Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Немая баррикада - Ян Дрда на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Только теперь он видит стального зверя. Брюхо танка разворочено и дымится, легкое пламя горящего бензина лижет его пятки. Прилив счастья воскрешает Пепика, он оживает в дружеских мужских объятиях. Его чуть не душат от восторга.

Пепик отбрасывает пустую рукоятку. Еще раз глядит на подбитое чудовище. Потом сплевывает, таращит голубые телячьи глаза и говорит, задыхаясь от счастья:

— Вот это да!.. Вот это… здорово!

Детоубийца

Майское солнце озарило всю улицу. В мягкой пыли развороченной мостовой, в двадцати метрах от баррикады, лежит тельце Еленки. Злая смерть, рыча, показала ей свои зубы. Тра… та-та-та-та… смотри, перенесешь ты этот ужас? Голова пятилетней девочки размозжена пулеметной очередью. Мать узнает ее только по платью. Потому что голова… ах, лучше и не говорить. А ведь это глубокий тыл, и до сих пор здесь совсем спокойно; наши отстреливаются от немцев где-то далеко впереди, на девятой, десятой баррикаде.

Из мостовой вырваны плитки, и обнаженная земля взрыхлена и сыра.

После двух дней непрерывного дождя снова светит чудесное майское солнце.

Детей нельзя удержать дома. Они выбегают на улицу, с лопатками, с ведерками. Стайка ребятишек усаживается на мостовой перед домом, чтобы лепить из влажной земли пирожки. На небе тихо, война далеко. Солнце оживляет детей, застывших от пребывания в сырых подвалах.

И потом вдруг: тра-та-та-та-та. Дети с воплями ужаса разбегаются, как цыплята. Только Еленка не бежит. А у четырехлетней ее подруги Власточки от хорошенькой пухленькой ручки с ямочками остается что-то невыразимо страшное. С выкатившимися глазами, в безумном испуге при виде своей крови, она успевает вбежать в подъезд и там падает на пол. Оторванная до локтя ручка лежит на краю тротуара. Пальцы сжимают лопаточку.

Мужчины выскакивают на улицу. Они безоружны, потому что все оружие послано туда, вперед, где идет настоящий бой. Они понимают, что стреляет кто-то сверху. Пусть выстрелит еще — увидим откуда. Они окидывают возмущенным взглядом чердачные окна. По окнам не узнать. Вчера от разрывов гранат вылетели почти все стекла, а осколки давно сметены к стенам домов. А тот… имени ему не подберешь — сидит там где-то, держит палец на спусковом крючке и целится. Кого захочет, того и убьет. Да разве здесь еще остались немцы? Квартал обыскивали уж три раза, от подвалов до чердаков. И мышь не могла бы ускользнуть. Никого, никого не нашли… и все же кто-то там есть. Да кто же, кто? Подумайте! Мужчины стоят и тупо смотрят на мертвую Еленку. Стрелок взял ее на мушку. Никого, никого нет. И все же кто-то есть!

— Товарищи, признавайтесь!

И тогда один из них, потрясенный ужасом, проговорил запинаясь:

— Я, товарищи… у меня мягкое сердце. Я, правда… оставил там, на четвертом этаже, старую, больную бабку… пожалел, подумал, вдруг бы кто мою мать так выгнал. Но этого не может быть… какое там… бабка и пулемет. Еле из-под перины выползла.

— Ты болван! — дико заорал кузнец Мартинек, — болван! — И так ударил его в грудь кулаком, что тот пошатнулся.

— Скорее винтовку! Гранату!

В конце концов удовлетворились ломом. Трое, четверо, пятеро, все перебегают улицу. Их гонит ненависть. Каждый хочет участвовать в этом. Только один, тот, что с мягким сердцем, остается над телом Еленки и горько плачет.

На дверях нет визитной карточки, Мартинек поднимает лом. Но товарищ хватает его за руку. Лучше позвонить. Звонок дребезжит глухо, отдаленно, словно с того света. А потом, после бесконечной паузы, в тишине напряженного ожидания что-то тихо шелестит. По полу шаркают подошвы ночных туфель. Приглушенный голос ворчит что-то злобно и растерянно. Дверь нехотя приоткрывается.

В дверях стоит, тяжело дыша, старуха с посиневшим лицом и мутным взглядом. На ночную рубашку у нее накинут грязный, пропахший плесенью халат. При виде мужчин она прищуривает свои темные глаза, выражающие собачью преданность.

— Что вам от меня надо? Вы видите, я совсем старуха!

