джима в шалаше не было. Я обшарил все углы, но его нигде не оказалось.
— Джим!
— Джим здесь, Гек. Уехали?.. Не говори так громко!
Он сидел в воде под кормовым веслом, и один только его нос выглядывал наружу. Я сказал ему, что их уже и след простыл. Он влез на плот и проговорил:
— Джим все слышал, Гек! Джим прыгнул в воду, чтобы плыть к берегу, если бы те люди подъехали к плоту. И вернулся бы опять после их отъезда. Ах, Гек, как ты ловко надул их! Это была лучшая штука, какую Джим видел за всю свою жизнь. Ах, господи, Гек, ты опять спас старого Джима. Джим хорошо понимает, что ты сделал для бедного негра. Джим никогда этого не забудет!
Мы заговорили о деньгах. По двадцати долларов на брата — это было недурно! Джим сказал, что мы теперь можем ехать куда угодно на пароходе по Огайо и все-таки у нас еще останется часть денег, с которыми мы можем начать новую жизнь в вольных штатах. По его мнению, на плоту нам оставалось плыть часа два, не больше, и как ему хотелось, чтобы эти два часа скорей прошли!
На рассвете мы причалили, и Джим особенно заботливо старался скрыть плот от посторонних взоров. Весь день он занимался укладкою вещей, чтобы быть готовым к той минуте, когда нужно будет покинуть плот.
Около десяти часов вечера мы завидели наконец огоньки города, лежащего на левом берегу реки.
Я поплыл в лодке, чтобы навести справки. Скоро я увидел человека, закидывающего сети с ялика.
— Это Каир? — спросил я, подплывая к нему.
— Каир? Вот еще дурак!
— Какой же это город?
— Коли хочешь знать, так ступай сам и спрашивай. А если ты еще хоть одну минуту будешь пугать у меня рыбу твоими дурацкими вопросами, так я тебе покажу такой Каир, что вовек не забудешь!
Я отправился обратно к плоту. Джим был страшно огорчен, я утешил его, говоря, что следующий город будет, вероятно, Каир.
Перед рассветом мы проплыли мимо другого городка. Я хотел опять справиться, но Джим говорил, что не стоит, так как кругом этого городка были горы, а вокруг Каира места низменные. Опять спрятали наш плот на день. Я стал подозревать что-то неладное, Джим тоже.
— Джим, — сказал я, — может быть, во время тумана мы проплыли мимо Каира?
— Не будем об этом говорить, Гек. Не везет бедным неграм! Джим всегда думал, что змеиная шкура еще даст себя знать.
— Желал бы я никогда не видеть этой проклятой змеиной шкуры, Джим!
— Не твоя вина, Гек. Ты не мог знать, какие несчастия приносит змеиная шкура.
Когда наступил день, мы ясно увидели, что светлая вода Огайо течет вдоль берега, а по середине реки — знакомая грязно-желтая вода Миссисипи. Все пропало! Мы прозевали Каир!
О возвращении на плоту против течения нечего было и думать. Нам оставалось искать спасения в лодке. Во всяком случае, сейчас нам ничего не оставалось другого, как лечь спать и дожидаться ночи. Целый день мы проспали в кустах, а когда вечером подошли к плоту, то нашей последней надежды, нашей лодки, не оказалось: ее унесло, оторвало сильным течением.
Мы долго стояли, не говоря ни слова. Мы знали, что в этом новом несчастии тоже замешана змеиная шкура. Да и что нам было говорить? Накликать еще горшую беду на себя? Лучше уж было покориться и молчать.
Мы стали совещаться, что нам делать, и решили, что благоразумнее всего спокойно плыть на плоту вниз по реке до тех пор, пока где-нибудь не раздобудем лодку.
Когда стемнело, мы бодро пустились в путь на нашем плоту.
Но сколько мы ни старались, нам нигде не представилось случая раздобыть лодку. Обыкновенно встречается по пути много плотов, где с удовольствием продадут лишнюю лодку, но на этот раз нам не повезло. А ночь становилась все темней и мрачней, нельзя было даже различить свою руку у себя перед носом, не только берега. Час был уже поздний, кругом стояла мертвая тишина — и вдруг вдали послышалось пыхтенье парохода. Мы зажгли фонарь, чтобы нас заметили. Шум колес и пыхтенье парохода слышались все ближе и ближе, но самый пароход мы увидели только тогда, когда он уже был в двух шагах и при этом шел прямо на нас. Большие пароходы не сворачивают иногда нарочно, чтобы показать свое уменье пройти вплотную мимо плота, не задев его, иногда же так и срежут колесом кусок плота или сломают весло, а рулевой выставит голову и хохочет, думая, что он совершил удивительно остроумный поступок. Мы были уверены, что теперь тоже рулевой хочет показать свое искусство, и спокойно ждали, что будет.
