— Я теперь у вас всех вроде кандалов на ногах. Мешаю. Так сказать, вы в прогресс, а я вас за уши обратно. Инициативу глушу, свободы лишаю… Так, что ли? — Голос Щукарева дрожал от обиды.
— Я этого не хотел сказать. Вы меня учили, хорошо учили, строго спрашивали, но и верили. И я вам за это благодарен. Но я что-то не упомню, чтобы вы у меня, молодого штурмана, над душой стояли или за меня прокладку вели. А сейчас… — Логинов замялся, подбирая слова поделикатнее, чтобы высказать, наконец, то, что уже давно наболело на душе не только у него. — Вы простите меня, Юрий Захарович, но сейчас вы порой бываете… Как бы это лучше сказать…
— А чего ты деликатничаешь? Сажай прямо под дых!
— Бываете чересчур уж осторожны. Давите на командиров. Не даете им самим выбрать правильное решение. — Комбриг вздел было свою лапищу, намереваясь остановить Логинова своим излюбленным «стоп моторы», но тот, что называется, закусил удила: знал, что другого такого случая может больше не представиться и что если сейчас не выскажется, то потом уже вряд ли когда на это решится. — Откуда же в нашей бригаде, подчеркиваю — в нашей бригаде, командирам набираться умению? Перешвартовываюсь за них я. Штаб чаще всего проверяет не то, что умеет делать командир или вахтенный офицер, чему он обучен, а чему надрессирован, что знает назубок. Чего стоят все эти вводные вроде «человек за бортом» или «срочное погружение без хода»? Это же все задачи для филатовских медведей. А вот сумеет тот же молодой командир правильно самостоятельно действовать при неожиданной встрече с противником под водой? Сумеет ли он в невыгодных для себя условиях упредить противника и первым выйти на него в атаку, использовать оружие? Вы это умеете делать. И флагманские специалисты умеют. А этому надо обучать командиров, не бояться доверять им. Я вот помню, в войну какое сложное время было — и то, будучи молодым вахтенным офицером, вдвоем с сигнальщиком на мостике оставался. И всегда все в порядке было. А сейчас у нас на мостике стоит вахтенный офицер и рядом с ним днем и ночью или командир, или старпом, или кто-нибудь из штаба. И основная обязанность этого бедолаги не командовать кораблем, а не прозевать и правильно отрепетовать[3] команды начальства. Дальше идет цепная реакция: вы не доверяете командиру, он, естественно, своим офицерам.
Комбриг немного подождал, не скажет ли еще чего Логинов, сцепил пальцы ладоней, хрустнул суставами, будто кто-то в кабинете ломал кирпичи, и спросил:
— Ты, надо полагать, теперь все высказал? Это хорошо. Теперь, как говорят в Одессе, слушай сюда. Чего ты от меня требуешь? Учить тому, что будет нужно на войне? Учим. И ты это не хуже меня знаешь. Планы боевой подготовки мы выполняем? Выполняем. Приз главкома за торпедные стрельбы вот уже два года у нас. Так ведь? В автономное плавание ходили лодки именно нашей бригады. А почему? Выучка лучше, чем у других. Согласен? Согласен. Так теперь ты мне скажи: какого же тебе еще рожна надо?! Разумного риска? Меня комбригом никто четвертый раз не назначит. А теперь что касается войны. Ты ведь ее только хвост застал, а я, когда ты к нам пришел, уже в командиры метил. И я-то уж знаю, какой спрос в войну был. Сегодня напортачил, а завтра вышел в море и фрица утопил. Плюс на минус — и все по нулям. А сейчас, к счастью, не война, топить некого. И к тому же, уважаемый Николай Филиппович, помни: осторожность — сестра мудрости. Это не я, трусливый дед Щукарь, выдумал, а предки наши. Они не глупее нас были.
Зазвонил телефон. Комбриг снял трубку и пророкотал в нее:
— Щукарев у аппарата… Да, да. Орлов, слушаю тебя… Перешвартовывайся. Только подожди Логинова. Он у меня. Сейчас придет. — Положив трубку на место, комбриг хмуро бросил: — Сходи помоги Орлову.
