Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Близнецы Фаренгейт - Мишель Фейбер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Какое-то время я простоял над писсуаром, позволяя себе избавиться от тех немногих ненужных отходов, какие во мне еще сохранились, однако ничего у меня не получилось, и я ушел. Ладно, по крайней мере, теперь я знаю, как найти уборную.

И наконец, настает время ужина. В кухне за буфетом появляются и приступают к готовке две старухи. Труды их порождают волглый пар, который плывет по столовой, возносясь к потолку. Поднимается общий рокоток предвкушения. Я иду в уборную, удачно, на этот раз, опорожняю кишечник и обнаруживаю, что мягкость туалетной бумаги трогает меня чуть не до слез. Мою под зеленым крестом руки. Вода, ставшая темно-кофейной от въевшейся в кожу грязи, завивается в раковине, яснеет и с бульканьем утекает.

Когда я возвращаюсь в столовую, к стойке уже тянется очередь. Я загадываю, не установлен ли в Прибежище порядок, в силу которого вся по-настоящему приличная пища достается ранним пташкам, а запозднившиеся получают одни оскребыши и комки. И встаю в очередь, хотя особого голода не испытываю. Для меня важнее возможность постоять за кем-то, почитать, что написано у него на спине.

Стою я за молодым человеком с густо покрытыми прыщами шеей и головой. Волосы у него короткие, войлок-войлоком, кто-то любовно подстриг его, стараясь не повредить ни единой луковички, из тех, что покрывают, точно сыпь, кожу его черепа. Интересно, много ли взял за этот труд парикмахер — как-никак, работать ему пришлось с такой осторожностью, с таким тщанием, с такой участливостью. И что привело сюда юношу, совсем недавно побывавшего у парикмахера, который столь умело и ласково обошелся с его головой?

Количество текста на спине молодого человека просто невероятно, плотная масса мелкого шрифта, который представляется мне скорее случайным переплетением символов, стильной тканью с алфавитным рисунком. Перемещаясь от левого плеча вниз, я прочитываю сколько успеваю прочесть, пока у меня не начинает сплывать внимание:

n:12/5/82,M: pnd(s),F: ai,pMI:30/5/82}gs(!vlegLnd),

hf8B,M2:31/5/82} gs(!vlegLsd),@n7,gH,^MGM: ingm,¬b,

c(T)@m,pMGM3:4/6/82(v[#]penisd++),>@m, ¬X+,

Hn>j,pF4:8/12/82,

и так далее, и так далее, тысячи букв и цифр, съезжающих к самой его пояснице. И я бросаю через плечо молодого человека взгляд на спину стоящей перед ним женщины, а после, резко наклонясь вбок, на спины еще десятка людей впереди. Все они, в принципе, одинаковы, только у одних текст доходит лишь до середины спины, а у других его так много, что майки им приходится носить куда более длинные, смахивающие, скорее, на блузы, а то и на платья.

Тут я соображаю, что и на мне футболка вовсе не маленькая. Размера XL, не меньше. Интересно, что на ней значится?

В очереди за мной стоит мужчина, высокий, в толстых очках, заросший колючим волосом. Я улыбаюсь ему, на случай, если он прочитал то, что значится на моей спине и знает больше меня.

— Сегодня баранина, — сообщает он, его увеличенные очками, налитые кровью глаза умоляют меня позволить ему пожить еще немного.

Я отворачиваюсь. Когда подходит моя очередь, я получаю тарелку горячей тушеной баранины. Толстая женщина соорудила вдоль края тарелки похожее на пончик кольцо из картофельного пюре с заводью соуса и бараниной внутри. Протягивая мне тарелку, она несмело улыбается, словно признавая, что не способна удержаться от маленькой творческой прихоти, — не исключено, впрочем, что я вкладываю во все это слишком большой смысл. Может быть, она просто знает по опыту, что так люди не будут, возвращаясь к столам, расплескивать соус.

Я присаживаюсь на первое попавшееся место, съедаю баранину и картошку. Мяса в соусе много, в нем плавает также морковь и фасоль. Так сытно я не ел со времени… ну, в общем, давно уже не ел.

