— С моей стороны было нечестно взвалить на тебя всю ответственность за семью, дорогая, — медленно произнес он. — Я ни в коей мере не собираюсь отказываться от нее. Позволь мне только закончить эту серию статей, и я вернусь домой — хотя бы на время.
Глава XVI
Каждое утро, едва проснувшись, Дэвид вскакивал с кровати, побуждаемый нетерпеливым желанием поскорее сесть за машинку. Он трудился целыми днями до глубокой ночи, наутро снова испытывая настоятельную потребность вернуться к своей работе.
Теперь его очерки будут совсем иными, чем тот, первый памфлет, с которым он обратился в «Эру». В них он предельно ясно и просто изложит свои впечатления от встреч с людьми. Он будет писать так, чтобы каждый мог их прочесть и понять. В этих очерках, говорил он себе, не место риторике, высокопарным фразам, дешевым эмоциям. Все, что пишется с точки зрения «интереса к человеку» — принципа столь ценимого редакторами, — должно быть написано честно, убедительно и живо, без каких-либо отклонений от цели исследования.
Прежде его перо легко и свободно летало по бумаге. Когда он работал в «Диспетч», ему не хватало времени, составляя колонку «Вопросы и комментарии», обдумывать и исправлять каждое слово. Да и не было в этом необходимости; судьба статьи решалась им самим: она или отвергалась за непригодностью, или занимала почетное место на страницах газеты. Иное дело теперь, когда нужно находить слова, которые сокрушили бы благодушную невозмутимость читателей, подбирать наиболее разительные научные факты и цифры и убеждать всех и каждого в необходимости противодействовать силам, которые грозят в любую минуту уничтожить мир.
Он писал и переписывал заново, словно составлял документ государственной важности. По нескольку раз перепечатывал каждую статью, выбрасывая целые страницы, вдоль и поперек испещряя их помарками, вычеркивая избитые фразы и заменяя слова, затемняющие смысл.
В течение целой недели по утрам Дэвид писал в каком-то страстном увлечении, весь отдаваясь работе. Время от времени он останавливался, и его мысль блуждала в сложном лабиринте исторических, экономических и моральных проблем, связанных с вопросом разоружения. Нередко он засиживался до глубокой ночи, а утром, до предела изнуренный напряженной умственной работой, чувствовал себя как после тяжелого похмелья. Его одолевали сомнения; он боялся, что не в силах будет выстоять в этой неравной схватке с мощными силами реакции, не приемлющими мир без войны и без военной промышленности. Но здравый смысл подсказывал ему, что сомнения его напрасны. На одном берегу с ним лучшие люди современности. Он не одинокий Прометей. И делает он ничуть не больше, чем миллионы других, которые отдают свою волю и разум делу спасения человечества и родной земли от неизмеримой но масштабам катастрофы.
Иногда днем, чтобы размяться и подышать свежим воздухом, он бродил по берегу реки, где мачты маленьких суденышек острым орнаментом прочерчивали небо и покрытые ржавчиной старьте угольные суда теснились у узких деревянных причалов.
Оп вспоминал, как манили его эти причалы, когда он был мальчишкой; как запахи дегтя, древесины, копры, кокосовых циновок, рыбы и битой птицы вызывали в нем грезы о далеких чужеземных краях, где он мечтал когда-нибудь побывать. Он заводил дружбу с матросами-австралийцами, малайцами, китайцами и аборигенами с грузовых судов, приходящих из северных тропиков; расспрашивал об оснастке люггеров, кечей и ялов у рыбаков с этих суденышек и у шкиперов, ведущих торговлю вдоль побережья или на близлежащих островках. Однажды, в сезон охоты на буревестников, он даже ходил в море с капитаном по прозвищу «Проклятый Ирландец». Он на всю жизнь запомнил, как страдал тогда от морской болезни и от запаха битой птицы.
Воспоминания Дэвида мешались с рассказами, услышанными недавно от моряков и портовых рабочих. Он с удивлением обнаружил, что узнал от этих людей куда больше, чем сам мог им рассказать.