Выходил Логинов из кабинета комбрига с облегченной душой, он даже довольно улыбнулся. Обычно в таких случаях комбриг ему приказывал: «Иди перешвартуй», а сегодня попросил: «Иди помоги…» Видать, разговор хоть немного, но до цели дошел.
В кубрике команды подводной лодки С-274 безлюдье, только дневальный да двое старшин первой статьи — Ларин и Киселев. Оба — Володи.
Огромный зал с бетонным полом и самыми обычными окнами и дверьми, расположенный на третьем этаже кирпичной казармы, даже при очень богатом воображении кубриком никак назвать было нельзя. И тем не менее именно это по-казенному неуютное помещение, в котором рядами выстроились аккуратно и однообразно заправленные койки, подводники величали кубриком.
Во всех официальных документах это называлось казармой. Но ни один из моряков на вопрос, где сейчас тот-то или тот-то, не ответит: «В казарме». Ни за что! Он обязательно скажет: «В кубрике», «В команде» или же «На бербазе» (то есть на береговой базе). Где угодно, но только не в казарме.
Такова уж давняя флотская традиция — переносить привычное, прикипевшее к душе за время службы на корабле на самое что ни на есть земное, житейское. Отслужит моряк свою флотскую службу, уедет далеко от моря, куда-нибудь в сибирскую кедровую глухомань или в бескрайние иссушенные безжалостным солнцем казахстанские степи, а все равно еще долго будет говорить вместо столовой — камбуз, вместо пола — палуба, вместо ко́мпаса — компа́с.
Есть в этом что-то от флотского форса: знай, мол, наших! Но это хороший форс, если, конечно, бывшего моряка, сменившего бескозырку и бушлат на кепку и пиджак, отличают от других не только эти привычные слова, но и воспитанное в нем флотской службой трудолюбие, честность, умение крепко, по-моряцки работать и преданно дружить.
Ларин в раздумье стоял у окна. Раздумье его было чуть с грустинкой. Неделю назад, когда им зачитали приказ об увольнении их года в запас, когда наконец-то исполнилась целые четыре года пестовавшаяся в душе мечта о вольной, как ветер, без подъемов и отбоев жизни, все они, «годки», от затопившего их счастья просто ошалели. Двадцатидвухлетние парни, в основном уважаемые, солидные старшины, плясали, кричали что-то нечленораздельное, хохотали. И вряд ли кто из них в первую ночь после этого приказа сумел заснуть: счастливые грезы наяву были слаже любого сна.
Неделя пролетела в заботах: надо было сдать заведование, рассчитаться с боцманом, с библиотекой, сняться с партийного учета… Да и мало ли какими еще корнями обрастает моряк за долгие годы службы? Теперь их надо было рвать. И вот все сдано, со всеми рассчитался, как говорят на флоте, «якорь чист». Остался лишь завтра утром последний подъем флага — и прощай, служба… Катером до города, а там на самолет или в поезд — и айда кто куда по домам…
Но оказалось, что вот так, запросто, сказать службе прощай совсем нелегко. Как и всегда в жизни, все неприятности, неизбежные в службе тяготы, вынужденное самоограничение сразу же забылись, оказались похороненными где-то на дне памяти. Зато затопили воспоминания о штормовых вахтах, о первых победах, одержанных над разгневанным морем, о друге, подменившем на перекур во время тяжких и долгих работ, о больших и сильных людях, с которыми повенчала тебя флотская служба. Можно с легким сердцем рассчитаться с интендантами, с библиотекой, с боцманом, а вот память обо всем этом по акту не спишешь, с ней не порвешь.
Потому-то и грустно было старшине первой статьи Володе Ларину. Потому-то и не было радости в его взгляде, неприкаянно, бесцельно скользившем по всему, что было за окном. А там справа виднелся кусочек камбузного двора береговой базы с выстроившимися вдоль забора из металлической сетки баками с пищевыми отходами. Над баками вместе с густыми хлопьями снега тоже белыми огромными хлопьями кружились с резкими требовательными криками чайки. Некоторые из них, широко распластав крылья, планировали вниз, усаживались на край бака и высокомерно и важно начинали рыться в остатках каши, корках хлеба, костях. Иногда они сбрасывали с себя спесь и начинали по-базарному визгливо галдеть и клевать друг друга. Видимо, попадался очень уж лакомый обглодок.