Насытившись, я сижу, уставясь в пространство. Я собирался последить за другими, выяснить, много ли еды достанется последним, кто стоит в очереди. Да вот забыл. Память у меня не та, что прежде; мысли и принятые мною решения распадаются, крошась, как печенье в заднем кармане брюк. Самое главное — никто меня отсюда не гонит. Я мог бы даже расплакаться от благодарности. Вот только плакать я разучился.

Проходит еще немного времени, и я замечаю, что окна Прибежища потемнели. На мир снаружи упала ночь. По спине моей пробегает холодок тревоги, инстинктивный страх, который нападает, когда понимаешь, что по дурости слишком долго откладывал исполнение наиважнейшего дела — поисков уединенной груды мягкого мусора или лестничного колодца, а теперь уже слишком поздно. Я представляю, как костлявая старая нянька подходит ко мне и говорит: пора домой, Прибежище снова откроется завтра, в десять утра. Но в глубине души я знаю — этого не случится. Я пришел сюда, чтобы остаться.

Так я и просиживаю еще часа два, глядя на людей, но, в сущности, их не видя. Я гляжу и на мои башмаки, завороженный металлическими глазками для шнурков, потертостями и царапинами на носках. Гляжу на черные окна, на отражение ламп дневного света в ближней столешнице, на влажную стойку раздаточной, теперь опустевшую. И гадаю, не следует ли мне стыдиться и даже тревожиться оттого, что я не испытываю ни малейшей скуки? Мне и невдомек было до этого дня, насколько я примирился со своей никчемностью. В наружном мире меня то и дело перегоняли с одного спокойного места на другое, никогда не давая больше часа покоя, а порой выставляя вон уже через несколько минут. В теплых торговых центрах детективы выходили из себя, если я слишком долго бродил там, ничего не покупая, и выгоняли меня на каменные ступени, и дверь магазина захлопывалась за мной под слово: «Извините». Даже по ночам сторожа светили мне в лицо фонарями или какие-то машины вдруг принимались сновать в непонятной близости от моего сжавшегося в комок тела.

При таком обилии стимулов к вечному движению я и не заметил, как утратил внутреннюю потребность в действии или цели. И теперь испытываю довольство.

Жаль, что жене не придется об этом узнать.

В конце концов, раздается звонок, люди начинают вытекать из столовой. Я оглядываюсь в поисках Эрика Джеймса Суина — вдруг он захочет подойти, объяснить мне, что происходит, — однако и Суин уже ушел. Поэтому я, шагая в ногу с прочими, выхожу с их стадом в новый для меня коридор.

Коридор этот обшарпан и не очень длинен. По одной стене развешены, несколько вкось и вкривь, примитивные, изображающие луга и сельскую скотинку картины в не отвечающих этим сюжетам позолоченных рамках. Другая пуста, если не считать большой, покрытой прозрачным пластиком доски, накрепко привинченной чуть выше уровня глаз шурупами к штукатурке. Она немного смахивает на списки павших между определенными годами солдат, какие висят в военных мемориалах, или на перечень выпускников старинного университета. На самом верху ее значится:

КЛЮЧ К АББРЕВИАТУРАМ

А ниже идут столбцы и столбцы, пять квадратных футов столбцов, начиная с

n: = рожден(а)

M = мать

F = отец

PGM = бабушка с отцовской стороны

MGM = бабушка с материнской стороны

и так далее. Я застреваю под доской, пропуская мимо людей. Читаю то, что значится в столбцах, пытаясь все понять и запомнить. Но чем больше я читаю, тем все становится сложнее. р, например, означает «наказан», однако какой-либо смысл получает лишь в сочетании с другими значками, вроде! отвечающего физическому насилию.

Я заглядываю в самый конец. Последние несколько столбцов заполнены устрашающими цепочками алгебраических символов, которые, если мне удастся их расшифровать, возможно, расскажут о разных сложных событиях, в которых не обошлось без полиции и служб социального обеспечения. Даже самая короткая формула {FÏ>M/-](δnH)} разворачивается в фразу «подарок на день рождения, посланный отцом, перехваченный матерью и ни разу ею не упомянутый».

Я стягиваю через голову майку, подставляя голый торс гуляющим по коридору сквознякам. Мягкая белая ткань обтекает, как молоко, мои кулаки, пока я пытаюсь разобрать, что же на ней написано. Перед меня не интересует: имя свое я знаю и в напоминаниях о тех, кто может тревожиться обо мне, не нуждаюсь. Я держу майку наотлет, спиной к себе, читаю написанное у левого плеча: n:13/4/60, говорится там. Ну да, правильно, дата моего рождения.