Их странствия, — все, что они повидали и услышали в других краях и у других народов, — опасности, с которыми они постоянно сталкивались, расширили их кругозор, обострили восприимчивость к изменениям политической обстановки и сделали более приспособленными к борьбе за существование по сравнению с другими людьми. Они прекрасно отдавали себе отчет в том, что война еще более усилит опасности, подстерегающие их на море, в доках, в трюмах, в порту. После скитаний по грязным прибрежным окраинам, где в беспорядке теснились старые дома и ветхие портовые постройки с проржавевшими навесами, Дэвид испытывал облегчение при виде свежей зелени лужаек и тенистых деревьев, окаймляющих Сент-Килда-роуд; там в память солдат, павших на войне, был воздвигнут монумент — пышное и торжественное напоминание о трагедии прошлого поколения.
Дэвид любил бродить у реки, наблюдая, как меркнет солнечный свет на стенах городских зданий, как блекнет их отражение на неподвижной глади воды и, постепенно теряясь в золотой дымке, поглощается сгущающимися сумерками. По ту сторону одного из мостов он обнаружил тропинку, где темные акации склоняли над водою пышные ветви, усыпанные бледными цветами. Дэвид часто спускался к воде и подолгу стоял там, вдыхая их аромат.
Через день по вечерам он ходил с Шарн собирать подписи. Однажды в субботу, смешавшись с толпой, они попали на футбольный матч. Спустя неделю вместе с группой любителей скачек долго толкались в очереди у железнодорожной кассы за билетами и затем ехали, стоя всю дорогу, на ипподром. Завсегдатаи скачек до конца состязаний были расположены говорить только на одну тему: в хорошей ли «форме» лошадь, на которую они поставили, и каковы ее шансы на победу. И лишь те, кто оказывались в выигрыше и пребывали в отличном расположении духа, охотно соглашались с тем, что война и атомная бомба представляют собой явную угрозу конному спорту и братству его любителей. Проигравшие же были рады показать, что и они еще чем-то располагают, пусть это будет всего лишь подпись.
Однажды Дэвид пошел с Шарн на собрание Комитета защиты мира. Он вынес оттуда впечатление отчаянной, удручающей скуки. Он не сомневался, что те полтора десятка мужчин и женщин, которые слушали доклад о проведенной работе, текущих делах и финансовых мероприятиях, все безусловно были сознательными и убежденными борцами за дело мира, но в их выступлениях было слишком мало энтузиазма, слишком робки были их предложения, чтобы возбудить интерес к задачам комитета, слишком формально прошло голосование. Иные женщины, разговаривая, вязали; от табачного дыма становилось трудно дышать. Время от времени чьи-то усталые веки смыкались и седая голова опускалась на грудь.
«И такие люди еще надеются воздействовать на общественное мнение!» — с досадой подумал Дэвид.
И тотчас же упрекнул себя. «Но ведь эти люди уже давно принимают участие в движении. Даже если они и утратили свой былой задор, кто я такой, чтобы обвинять их? Ведь сам я только что проснулся и делаю первые шаги!»
Он понимал, что этот комитет только один из многих. Другие, по всей вероятности, действуют более энергично, внося в дело свежую струю. Как-то утром в понедельник он отправился с членами комитета в прибрежный район и был удивлен количеством собранных подписей. Свыше трехсот! Таков был результат их утреннего обхода, радостно обсуждавшийся Шарн и ее друзьями. «Такая горсточка людей сумела повлиять на такую массу! — поразился Дэвид. — Чего только не добьются люди, если соединят свои усилия в борьбе за жизнь, которая положит конец войне!»
После полудня все уже были свободны. Шарн заранее предупредила Дэвида, чтобы он захватил с собой купальный костюм; она собиралась взять с собой сандвичи, чай в термосе и устроить завтрак на берегу моря.
Был знойный летний день, надвигалась гроза; тусклое море покрывала пелена дыма от лесных пожаров; временами порывистый ветер морщил эту пелену, солнечный свет пронизывал воду, и тогда отмели становились золотыми и зелеными, аметистовые тени ложились у подножия скал, и сапфир глубин, темнея на горизонте, превращался в индиго. Чайки с красными лапками, рассеявшиеся по отмели, взмывали в воздух при порывах ветра, издавая резкие крики. Сверкая белыми крыльями, они описывали в воздухе круги и камнем падали вниз.