Чудовище, похожее на черную тучу, унизанную светляками, надвигалось прямо на нас и, повидимому, очень торопилось, и прежде чем мы успели опомниться, над нами засверкали широко раскрытые топки печей, словно огненные пасти, готовые нас поглотить. Послышались крики, проклятия, зазвонили звонки… Джим свалился по одну сторону плота, я по другую, и в тот же миг затрещали и захрустели бревна нашего разбитого пароходом плота.
Я нырнул, стараясь как можно ниже опуститься на дно, потому что надо мною должно было пройти тридцатифутовое колесо парохода, и я хотел дать ему как можно больше простора. Минуту я всегда мог оставаться под водой, но тут я пробыл добрых полторы минуты, затем вынырнул на поверхность — иначе задохся бы. Отфыркавшись и выпустив из ноздрей и ушей воду, я осмотрелся кругом: парохода и след простыл; во мраке ночи слышался только глухой шум машины да волновалась взбудораженная река. Разумеется, пароход поспешил удалиться, — что ему за дело до жалкого маленького плота!
Напрасно я десятки раз звал Джима, никто не откликался. Я ухватился за какую-то доску, плывшую мимо меня, и отдохнул минутку, высматривая в то же время, не покажется ли где Джим. Но ничего не было видно; может быть, он тоже поплыл к берегу. Течением относило меня в левую сторону, и я отдался течению, надеясь, что Джим поступил точно так же. После некоторых усилий я наконец благополучно выбрался на берег.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Солнце стояло уже высоко, когда я проснулся на другое утро. Минуты две прошло, пока я пришел в себя и вспомнил приключения последней ночи. Я приподнялся и осмотрелся кругом, надеясь увидеть верное скуластое лицо старого Джима, но ничто не шевельнулось в высокой траве. Я крикнул один-два раза, но все было тихо попрежнему. Еле-еле поднялся я на ноги и с отчаянием в душе пошел берегом вниз по течению, зорко высматривая, не покажется ли где труп моего бедного негра. Я был страшно голоден. Желудок мой стал убедительно напоминать о себе; голод толкал меня внутрь страны, к населенным местам, но я не мог оставить Джима, не разузнав о его судьбе. Долго я бродил, не находя ни малейших следов. На большом пространстве передо мной расстилался лес, сбегавший одним краем прямо к реке.
«Если я дойду до того места, — подумал я, — и не найду Джима, значит змеиная шкура довершила свое дело: или он утонул, или на берегу попал в руки людей, принявших его за одного из пяти бежавших негров, и посажен под замок».
В таком мрачном настроении шел я все дальше к лесу. Берег в этом месте вдается в реку узким клином, так что можно сразу окинуть глазами большое пространство волной поверхности. Я остановился, и вдруг… что я вижу? Не Джима, нет, а часть нашего плота, старого милого плота, и даже б
— Ты знаешь, Гек, радость моей жизни, когда страшный пароход наскочил на нас, Джим подумал, что самое лучшее броситься в воду. Джим так и сделал и долго оставался под водой, потом вынырнул, но услышал грохот парохода и опять опустился на дно. Это спасло бедного старого Джима. Раньше чем плыть к берегу, Джим решил поискать наш плот. И когда Джим вынырнул в последний раз, то далеко впереди увидел он огромное чудовище, а сзади маленькое черное пятно. Джим поплыл к маленькому черному пятну, думая, что это плот, и действительно это был плот и даже с нашим шалашом наверху. Джим сейчас же влез в шалаш.
— Разве ты не слыхал, Джим, как я тебя звал? — спросил я. — Я изо всех сил кричал тебе с берега.
— Джим ничего не слышал. Джим был слишком далеко от берега. Джим знал, что Гек поплывет к берегу по течению налево, и Джим приплыл к берегу налево, чтобы отыскать тебя днем. Так и случилось.
Да, так и случилось. Мы были опять все трое вместе: Джим, плот и я. Джим приготовил мне великолепнейший завтрак, которому я отдал должную честь. Затем мы принялись за починку нашего плота, который уменьшился почти вдвое, но все-таки был пригоден для нас. К вечеру все было в исправности, и мы могли вернуться к нашему прежнему образу жизни.