Ларин посмотрел на птиц и вспомнил, как эти же самые чайки подолгу сопровождали их в море, грациозно паря над лодкой и напутствуя их в далекий и долгий путь полными печали гортанными криками. И щемяще жалко стало ему этих гордых, благородных птиц. А может, вот эти, пожирающие помои, совсем не те овеянные романтикой птицы, которые улетают вместе с моряками в голубые дали? Может, эти уже превратились в нахлебников человека, вроде жирных и ленивых городских голубей? Может, они уже и не хотят видеть, как в безбрежье океана молнии рассекают небо и воду?
Это щемящее чувство Ларин постарался подавить в себе простой мыслью, что в природе все устроено мудро и, значит, так нужно. Но легче от этого почему-то не стало.
Налево из окна виден сквер, вокруг которого выстроились в каре штабные здания и казармы, окрашенные в блекло-синий цвет. Густо исчерченная трещинами штукатурка на стенах напиталась влагой, кое-где обвалилась, зашелушилась, и поэтому дома кажутся пегими, неухоженными. Высокая некошеная трава в сквере, беспорядочно перепутанная в разных направлениях дождем и ветром, напоминала всклокоченную шерсть намокшей кошки. Из-за черноты неба, сопок, воды она тоже кажется не зеленой, а черной. Деревья от непогоды поникли, почернели, вид у них сиротский, печальный.
А в погожие дни все здесь совсем иное. В густом переплетенье листьев берез, ольхи, рябин весело играет солнце, оно щедро греет звонкоголосое птичье поселение, обосновавшееся в этой не по-северному щедрой сени, нежит, голубит враз поднявшуюся под его теплой лаской густую траву.
А когда-то здесь были лишь лысые камни да мхи. Это зеленое чудо выросло на земле, принесенной с дальних сопок. И возили, носили на себе эту землю, удобряли ее своим потом, а потом высаживали в нее вырытые в скалах хилые саженцы, оберегали их от стылых февральских ветров да от июльских шальных штормов моряки-подводники, служившие здесь в годы войны.
Возвращаясь из полных смертельного риска боевых походов, они непременно шли в сопки, чтобы принести оттуда в свой скверик кустик или горсть земли. В этом малом добром деле они оттаивали сердцами.
Ларин вдруг сразу, внезапно почувствовал себя виноватым перед ними: прослужили они здесь долгих четыре года, а никому из них в голову ни разу не пришло посадить в сквере хоть какую-нибудь самую малость — ветку, кустик, цветок.
— Володь, а Володь! — окликнул он Киселева. Тот на своей койке укладывал чемодан.
— Ну?
— Ты знаешь, о чем я подумал? Люди во время войны, да и до нее тоже, чище нас, наверное, были. Как-то возвышенней, что ли.
— С чего это ты решил?
— Сейчас я на наш сквер посмотрел. Ведь война была, никто не знал, будет ли он жив завтра, а все равно моряки находили время, чтобы в сопки сходить за землей, за деревьями. Для комфорта своего? Нет, при них все эти деревца им по колено были. Стало быть, о нас они думали, о тех, кто после них здесь служить будет. Понял?
Киселев подошел к окну, встал рядом с другом и тоже как-то сразу погрустнел.
— В общем-то ты, наверное, прав. Помнишь, года два назад через весь сквер прокладывали канализацию? Перерыли все, перекопали, засыпали кое-как, а сейчас там все провалилось, канава… — И, помолчав, вдруг разозлился: — Черт его знает, сто раз в день ходишь мимо, все видишь, а внимания ни на что не обращаешь… Ведь сквер-то искалечили, а всем это до лампочки. Слушай-ка, Иваныч, — предложил Киселев, — а что, если до отъезда собрать всех демобилизованных парней да устроить в сквере аврал? А?