Быстро скинув платье и натянув на себя купальник, Шарн сбежала вниз по песку и бросилась в воду. Когда Дэвид неторопливо спустился за ней, Шарн была уже далеко в открытом море. Опа плыла оверармом, сверкая быстрыми и сильными взмахами рук. Не в силах угнаться за ней, он уже начал беспокоиться, сознавая опасность таких далеких заплывов.
— Эй, Шарн! — крикнул он, — Я не стремлюсь угодить в пасть акуле!
Шарн не расслышала его слов, по, увидев, что он вышел из воды, повернула обратно, выбралась на берег и, с трудом переводя дыхание и отфыркиваясь, шлепнулась рядом с ним на песок; ее волосы свисали мокрыми прядями, поношенный купальник лип к груди и бедрам.
— Чудесно, правда? — по-детски восторженно воскликнула она.
И, вытирая лицо полотенцем, процитировала Суинберна:
Эти строки всегда приходят мне на ум, когда я плаваю.
— Забывая об акулах?
— Забывая обо всем, — весело крикнула она, — кроме того, что чудесно плыть в открытом море, быть свободной и ни от кого не зависеть!
— Я, возможно, излишне осторожен, — признался Дэвид и рассказал ей, какой страх пережил он здесь однажды, будучи подростком. Он купался в этой самой бухте, за скалистым мысом, и вдруг заметил скользящее рядом с ним большое серое чудище. В следующее мгновение чудище повернулось, обнаружив белое брюхо и острые, как пила, зубы. — Я стал отчаянно бить по воде руками и ногами и завопил что было мочи, — рассмеялся Дэвид, — акула, видно, испугалась не меньше меня и уплыла в море. Но я запомнил этот случай на всю жизнь.
Прошли целые годы с тех пор, как он последний раз загорал у моря на песке, в обществе молодой девушки. Дэвид испытывал некоторую неловкость за свою нетронутую солнцем белую кожу и худые ноги. Впрочем, Шарн едва ли ожидала увидеть античного бога, подумал он. Хотя руки и ноги девушки были совсем темными от загара, тело ее, когда она стягивала с себя свой старенький купальник, сверкнуло белизной. Она куда лучше без одежды, чем в своих плохо сшитых платьях, решил Дэвид. Интересно, зачем она затеяла эту экскурсию? В ее поведении нет кокетства. Значит, не ради того, чтобы обзавестись пожилым поклонником, — скорее, просто решила вовлечь его в круг своих политических интересов, продолжал размышлять он.
Мысли Дэвида вернулись к тем далеким дням, когда Нийл и Роб были еще мальчиками и он приезжал с ними в Блэк-Рок на уик-энд; здесь, среди чайных деревьев, они разбивали палатку. Невдалеке от мыса стояла хижина, где жил рыбак-итальянец, Нино. У него они нанимали лодку на целый день или же отправлялись вместе с ним рыбачить вдоль побережья.
Мальчики научились у Нино «управлять судном в открытом море», как говорил Нийл. Какие то были славные дни, вспоминал Дэвид, дни, проведенные им вместе с сыновьями! Загорелые, окрепшие от морских купании, радостно оживленные, все трое наслаждались привольной жизнью; их увлекало бегство от скучной рутины школьных уроков, учебных занятий, службы. Странно, что он вспомнил мальчиков именно сейчас, когда рядом с ним девушка так на них непохожая — впрочем, она так же страстно увлечена своим делом, как Нийл своей работой в больнице. А Роб… Глубокая печаль овладела Дэвидом.
— Однажды утром я наблюдал здесь чудесное зрелище, — заговорил он, заставив себя встряхнуться и отогнать грустные мысли: ему не хотелось омрачать Шарн удовольствие от прогулки. — Это случилось после сильной грозы, такой сильной, что наша палатка, прикрепленная к чайному дереву, обрушилась на нас. На рассвете мальчики побежали к морю посмотреть, не унесло ли бурей лодку Нино. Вдруг Роб стремглав прибежал обратно.
«Скорей, скорей, папа! — кричал он. — Кораблики! Пино говорит, они редко подплывают к этому берегу. Он никогда не видел их так много сразу!»