При наступлении ночи мы отчаливали от берега и, выбравшись на середину реки, пускали плот на волю течения. Закурив трубочки и спустив ноги в воду, мы болтали о всякой всячине. Временами река была в нашем полном распоряжении. Вдали неясно виднелись берега и островки, иногда мелькал огонек в виде искорки в окне бревенчатой избушки, иногда такая же искорка сверкнет на воде — это огонек на плоту или на барке — и донесется звук песни или скрипки. Приятно жить на плоту! Лежишь себе на спине и любуешься небом, усыпанным звездами. Часто мы рассуждали о том, сделаны ли они кем-нибудь или так явились, сами собой. Джим думал, что они сделаны, но я был уверен, что они сами явились, — сколько бы времени потребовалось, чтобы наделать такое количество звезд! Джим предположил еще, что их, может быть, наплодила луна. С этим я не спорил, так как сам видел, какое множество яиц кладет простая лягушка. С особенным удовольствием мы наблюдали за падающими звездами, и Джим утверждал, что это протухшие звезды, выброшенные вон из гнезда.
После полуночи береговые жители уже все спали, и часа на два, на три берега становились совсем черными — ни одного огонька в окнах бревенчатых домов. Эти огоньки служили нам часами. Первый огонек, загоревшийся после ночного перерыва, указывал нам, что утро близко; тогда мы отыскивали себе местечко на каком-нибудь островке, где и укрывались весь день!
Однажды утром, на рассвете, я нашел челнок и переправился на берег, который был в ста ярдах от нашего острова; причалив к маленькой бухточке, я хотел набрать немного ягод. Но вдруг неподалеку от полянки, по которой, протянулась к реке тропа для коров, я увидел двух бегущих людей. Я испугался, думая, что они гонятся за мной или за Джимом, и хотел повернуть, но они были уже совсем близко и стали умолять спасти им жизнь, уверяя, что они ничего дурного не сделали, но их преследуют люди с собаками. При этих словах они хотели вскочить в мой челнок.
— Погодите! — закричал я. — Пока еще не слышно ни собак, ни лошадиного топота. Вы успеете пройти несколько шагов кустарником вниз по течению, затем войдите в воду и вброд подойдите ко мне — этим вы собьете собак со следа.
Они послушались; я взял их в лодку и быстро направился к нашему плоту. Минут через пять вдали послышались голоса, лай собак. Повидимому, люди остановились в прибрежных кустах и долго там шарили, а мы тем временем успели выбраться на середину реки. Лай и голоса постепенно затихли, мы спокойно доехали до плота.
Одному из незнакомцев было лет семьдесят или даже больше, это был лысый старик с длинной седой бородой. На нем была продавленная войлочная поярковая шляпа, грязная шерстяная рубаха, продранные синие штаны, запущенные в сапоги, и вязаные подтяжки, вернее одна подтяжка. Через руку у него был перекинут старый синий камзол с медными пуговицами.
Другой незнакомец был лет тридцати, и одежда у него была немного лучше.
У обоих были большие битком набитые чемоданы.
После завтрака мы разговорились, причем оказалось, что оба незнакомца даже не знают друг друга.
— Каким образом ты попал в беду? — спросил лысый другого, помоложе.
— Я продавал здесь одно снадобье для уничтожения винного камня на зубах. Оно действительно уничтожало винный камень, но заодно и зубную эмаль. На беду, я остался в этом городе днем дольше, чем следовало; и только что собрался в дорогу, как встретил тебя. Вижу — ты бежишь со всех ног. Ты сказал, что за тобой погоня, и просил меня помочь, я ответил, что за мной тоже погоня и мы можем бежать вместе, — вот и вся история… А что с тобой случилось?
— Видишь ли, я говорил здесь проповеди против пьянства. С неделю дела шли отлично; я сделался всеобщим любимцем; женщины были ужасно мне благодарны, что я отвадил их мужей от пьянства. Я зарабатывал от пяти до шести долларов в вечер — по десяти центов с человека, дети и негры бесплатно. Но вдруг вчера разнесся слух, что у меня у самого есть бутыль водки, к которой я прилежно прикладываюсь. Рано утром сегодня меня разбудил один негр и сказал, что мужчины потихоньку сговорились напустить на меня собак, потом вымазать дегтем, вывалять в перьях и прокатить в этаком виде верхом на шесте. Мне оставалось только полчаса времени. Я не стал дожидаться завтрака — у меня и аппетит пропал.
— Старина, — сказал младший, — я думаю, мы составим хорошую пару. Что ты на это скажешь, а?
— Я непрочь. Ты, собственно, чем занимаешься?
— Я, по правде говоря, наборщик. Смыслю кое-что в медицине, могу быть и актером, особенно трагическим. При случае показываю фокусы, иногда даю уроки пения и географии, читаю лекции. Одним словом, я мастер на все руки, делаю, что придется, лишь бы работа была нетяжелая. А ты чем занимаешься?