— Кого ты соберешь? — усмехнулся Ларин. — Все уже на чемоданах давно сидят. Да и в такую погоду кто пойдет? А вообще-то хорошая традиция могла бы быть. Представляешь себе, перед увольнением каждый, скажем, по мешку земли приносит или куст, деревце. Такой тут парк можно было бы соорудить, будь здоров. — И тут же Ларин вроде бы совсем не к месту рассмеялся.
— Ты чего это заржал? — удивился Киселев.
— Да маниловщина все это.
— Что? Что?
— Маниловщина, говорю. Помнишь «Мертвые души» Гоголя?
— Откуда я могу помнить? Не читал я. Ты же знаешь, что у меня семь классов и коридор.
— В «Мертвых душах» есть такой помещик — Манилов. Пустопорожний мечтатель. Он то у себя в усадьбе через пруд мост мечтал построить, чтобы на нем купцы лавки пооткрывали и сидели там, торговали, то высокий дом с бельведером, с которого даже Москву видно было бы.
— А я-то при чем здесь? Тоже мне, Манилова нашел.
— Да это я не о тебе, о нас обоих. Размечтались мы по-маниловски. «Традиция хорошая была бы»… — передразнил он сам себя. — Об этом раньше думать надо было, не сейчас. Теперь, как в преферансе говорят, поезд уже ушел. Игра такая есть — преферанс. Не слышал? — Ларин просветленно улыбнулся и совсем уж не к месту вспомнил: — Ох уж и погонял я пулю в студенческие годы…
Еще до службы Ларин закончил индустриальный институт, получил диплом инженера-электрика, поработал немного — и призвали его служить: кончилась отсрочка. Еще студентом он женился, и теперь его сыну уже шел седьмой год. Самому Ларину недавно исполнилось двадцать восемь. На лодке старше его возрастом были лишь командир, старпом, заместитель командира по политчасти, инженер-механик да два мичмана-сверхсрочника: боцман Ястребов — ему было уже за пятьдесят, все на лодке его ласково-уважительно называли Силыч — и старшина команды мотористов Оленин.
Поначалу служба Ларину давалась через силу, пришлось его обламывать. Привыкший к студенческой вольнице, он каждое, даже самое малое и справедливое, замечание старшин, упрек воспринимал как покушение на свободу его личности, ущемление его человеческого достоинства. Правда, несколько позже он и сам понял, что военная служба в пору притирания к ней требует от молодых не только одинаковой, «под ноль», прически, но и того, чтобы сами они были неотличимы друг от друга, тоже «под ноль». Чтобы никто из них не выпирал из единообразного общего строя. Значение имел только рост. В зависимости от него новобранцев обували, одевали, распределяли по учебным ротам, ставили на тот или иной фланг строя. Индивидуальные особенности, склонности, обретенные до службы знания — все это играло на первых порах самую ничтожную роль.
Это потом уже, во время учебы, и тем более на корабле, одноликая масса расслаивается на отдельные, отличимые друг от друга характеры: на смекалистые и тугодумные, на работящие и бездельные, на управляемые, подчиняющиеся дисциплине и неуправляемые, на личности или, как теперь принято говорить, лидеры и на так себе, шаляй-валяй, но меня не трогай, на тех, кто начисто лишен струны. Со временем жизнь ставит все и всех на место, по полочкам — кто чего стоит.
Поставила она, естественно, и Ларина. Он был личностью и потому уже на третьем году службы стал специалистом первого класса и старшиной команды гидроакустиков. Конечно же, сказалось и высшее образование — то, что другие усваивали трудно и долго, он хватал с лета, и обретенный им жизненный опыт — «болезнями роста» он отболел еще в институте. Приблизительно с этого времени как-то уж так сложилось, что все офицеры и старшины начали величать его не иначе как по имени-отчеству — Владимиром Ивановичем или просто Иванычем.
Ларин и Киселев стояли у окна, смотрели в него и на светлом фоне почти не отличались друг от друга: оба рослые, плечистые, с крутыми шеями и затылками. Обычно такими вот крепкими, широкогрудыми изображают художники матросов времен революции или обороны Одессы и Севастополя.