А вот с остальным дело идет туго. Текст лишен для меня всякого смысла, поскольку то, что я вижу в нем, мне не понятно, а «ключ» не помогает, — я просто не нахожу в «ключе» того, что ищу. Я пытаюсь разобраться в тексте, символ за символом, надеясь, что придет миг, и все вдруг расставится по местам. На моей стороне есть хотя бы одно преимущество — детство у меня было на редкость незамысловатое.

Увы, углубившись в текст всего на две строки и отыскав объяснение для р М9 — девятое наказание, полученное мной от матери, — я ощущаю хлопок по голому плечу, и едва не выпрыгиваю из собственной кожи.

Я резко оборачиваюсь, прижимая футболку к груди, точно банное полотенце. Передо мной стоит посреди пустого коридора та самая старуха, что впустила меня в Прибежище. Сердце мое колотится о ребра, старуха гневно таращится на меня, глаза в глаза. Иссохшая длань ее так и остается поднятой, как будто старуха решила благословить меня на католический манер, впрочем, она просто царапает вытянутым пальцем воздух между нами.

— Здесь заголяться не положено, — сообщает она sotto voce[3].

— Я только хотел посмотреть, что написано у меня на спине, — объясняю я.

— Ага, и этого тоже нельзя.

Глаза старухи, опушенные тускло-серебристыми ресницами, светятся, точно фамильные броши. Ослушаться ее я не могу.

Я натягиваю на себя футболку, старуха отступает на шаг, чтобы руки мои, опускаясь, не зацепили ее. А после того, как я вновь обретаю пристойный вид, она, легко сжав мой локоть, уводит меня от КЛЮЧА К АББРЕВИАТУРАМ.

— Спать пора, — говорит старуха.

Меня приводят в общую спальню Прибежища. Это помещение еще и попросторней столовой — оно смахивает на огромный, отдающий эхом складской ангар, под потолками которого могут свободно передвигаться вильчатые подъемники и автокраны. Света здесь мало, а дует и пахнет, как в большой псарне, — впрочем, воздух отдает еще и ароматом хлорированной мочи. Потолки высоки настолько, что подобия плотиков, связанных из трубчатых ламп дневного света, свисают вниз на длинных цепях — туда, где до них уже можно дотянуться, забравшись на самую большую стремянку. Каждый такой «плотик» состоит из четверки размещенных вплотную трубок. Висящие высоко над моей головой, яркие, воздушные, неподвижные, они напоминают мне о детских посещениях музея Естественной истории — о дельфинах и акулах, сваренных из запылившегося, ставшего склизким по швам стеклопластика.

Я откидываю голову, пытаясь разглядеть за этими яркими мобилями потолки. Улавливаю силуэты деревянных балок и стальных труб, призрачную декартову плоскость, которая подпирает прозрачную или, по меньшей мере, сквозистую крышу.

И получаю тычок в локоть.

— Потом наглядитесь, — говорит с оттенком легкой бранчливости старая нянька. Я иду дальше.

Пол, по которому мы ступаем, это разлив старого бетона, истертого до костяной гладкости и не издающего под моими ногами ни звука. Правда, тонкие резиновые подошвы провожающей меня в глубину дортуара старухи, повторяют, переступая: «вруник, вруник, вруник».

Я плетусь, опустив взгляд, мне не хочется видеть того, что хранится в этом огромном складском пространстве. Я ощущаю наставленное на меня созвездие глаз и чувствую, кажется мне, шелест массированного дыхания.

— Ваша постель вон там, вверху, — доносится до меня голос старухи. Приходится все же поднять глаза, посмотреть, куда указывает ее палец.

Вдоль стен возвышаются, как кипы только что пошитых матрасов, ярусы металлических коек, сюрреалистический конструктор с привинченными к кирпичу деталями. По двенадцати лежанок в каждой стопе и каждый отсек — точно гнездышко, свитое из белых простынь и одеял цвета овсянки. Некоторые койки пустуют, но таких совсем мало. Почти в каждом прямоугольном закуте покоится распростертое горизонтально человеческое тело — мужское, женское или детское, — точно ожидающие востребования письма. Совсем немногие лежат ко мне спинами, наполовину укрыв всклокоченные головы одеялами. Большинство же глядит на меня, бесстрастно помигивая, со всех высот и из всех углов этой залы.