Я бросился вслед за ним к берегу. После грозы море и небо были спокойны: серебряная гладь отливала розовым. И из сверкающей дали к берегу плыли они — целая флотилия перламутровых раковин, словно крохотные сказочные ладьи под поднятыми парусами; их щупальца двигались, как весла, и будто гребли к берегу. Они плыли и разбивались о скалы. Песок был усеян обломками перламутровых раковин и тельцами моллюсков: молочно-опаловые, переливчато-розовые, розовато-лиловые и голубые, они напоминали маленьких спрутов.
— О, — огорченно воскликнула Шарн, — как это жестоко! Такие красивые и такие беспомощные создания!
— Но ведь то же случается и с людьми: они так же гибнут в жизненных бурях! — насмешливо пробормотал Дэвид. — Разве вы можете помешать этому, Шарн?
— Вы имеете в виду грозы, молнии, землетрясения и циклоны — так называемые стихийные бедствия — да? К чему говорить об этом! — с возмущением ответила девушка. — Вы знаете не хуже меня, что тут люди бессильны. По в мире существует много бессмысленной жестокости — впустую растраченные, трагически сложившиеся жизни, — многое такое, что можно было бы предотвратить, не правда ли, Дэвид? Да и вас не тревожили бы атомные бомбы и война, если бы вы сами не испытывали сострадания к людям.
— Вы правы, — признался Дэвид, пристыженный справедливым упреком.
Они шли к станции по тропинке, огибавшей скалы, через рощу чайных деревьев, и Дэвид с интересом следил за тем, как мгновенно переходит она от страстных обвинений расизма, антисемитизма, фашизма и дискриминации аборигенов к восхищению природой, радостно восклицая при виде моря, сверкавшего в просветах между деревьями. Время от времени она в детском восторге останавливалась перед изогнутыми стволами чайных деревьев, которые, столетиями сопротивляясь натиску ветра, казалось, застыли в мучительной агонии, с отчаянием и мольбой простирая к небу свои искривленные сучья. Размяв в пальцах крохотные округлые листочки, сорванные с густых ветвей, бросавших на землю глубокую тень, она жадно вдохнула их терпкий аромат.
— Это дыхание деревьев, Дэвид! — воскликнула она. — В этом есть что-то древнее и бессмертное! Как чудесна эта чаща! Видели ли вы ее в цвету? Дивная, снежно-белая гирлянда вокруг залива, кое-где тронутая розовым!
И затем снова обрушилась на социальную систему, которая, притязая на свободу и демократию, охраняет право меньшинства на власть и богатство, в то же время обрекая миллионы рабочих на нищету и страх безработицы. По вине этой социальной системы погибло в войнах нашего столетия девяносто миллионов человек!
— Все это я знаю! — Дэвид с досадой отмахнулся от назойливо кружившей мухи. — Но большинство людей, по-видимому, удовлетворены этой системой.
— Их запугали и заставили подчиниться.
— А вы знаете поговорку: народ имеет то правительство, которого заслуживает?
— Порой я сомневаюсь — на чьей вы стороне, Дэвид, — сурово сказала Шарн. — Кто вы — просто любитель от нечего делать или вас действительно тревожит несправедливость и угнетение?
— О, я всегда на стороне тех, кому нравится быть угнетенными, — беспечно ответил он. — У меня впечатление, что очень многие не против этого.
— Вы не хотите видеть истинной причины людских бед и страданий, — сказала Шарн. — Вы, как врач-шарлатан, довольствуетесь внешними симптомами болезни. И не хотите утруждать себя поисками настоящей причины недуга. Мифф говорит, что вы слишком большой индивидуалист, чтобы стать когда-нибудь хорошим коммунистом.
— Да, она так считает? — Дэвид бросил на Шарн веселый взгляд. — А что это значит — индивидуалист?
— Это значит, — серьезно пояснила Шарн, — что вы ставите свое личное мнение выше мнения других людей, пусть даже лучше осведомленных и более дальновидных.
— Если вы не придаете никакого значения личному мнению, — заметил Дэвид, — то почему же вас так беспокоит мое?
— Я как раз придаю личному мнению большое значение, — возразила Шарн, — но я легко допускаю, что, исходя из одних и тех же общих принципов, люди могут прийти к самым различным выводам по ряду вопросов. И я но берусь утверждать, что мое мнение самое правильное.