— Смирна!!! — испуганно вскрикнул у порога кубрика дневальный молодой матросик Федя Зайцев. На лодку он пришел совсем недавно. В учебном отряде у него, видимо, сильно строги были командиры, запугали бедолагу до смерти. И он до сих пор каменел от страха при виде любого начальства.
— Вольно… — милостиво пробасил вошедший в кубрик старпом лодки капитан третьего ранга Березин. Он был невероятно тощ и для подводника чрезмерно высок. В экипаже его любовно окрестили циркулечком. И действительно, казалось, что длиннющие ноги его начинали расти чуть ли не из подмышек. Ходил он угонисто: как шаг — так полтора метра, еще шаг — еще полтора. Особенно же напоминал Березин циркуль, когда поворачивался вокруг на пятке одной ноги, чуть отставляя другую в сторону. Поворачивался он именно так. Ну как есть циркуль!
Говорил Березин громко, в разговоре широко и яро жестикулировал. Так, наверное, разговаривали бы немые, вдруг научившиеся говорить. Поэтому его длинные руки вечно были в ссадинах и ушибах — в теснотище подводной лодки всегда что-нибудь не вовремя оказывалось под его размашистыми руками.
Должность старпома на корабле самая что ни на есть муторная и неблагодарная. Нет на корабле ничего, за что старпом не нес бы ответственность. Кто-то нарушил дисциплину — виноват старпом, непорядок в отсеках — старпом недосмотрел, корпус грязный — плохо следит старпом, удалили с развода на вахту матроса — а куда смотрел старпом?.. Зато если корабль вышел в отличные — молодцы командир и замполит. А старпом вроде бы даже и ни при чем.
Поэтому все старпомы спят и видят себя командирами. А если кто-то из них надолго засиживается в старпомовской должности, то у него на всю жизнь портится характер — становится желчным, придирчивым и брюзгливым.
Березин же понимал шутку, сам любил и умел повеселиться, был всегда охоч принять участие в розыгрыше. Вот этим-то несоответствием должности и легкости характера был дорог морякам лодки Березин. Не сказать чтобы он отличался мягкостью. Нет. Он твердо придерживался принципа, что старпом на корабле — не приживалка в богатом доме, чтобы стараться всем угодить и понравиться. Был строг, не стеснялся прибегать к рекомендациям Дисциплинарного устава. Но делал это всегда разумно и, самое главное, доброжелательно и с юмором. Он мог вспыхнуть, но сердиться долго не умел.
Увидев у окна пригорюнившихся старшин, он в несколько шагов перемахнул через весь кубрик, сгреб обоих длиннющими руками за плечи и басовито хохотнул:
— Что вы голову повесили, орелики? Радоваться должны — отслужили, домой к женам, матерям поедете, а у вас вид, как-будто на собственные похороны собрались…
— Да вот вспомнили сейчас годы службы, товарищ капитан третьего ранга, и вдруг жаль стало. И чего вроде бы хорошего в ней, в службе? Ведь не мед она, а такое ощущение, будто отрываешь от души что-то дорогое. Честное слово! — Киселев выпалил это одним духом и с такой искренней взволнованностью, что пришедший в кубрик вместе со старпомом командир группы движения инженер-лейтенант Казанцев от удивления остолбенел. Состояние его объяснялось просто: самого его служба тяготила и ничего хорошего о ней сказать он не мог. Не меньше его поразился и Березин, но по другой причине: Киселева он привык видеть немногоречивым и даже несколько угрюмоватым. А тут вдруг на тебе — ода службе!
— А вы бы и не отрывали. Ну, Ларина я понимаю: жена, сын ждут. Теща, небось, уже пироги печет. А куда вы-то с флота уходите? У вас же на всем белом свете ни родных, ни близких. Я не вижу логики в вашем поступке. Коммунист, специалист первого класса, будущий старшина команды. Да останетесь служить — вам цены нет! Пишите рапорт на сверхсрочную, и в темпе все оформим.