Старая нянька указывает на пустующую койку, одиннадцатую от пола, добраться до нее можно лишь по железной лесенке, которая тянется вдоль спальной башни. Я неуверенно оглядываюсь на мою провожатую, гадая, хватит ли мне отваги сказать ей, что я боюсь высоты.

Она морщит в подобии улыбки сухие тонкие губы и уверенно тычет пальцем вверх.

— У нас тут никто не падает, — сообщает она. — Это же Прибежище.

И старуха, развернувшись, уходит: «вруник, вруник, вруник».

Я поднимаюсь по железному трапу к кровати. И по пути наверх сознаю, что за моим продвижением наблюдает многое множество людей — и не только издали, но и сблизи, с расстояния почти интимного, отделяющего меня от обитателей десяти коек, которые я миную, подвигаясь к своей. Лежащие наполовину во мраке, наполовину в столбах резкого света, они приподнимаются, опираясь на локти, или просто поворачивают головы на подушках, нацеливая мне в лицо пустые глазницы. Они разглядывают меня без стеснения, без милосердия, прочитывая, что успевают, из текста на моей футболке, оценивая мое тело, ползущее вверх в нескольких дюймах от их носов. И взгляды их лишены даже проблеска подлинного интереса. Я — событие, физическое явление, возникшее на ступеньках лестницы, привинченной к их койкам. Для того, чтобы меня игнорировать, требуется несколько больший интерес к чему-то другому, а другого ничего нет. Вот они и смотрят, безмолвные, вялые, глазными яблоками, а не глазами.

Мужчины, женщины, все они так и остались в майках, похожих на белые ночные рубахи. Я мельком улавливаю имена, и лета, и слово-другое из их историй, неуяснимое без прочих слов. Вся прочая их одежда — штаны, юбки, носки, даже обувь, — уложена под подушки, чтобы приподнять эти конверты тугого белого хлопка повыше.

Я добираюсь до одиннадцатой койки, заползаю в нее. Накрывшись простынкой и одеялом, стягиваю с себя все, кроме майки, и укладываю под подушку, подобно всем остальным. И замечаю, что ступни мои почернели от грязи, что кожа в подколенных сгибах воспалена от того, что я провел слишком много ночей, не снимая волглых джинсов, что гениталии мои малы, как у ребенка.

Простынка настолько стара и латана-перелатана, что я боюсь разодрать ее, устраиваясь поудобнее, зато одеяло и толсто, и мягко. Я заворачиваюсь в него, плотно, по самую шею, и почти уж решаю накрыться им с головой, когда спальня вдруг погружается во тьму.

Испытывая облегчение от обретенной, наконец-то, невидимости, я решаюсь чуть высунуть голову за край койки и глянуть на потолок. Он прозрачен, как я и думал: огромные пластины подцвеченного стекла, за которыми теплится лунный свет, неясный, размытый. Плотики погасших матовых трубок, разделенные промежутками темного воздуха, висят между мной и людьми по другую сторону спальни. Я гляжу в темноту, ожидая, когда глаза мои свыкнутся с нею. И едва они свыкаются, начинаю различать блеклые плечи и светящиеся в полсвечи недреманные очи — и отворачиваюсь. Не знаю, что я надеялся увидеть, но эти сумрачные леса, эти ярусы скрытых тел и светлячковых лиц не порождают в моей душе ни трепета, ни жалости. Стыдясь моего безразличия или воображая, что должен стыдиться его, я предпринимаю сознательную попытку почувствовать хоть что-то. И после недолгих усилий решаю, будто ощущаю благодарность или, по крайней мере, не ощущаю страха — просто потому, что всех нас разложили здесь на ночь, каждого на отведенное ему место. С тех пор, как я обратился в пропавшего без вести, я часто грезил наяву о том, как меня посадят в тюрьму, но, разумеется, и этот суровый приют заработать не так-то просто. Да и какое преступление ни соверши, мир все равно будет требовать, чтобы ты играл все в одну и ту же игру. Даже убийц, и тех навещают в тюрьме их жены и дети.