— Решение большинства! — насмешливо сказал Дэвид. — Партийная дисциплина и все такое! Нет, я но могу согласиться с решением большинства, если уверен, что моя точка зрения является здравой и разумной.
— Но как же вы можете быть уверены, что располагаете всеми фактами и понимаете диалектику событий настолько, чтобы судить — правы вы или нет?
— А я пытаюсь разобраться в путанице, которая называется международной политикой, и понять, что тут может быть сделано. И я не хочу быть связанным ни одной теорией при решении этого вопроса. Меня могут убедить только мои собственные знания и опыт.
— Боже мой, — вздохнула Шарн, — а я разделяю чувства Луи Арагона. Вы помните, как он писал о своей родине и партии?
Мае партия моя блеск Франции открыла.
На лице Дэвида мелькнула усмешка.
— Знаете, Шарн, бесполезно стараться обратить меня в свою веру.
— А я и не собираюсь обращать вас! — возмущенно воскликнула Шарн. — Мифф говорит, что только здравый смысл может сделать человека коммунистом.
— Но у меня его так мало! — посетовал Дэвид.
— Вы могли бы заняться марксистским учением об обществе, — с тихим упорством продолжала Шарн, она говорила упавшим голосом.
— Хорошо, я займусь, — неожиданно согласился Дэвид. Ему хотелось, чтобы она повеселела.
Лицо Шарн просияло.
— Я уверена, что когда-нибудь я смогу назвать вас своим товарищем, — застенчиво сказала она.
Разговор перешел на прочитанные ими книги и на любимые произведения музыки, живописи и поэзии.
Шарн раскритиковала многие из названных им вещей, бранила романтическую легковесность его вкуса. Дэвид изощрялся в остроумии и не отступал ни на шаг: ему хотелось развлечь ее и поддразнить. Оказалось, Что, забывая на миг о человеческих бедах, она умела смеяться и смеялась весело, каким-то тихим журчащим смехом. Он обвинял ее в том, что она все сводила к научному анализу и математическим формулам.
— А почему бы и нет? — спрашивала она, и на лице ее появлялось упрямство, которое Дэвиду казалось по-детски вздорным. Но при всем том она могла вдруг вся просиять, услышав строчку любимого стихотворения или заметив солнечный луч, играющий на глади моря. Она застыла в восторге при виде розовой орхидеи на длинном стебле, растущей под чайным деревом. А через минуту призналась, что «обожает арахис», извлекла из кармана орехи и принялась грызть, обсуждая на ходу психологические и философские теории в применении к отдельным людям, книгам и событиям.
Дэвида привлекал сложный духовный мир девушки, ее богатая, незаурядная натура. Он даже завидовал немножко эрудиции Шарн, ее знаниям в области точных паук — физики, химии, математики. Ему хотелось бы разбираться в этих предметах не хуже ее. Кроме того, круг ее чтения был более широк: она ушла намного вперед в философии и всемирной литературе. И в то же время, думал он, хотя Шарн и почерпнула из книг немало знаний, она оставалась удивительно наивной и неискушен ной. У нее было мало, а может быть, и вовсе не было никакого жизненного опыта; она ревниво оберегала свой замкнутый, внутренний мирок от всех посягательств извне.
Они заспорили о современных путях развития искусства и литературы. Дэвид говорил о том, что ему претит тенденция заменять ясно выраженную мысль бессвязным нагромождением слов, какофонией звуков, беспорядочными цветовыми пятнами или уродливыми абстракциями форм и образов. Он утверждал, что поскольку искусство является средством общения между людьми, оно должно ясно и понятно отражать идеи или чувства автора. Человек не должен по нескольку раз перечитывать одни и те же страницы, чтобы понять, что хотел сказать автор; или становиться на голову перед картиной, чтобы суметь ее по достоинству оценить.
Шарн пылко отстаивала новые течения в искусстве и новые методы его истолкования.
— В конце концов люди начинают понимать новую манеру выражения мыслей и впечатлений, — заявила она. — Возьмите литературу, школу «потока сознания», с ее переплетением процессов мышления и ощущения! Или незабываемую «Гернику» Пикассо!
— Такое искусство выше моего понимания. — Руки Дэвида сделали протестующий жест, словно желая отстранит!. от себя самую возможность такого понимания. — На мой взгляд, это что-то граничащее с безумием.