— Больше всего в жизни мне приходилось быть доктором. Я лечу от рака, паралича, от всех болезней, а также умею предсказывать судьбу, если находится кто под рукой, у кого я могу все выведать об окружающих. Но главная моя специальность — это проповеди на чистом воздухе. Я могу быть отличным священником.
С минуту длилось молчание, затем младший проговорил с глубоким вздохом:
— Увы!
— Чего же ты охаешь? — спросил лысый.
— Мне тяжело, что я должен вести такую жизнь и унижаться до такого общества.
И он принялся утирать глаза какой-то тряпицей.
— Чем тебе не нравится наше общество? — резко и сердито спросил лысый.
— Да оно вполне хорошо для меня. Лучшего я не заслужил. Но кто меня довел до такого падения, когда я стоял так высоко? Я сам. Я не виню вас ни в чем, джентльмены, — нет, нет, я никого не виню ни в чем. Я один во всем виноват. Пусть холодный свет карает меня, пусть судьба преследует меня попрежнему, лишает меня всего — друзей, богатства, почестей, — одно я знаю: где-нибудь найдется для меня могила,
Говоря это, он продолжал вытирать себе тряпкой глаза.
— Чорт побери твое бедное разбитое сердце! Что ты с ним носишься перед нами? Мы-то тут при чем? — проговорил лысый.
— Вы здесь ровно не при чем. Я и не обвиняю вас, уважаемые джентльмены. Я сам себя довел до этого, я сам виноват, что упал так низко. По справедливости, я должен страдать, я и не ропщу.
— Откуда упал? С чего упал?
— Ах, вы ведь не поверите мне, свет никогда не верит… оставьте меня. Вам это все равно. Тайна моего рождения…
— Тайна твоего рождения? Ты хочешь сказать, что…
— Джентльмены, — торжественно сказал младший, — я хочу открыться перед вами. Я чувствую, что могу вам довериться. Я по рождению — герцог!
Джим вытаращил глаза от изумления. Я тоже. Но лысый спокойно заметил:
— Вздор какой! Что болтать пустяки!
— Нет, это истинная правда! Мой прадед, старший сын герцога Сомерсетского, бежал в Америку в конце прошлого столетия, чтобы подышать свежим воздухом свободы. Он женился здесь и умер, оставив сына. В то же время умер в Англии его собственный отец, и второй сын герцога завладел титулом и поместьями, а настоящий, законный наследник остался неизвестным, и вот я — потомок непризнанного герцога по прямой линии, я по праву настоящий герцог Сомерсетский! Я нищий, изгнанник, лишенный высокого сана, гонимый людьми, презираемый холодным светом, с истерзанной душой, унизившийся до общества каких-то бродяг на каком-то плоту.
Джим очень жалел его, и я тоже. Мы старались его чем-нибудь утешить, но он говорил, что это бесполезно, что он безутешен; но что если мы признаем его герцогом, это будет для него маленькой наградой за все страданья. Мы отвечали, что с удовольствием признаем его, только пусть он скажет нам, как это сделать. Он объяснил нам, что мы должны почтительно кланяться, говоря с ним, и обращаться к нему не иначе, как со словами «ваша милость», или «ваша светлость», или «ваше сиятельство», и что один из нас должен прислуживать ему за столом и вообще быть у него на посылках.
Ну что же, нам это было нетрудно, и мы согласились. Во время обеда Джим прислуживал ему со словами: «Ваша милость, желаете ли того или этого?» и тому подобное, и, видимо, герцогу это очень нравилось.
Зато старый становился все мрачнее и не говорил почти ни слова: казалось, это ухаживание за герцогом ему не очень-то нравилось. Повидимому, он что-то обдумывал. После обеда он начал так:
— Слушай, Сомерсет, мне тебя страшно жалко, но не ты один скрываешь такое горе в душе.
— Неужели?
— Нет, не тебя одного беззаконно лишили высокого сана.
— Увы!
— Нет, не у тебя одного есть тайна.
И старик принялся горько плакать.
— Постой! Что ты хочешь сказать?
— Сомерсет, могу я довериться тебе? — продолжал старик, громко всхлипывая.
— Положись на меня как на каменную гору!
Герцог схватил при этих словах руку старика, сильно потряс ее и прибавил:
— Доверь мне тайну твоего рождения, говори!
— Сомерсет… я сын короля.
Джим и я вытаращили еще пуще глаза от изумления.
— Кто?! — переспросил герцог.
— Да, мой друг, это правда, — ты видишь перед собой в настоящую минуту несчастного Людовика Семнадцатого, сына Людовика Шестнадцатого и Марии-Антуанетты.[7]
— Ты? В твои годы? Ну нет! Скорее ты Карл Великий. Тебе по меньшей мере шестьсот или семьсот лет.[8]