Я опускаю затылок на подушку, осторожно, опасаясь слишком сильно сместить башмаки — так, что они улетят вниз. Впрочем, сестра оказалась права: сам я упасть не боюсь. Прямоугольник из стали и проволоки, на котором я лежу, кажется мне таким же безопасным, как пол. Мне спокойно.

Надо мной провисает удерживаемый металлической паутиной матрас, выпучиваясь под весом грузного тела. Я поднимаю руку и касаюсь металла, совсем легко, просто чтобы коснуться. Ни за что не свете не хотел бы я привлечь к себе внимание того, кто спит наверху.

Я закрываю глаза, и мозг мой начинает закрываться, и я понимаю, что впервые за многие месяцы мне можно не беспокоиться о том, что меня кто-то отыщет.

Поутру, после блаженного, лишенного видений сна я пробуждаюсь от чьего-то кашля. Из разных полостей спального улья с жестокой отчетливостью доносятся всхрапы, хрипы, сопение. Со временем я научусь соотносить каждый из этих звуков с отдельным именем и особой историей. Но в это первое утро я ничего еще не знаю.

Я перегибаюсь за край койки, смотрю вниз. Там, на полу, освещенная ярким солнцем, пробивающимся через сквозистый потолок, стоит серебристая лужа мочи. Железные башни коек отражаются в ней, как в зеркале; я пробегаюсь взглядом по отражениям, пытаясь найти себя, однако все крошечные, всклокоченные головы, какие я вижу, кажутся мне одинаковыми. Я поднимаю руку, чтобы помахать светозарной луже, чтобы понять, какая из этих голов моя. И мне отвечают взмахами несколько — нет, с полдюжины — рук.

Ну что же, вот я и нашелся.

Возвращение Энди

Веки его затрепетали, приоткрылись, и он с большим удивлением обнаружил, что пока еще жив.

Если он что-то и думал о себе в последние пять лет, то лишь одно: я умер. Временами он выглядывал во внешний мир, используя для этого нечленораздельного, визгливого идиота, которого ходивший за ним персонал называл «Энди».

Однако, когда он сегодня посетил голову идиота, чтобы посмотреть — как оно там, снаружи, — вдруг выяснилось, что сам он живей живого. С ума можно сойти.

Он сел и мгновенно понял — на нем больничная пижама.

— С добрым утром, Энди! — произнес лежавший на соседней койке старик.

— С добрым утром, — рассеянно ответил он, глядя на тумбочку у койки: на тумбочке стояли цветы в вазе и стакан апельсинового сока.

— Ишь ты! А здорово у тебя получается, Энди, малыш! — сообщил старик, на которого услышанное произвело, похоже, сильное впечатление.

Энди сунулся в тумбочку. Пусто. Он извернулся, чтобы взглянуть на стену за кроватью. На стене занимал почетное место аляповатый барельеф — Рождественский дед, соединенный колючей проволокой гирлянды с другим таким же, висевшим над изголовьем соседней кровати. Под Санта-Клаусом Энди кнопки с синими шляпками удерживали на стене фотографии женщины и трех детей, в различных сочетаниях. За спинку кровати почти целиком уходил измахрившийся детский рисунок, подписанный: «Роберт».

В палату вошла и поприветствовала всех нянечка в одноразовых перчатках.

— Энди только что поздоровался, — немедля уведомил ее старик.

— Замечательно, — сказала нянечка, явно не поверив услышанному. Она подошла к койке Энди и бесцеремонно стянула с него одеяло. Нисколько не стесняясь, быстро осмотрела его пах, просунула ладонь под ягодицы, — выяснить, как там простыни.

— Так ты был нынче ночью хорошим мальчиком, Энди? — одобрительно проворковала она, обращаясь к нижней половине его тела.

— Что?

Еще не успев расшифровать произнесенное им слово, нянечка машинально произнесла следующий вопрос:

— Не напрудил сегодня в постельку?

— Надеюсь, что нет, — ответил он. — Я, по-вашему, кто?

Женщина, разинув рот, уставилась на него, слишком потрясенная, чтобы ответить. А потом убежала.