— А разве мир, в котором мы живем, не безумный мир?
— Нет! — Голос Дэвида прозвучал резко; шутливый тон, каким он начал разговор, исчез. — Вы могли бы так говорить, если бы в нем не существовало нормальных людей, которые пытаются остановить войну.
— Простите меня, — смиренно сказала Шарн, — у нее была болезненно тонкая, обостренная чувствительность, — я не должна была говорить так. Я просто, не думая, повторила одну из тех глупых фраз, которые мы иногда слышим.
В поезде она опустилась на сиденье усталая и задумчивая. Дэвид сидел рядом, и поезд с грохотом мчал их обратно в город. Однообразный громыхающий стук колес действовал усыпляюще. Дэвид вытянул ноги; он отметил про себя, что Шарн вдруг как-то замкнулась. Она сидела присмирев, глядя прямо перед собой, поглощенная своими мыслями. Они уже подъезжали к городу, когда она обернулась к нему: умоляющая лучистая улыбка полнилась в ее глазах и чуть тронула губы.
— Какой славный день, — произнесла она, — но я чувствую себя виноватой, что потратила напрасно столько времени!
— Ну что вы! — запротестовал Дэвид. — Разве этот день был потрачен напрасно? Я, во всяком случае, провел его с удовольствием.
— Я тоже! — сокрушенно вздохнула она. — А я не должна была… нельзя себе это позволять.
— Но вы хоть когда-нибудь отдыхаете?
— Не часто. И потом, если случается отдыхать, я чувствую, что у меня вылетает из головы многое, что я должна была бы сделать.
— Какая же вы идеалистка! — Дэвид не мог удержаться, чтобы не пошутить над угрызениями совести, мучавшими ее.
— Вовсе нет. Я материалистка, — убежденно сказала Шарн, — И чтобы мои идеалы осуществились, люблю делать полезную работу.
Дэвид взглянул на ее обращенное к нему личико, такое бесхитростное, на котором легко читались все ее сомнения и борьба противоречивых чувств.
— Я счастлива, — тихо сказала она. — Не знаю почему. Какое-то непривычное мне состояние: чувствовать себя счастливой и не думать больше ни о чем.
— В самом деле? — усмехнулся Дэвид. — А знаете ли, счастье изменчиво. Мы должны быть благодарны, когда оно нас посещает, и не слишком сетовать, если оно решит покинуть нас.
— Да, я знаю, — ответила она и снова погрузилась в свои мысли.
Но когда они прощались у ее калитки, она пылко воскликнула:
— Я вовсе не имела в виду, что этот день для меня напрасно потерян! Он был чудесным, да, чудесным! Таким, что я его никогда не забуду. Говорить с вами и чувствовать себя такой… такой глупой! Нет! Это не должно повторяться.
— Почему же? — спросил Дэвид.
— Мне слишком хорошо с вами… и это может отвлечь меня от моей работы.
— Но у вас должен же быть какой то отдых. Вы не можете жить, как затворница, совсем уйти от жизни, — настаивал он.
— Я говорю себе, что я должна вступить в жизнь, как монахиня вступает в монастырь, — медленно произнесла Шарн. — Думать не только о себе, но и о других.
Ее очки светились в темноте, как маленькие луны. Нежное невинное личико, обращенное к Дэвиду, выглядело жалким и расстроенным. Он привлек ее к себе и тихонько поцеловал в лоб. Она вырвалась из его рук с легким сдавленным криком и побежала к дому.
«Зачем, черт возьми, я сделал это? — спросил себя Дэвид минуту спустя, досадуя на этот непонятный ему порыв. — Да просто из сострадания и нежности к юному существу, — подумал он. — Так наивна она в понимании своего долга и так страстно в нем убеждена!»
Шарн была приятной собеседницей: странное сочетание простоты и усложненности мысли. И день, проведенный с ней вместе под солнцем, у моря, был приятным. Споры вовлекли их в духовное общение, вызвали чудесную близость. Почему бы ей не воспринять его поцелуй как естественное выражение их симпатии и взаимного понимания?
«А, к черту! — выбранился про себя Дэвид. — Но только ли в этом дело?»
Не были ли и его чувства потревожены этим неожиданным поцелуем, не смутил ли он его так же, как смутил «девичий покой» Шарн?