— Спасибо, товарищ капитан третьего ранга, но мы с Иванычем договорились ехать в Тюмень. Там сейчас такие великие дела начинаются…
— Ну, смотрите, Владимир Сергеевич, вам виднее. Но не совершите промашку. Думается мне, что флоту вы нужнее, чем нефтяникам. Там и без вас… — Березин вдруг замолчал. Старпомовским цепким взглядом он выудил кончики носков рабочих ботинок, припрятанных кем-то под одной из тумбочек, и рявкнул: — Дн-невальный-й-й!..
— Ес-с-ть, д-д-нев-вальный… — ответил осекающимся от страха голосом Федя и опрометью бросился к старпому.
— Эт-та что за кабак?!
Будь Федя не такой затурканный, он сразу понял бы, что ему ничего не грозит, что старпом совсем не сердится, что его просто забавляет Федина паническая боязнь начальства и состояние полнейшего оглупления, в которое тот впадает из-за этой боязни.
Федя подлетел к старпому, поднес руку к бескозырке и проследил загипнотизированным взглядом в направлении, куда тыкал своим длиннющим пальцем Березин. Со страха он не сразу понял, что за «кабак» имел в виду старпом, потом разглядел злополучные ботинки, и уши его запунцовели. Как же это он их проглядел? Ведь осматривал кубрик, весь глазами обшарил! Ах, чурбак с глазами!.. Ах!..
Пока Федя казнился, старпом достал из кармана огромную связку ключей, поперебирал их в пальцах, нашел нужный ключ и протянул связку Феде:
— Заберите этот кабак и отнесите ко мне в каюту. Вечером найдем хозяина.
— Есть забрать этот… эти ботинки и отнести к вам в… в кабак…
— Чего? Чего?
— К в-вам в к-каюту-у… — Краска с Фединых ушей хлынула на щеки, лоб, в глазах его блеснули слезы. Старпом, а вслед за ним Казанцев и оба старшины закатились от смеха.
— Ну иди… Иди… — подтолкнул Федю Березин. От хохота его переломило пополам. — Ну и уморил Федя… Ну и уморил… Эт-то у меня-то кабак…
Федя действительно развеселил всех: Березин как раз славился на бригаде своей аккуратностью во всем, начиная от каллиграфического почерка и кончая обыкновением приходить на службу ровно за пятнадцать минут до подъема моряков — в 5.45 утра. Ежедневно, включая и воскресенья.
Насмеявшись, Березин снова посерьезнел и попросил Киселева:
— Вы все-таки еще подумайте, Владимир Сергеевич, насчет сверхсрочной. Жизнь на «гражданке», говоря языком математики, для вас сплошная неопределенность. А останетесь на флоте — здесь все ясно. С жильем у нас сейчас стало полегче, комнату для вас найдем. Жену сами себе подыщете. И будем вместе пахать моря-океаны. Лады?
— Да я уже думал…
— А вы еще разок подумайте. — И, словно боясь, что Киселев прямо сейчас скажет категорическое «нет», Березин круто, на пятке, повернулся к нему спиной, уцепил за руку лейтенанта Казанцева, подтащил его к одной из тумбочек, распахнул ее дверцу и, даже не заглянув внутрь нее, спросил:
— Вы видите этот кабак?
— Н-нет… Не вижу…
— Э-э, батенька мой, вы почти такой же жердяй, как я. Чтобы вам увидеть, надо наклониться.
Казанцев подогнул колени и чуть присел. В глаза Березину сразу же бросились его остро выпирающие из кителя лопатки и тоненькая, детская, с синими прожилочками шея. И почему-то появилось острое чувство жалости к этому бесприютному, задиристому лейтенантику.
— Да не книксен мне от вас нужен, Игорь Ильич. Не ленитесь наклониться. Не ленитесь… — Березин положил на хрупкий зашеек лейтенанта тяжелую руку и перегнул его пополам. В нос Казанцеву ударил тяжелый запах. Лицо его брезгливо сморщилось.
— Ну, теперь видите?