Как вскоре выяснилось, он целых пять лет пробыл пускающим слюни идиотом. Подцепил редкую болезнь, сумел с ней справиться, однако разум утратил. Когда его только еще поместили в палату интенсивной терапии, он представлял собой брошенный медицине волнующий вызов. Какие только специалисты ни пробовали выследить его сознание в тех местах, в которые оно удалилось, и возвратить назад. Однако тянулись недели, жизнь шла своим чередом, место, которое он занимал, требовалось больнице. И его перевели в отделение для престарелых, там он с тех пор и лежал.

Насколько ему удалось понять, ухаживать за ним было не просто, он конвульсивно дергался, размахивал всеми конечностями всякий раз, как санитары пытались побрить или помыть его, тарелки с кашей и ложки разлетались по палате от его кулаков, а ночами он будил других пациентов собачьим воем. Собственно говоря, вой этот разносился далеко за пределы отделения для престарелых. И как ни упорствовали, споря с ними, прочие скорбные вопли, издававшиеся в этих стенах, его завывания, в конце концов, стали своего рода легендой.

Теперь же, спокойный и говорящий негромко, он попросил дать ему зеркало и бритву.

Нянечка принесла бритву, электрическую, ту, которая вот уж пять лет как гуляла, что ни день, по его конвульсивно дергавшейся физиономии. Но он попросил опасную — и немного мыльной пены. Взгляды их встретились. Всего пару дней назад рождественские песнопения привели Энди в такое неистовство, что пришлось призвать здоровенного ночного сторожа, который один только и мог его унять. Воспоминания о его убийственной силе были еще свежи в памяти няньки.

— Спасибо, — сказал он, получив от нее бритву.

То, что случилось с его лицом, Энди встревожило. В каком-то смысле, оно здорово постарело, обзаведясь жесткими, словно резиновыми, складками и морщинами, беловато-серыми волосками в привычно черной щетине. Но и осталось при этом непристойно молодым, точно у новорожденного шимпанзе. И когда он сбрил щетину, лицо почти не изменилось.

Нянечка наблюдала за ним, пытавшимся слепить из своего лица что-то хоть отдаленно ему знакомое.

— Ваша жена… — начала она.

— Что?

— Ваша жена придет сегодня. День посещений.

С секунду он обдумывал услышанное, а потом вдруг вспомнил жену, и очень хорошо вспомнил.

— Я полагаю, вы позвонили ей и сообщили новость? — спросил он.

— Боюсь, что нет, — ответила нянечка. — Мы пытались, но там никто не отвечал. Ее ожидает сюрприз, не правда ли? — Нянечка фыркнула, порозовела и, резко повернувшись, ушла.

Жена Энди появилась после ленча, в самое оживленное для отделения престарелых время. И до койки его добралась, не попавшись никому из служителей на глаза.

— Привет, Энди, мой мальчик, — сказала она и присела в изножьи койки, и, плюхнув себе на колени рюкзачок, принялась в нем копаться. — А я тебе пончиков принесла. И баночку с питьем.

Она потянулась мимо него к тумбочке, разложила по ней угощение. Потом поерошила Энди волосы, сощурясь, надув губы.

— Ну, как ты себя вел, а, Энди? Нянечек не очень донимал? Не был за завтраком нехорошим мальчиком? За завтраком надо быть хорошим мальчиком, Энди.

Она казалась вполне довольной собой, говорила свое, на самом деле не видя его, совершенно как инспектор начальной школы, который быстренько проходит по классу, наполненному весело занимающимися своими делами детьми. Сказать ей правду казалось почему-то поступком постыдным, однако, когда в палату влетела нянечка, он решил, что лучше сделает это сам.

— Я поправился, Бром, — негромко произнес он.

— Э-э… да, — подтвердила запыхавшаяся нянечка и затормозила, визгнув по линолеуму подошвами тапок.

Жена Энди молчала, переводя взгляд с нянечки на него и обратно на нянечку.

— Ну, то есть, — сказала нянечка, — мы уже вызвали специалиста, результаты анализов еще не готовы, однако…

И она, по-дурацки ухмыляясь, повела в сторону Энди рукой, словно говоря: «Посмотрите сами».

Теперь улыбнулась и жена Энди — улыбкой, полной безмерной глупости и потрясения, как будто ей принесли подарки на день рождения, а день-то оказался вовсе и не тот.

— Правда? — спросила она.



Поделиться книгой:

На главную
Назад