— Не только вижу…
— Обоняете? Это тоже полезно бывает… Вашего подчиненного тумбочка?
— Моего. — Лейтенант распрямился. В его тощей, длинной спине что-то хрустнуло. — Вот видите, товарищ капитан третьего ранга, травма при исполнении…
— Эта травма не от исполнения, а совсем наоборот — от неисполнения. Чаще надобно спину тренировать. Нагибаться и проверять, каким хламом обрастают ваши подчиненные. — Березин развернулся на каблуке и направился к выходу. Через плечо бросил: — Проверьте тумбочки всего экипажа. Лишнее отнесете в мой, как изволил остроумно выразиться Федор Мартынович Зайцев, кабак. Ясно?
— Так точно, ясно, — без малейших признаков энтузиазма, скучно повторил за старпомом Казанцев. — Только разрешите вопрос, товарищ капитан третьего ранга? Что же мне делать со спиной?
— Занимайтесь утренней гимнастикой.
— Я и занимаюсь. Потягиваюсь в койке, приседаю в гальюне…
— Не помогает? — на полном серьезе спросил Березин.
— Нет… — растерялся Казанцев — он никак не ожидал от старпома такой реакции.
— Тогда добавьте к своему физкультурному комплексу еще и зевательные упражнения.
Когда старпом вышел из кубрика и Федя вслед ему молодым петушком профальцетил «Смирна!» — лейтенант пнул ногой дверцу тумбочки и плюхнулся на рядом стоящую койку.
— Видали флотскую романтику? — Он повернул злое, бледное лицо к старшинам. Те вмиг согнали со своих губ улыбки. — Муссоны… Пассаты… Стоило ли пять лет учиться на инженера, чтобы потом рыться в матросских тумбочках и выбрасывать из них вонючие носки? А, Ларин? Вы ведь тоже инженер. Ответьте…
Чувствовалось, что Ларина этот неожиданный вопрос застал врасплох. Он замялся:
— Как вам сказать… Станиславский вроде бы говорил, что театр начинается с вешалки. А наш старпом считает, что порядок на корабле начинается с порядка в матросской тумбочке. — Он на мгновение замолчал, а потом упрямо дополнил: — Думаю, что он прав.
— И вы, Брут? — слегка опешил Казанцев. — А впрочем, это и не удивительно. Вы же зампарторга. Вам, так сказать, по штату положено… быть оптимистом.
— Вы напрасно иронизируете, товарищ лейтенант. — Киселев неожиданно ожесточился. Скулы его, взгляд, плечи стали угловатыми, злыми. — Эта самая флотская служба мне, безотцовщине, мать, отца заменила, специальность дала, в партию привела. А возьмите того же Брынько. Кем он до службы был? Детдомовец, по карманам шарил, чуть в тюрьму не угодил. А сейчас лучший трюмный на бригаде, комсорг. Да разве мы с ним одни такие? Мы перед флотом, перед нашими командирами до гроба в долгу. А вы говорите, носки, тумбочки…
Казанцев переводил удивленный взгляд с одного старшины на другого, а когда Киселев кончил говорить, вдруг рассмеялся:
— Вот уж не думал, не гадал, что меня когда-нибудь будут воспитывать мои же подчиненные. Ей богу! Ну, там родители, учителя, наконец, командиры. А тут свой собственный старшина мозги вправляет… Ей-ей! — И Казанцев вновь залился смехом. Лицо его даже порозовело.
— А чего вы смеетесь, товарищ лейтенант, и удивляетесь? Я с вами одногодок, а Иваныч вообще старше вас на пять лет. Мы ведь тоже кое в чем разбираемся.
— Да я и не удивляюсь. Даже не обижаюсь. Просто я только сейчас понял, что до сих пор я на вас всех только смотрел, но не видел. Непонятно? Разъясняю. Какой-то умный человек сказал, что смотрят лишь глазами, а видят и глазами, и умом, и сердцем. Вот теперь до меня дошла эта разница. Спасибо за науку. Учту на будущее. А сейчас пойду поразмышляю на досуге. — Он, посмеиваясь, тронулся было к выходу из кубрика.