Они озадачены. Чорт возьми, не станут же они драться с бабами. Они готовы уйти тоже, как тот человек с мягким сердцем, вторично готовы капитулировать перед зрелищем старческого бессилия. Только у Мартинка остается подозрение. И все внутренне осуждают его, когда он хватает бабку за плечо и, отбросив ее, как кегельный шар, врывается в квартиру. Пустая, словно вымершая, кухня. Холодная печь… Постель с отсыревшими наволочками, в перине вдавлена ямка.

— Никого здесь нет, никого.

Но Мартинек с отчаянным упорством стремится к следующая дверям. Комната тоже пустая. Колючие веера искусственной пальмы, за мутным зеркалом допотопные открытки, с видами Альп. В рамке из ракушек портрет австрийского офицера. Он придерживает левой рукой саблю, а правой поднимает бокал. Мартинек с безнадежностью обводит взглядом один предмет за другим. Вдруг, внимание его приковывает стол. Возле чашки с кофе на тарелке лежит надкушенный кусок хлеба. Широкая мужская челюсть выгрызла в нем два полумесяца. Ничего более. Кусок желт от масла и красен от малинового варенья. Красен, как кровь.

Яростным жестом Мартинек распахивает створки шкафа. Разбрасывает хлам, роется среди вешалок с женским платьем. Сражается со старыми тряпками. И вдруг хватает что-то живое, плотное, сопротивляющееся. Вместе с ним падает на пол. Опрокидывает несколько стульев. Мартинек — кузнец, это сразу чувствуется. Через двадцать секунд его колени попирают грудь обезьяноподобного немца. Удлиненный тевтонский череп стукается об пол.

Автомат нашли в белье, половина патронов была израсходована. Немца связали бельевой веревкой и приказали ему встать.

— А ты, старая мегера, тоже иди с нами.

Старуха бросилась Мартинку в ноги:

— Вальтер… Вальтер… ничего не делал!

— Schweig, Mutti![5] — заорал на нее убийца. Но ее захлестнул безудержный страх. Она извивается на полу, обнимает колени Мартинка. А потом, стараясь оправдаться, прорывается потоком слов.

— Смотри, падаль! — Мартинек ведет ее к окну. — Ну, нагнись! Видишь этого ребенка? А еще сама мать!

— Я сама. Я говорила Вальтер… он должен стрелять в дети, он все время должен стрелять в дети, он ничего не делал, я сказала ему стрелять…

Вдруг, бог знает каким образом, она перекидывается через подоконник и падает. Руки, пытавшиеся поймать ее, хватают пустоту. Она распласталась на земле, как смятый парашют. Вальтер посмотрел холодным взглядом на зияющее окно. И даже глазом не повел. Словно выпал узел с тряпьем.

— Иди, негодяй! — толкают его… Ведут по середине мостовой к мертвой Еленке. Перед подъездом лежит старуха — куча перебитых костей в мешке из кожи. Сын переступает через ее тело, как через поваленное дерево, не вздрогнув, не оглянувшись. Откидывает назад длинную узкую голову, выставляет подбородок, словно актер на подмостках.

— На колени! Целуй эту окровавленную землю! — ревет Мартинек и бросает Вальтера на колени посреди улицы. Вальтер пытается встать. — На колени! Целуй!

И тут убийца сделал последний жест. Он плюнул в окровавленное лицо мертвого ребенка.

А две минуты спустя он раскис. Огромный трусливый зверь окровавленными губами лепетал бессмысленные мольбы о пощаде. — Жри землю! — кричали ему, и он послушно жрал. Набирая полный рот черной земли, он давился и глотал ее комья. Наконец-то он насытился чешской землей, которой все они так жаждали.

Накормив досыта, немца передали в руки партизан. В его документах значилось, что он доктор медицины.

Когда встанут мертвые

Затерянные среди незнакомой местности, как посреди враждебного моря, они уже третий день ехали с северо-востока на юго-запад, в ту сторону, где надеялись обрести свою Баварию. Точно раненый зверь, рыскала по дорогам серо-зеленая машина с буквами WH, недавно еще означавшими «Вермахт Хеер» (вооруженные силы), а теперь, как они сознавали с мрачной уверенностью, не означавшими уже ровно ничего. Усталый до бесчувствия шофер, придавленный и ослепленный страхом, проклинал дорогу, на каждом шагу перегороженную телегами, стволами деревьев или грудами камней. Навалившись на баранку руля, он тщетно пытался проникнуть взглядом сквозь толстое стекло, по которому беспрерывно текли струйки дождя. Тридцать солдат жались на скамьях под брезентовым верхом. Они то впадали в тупое отчаяние, сознавая, что бегство уже невозможно, что обессиленный мотор окончательно сдаст где-нибудь на краю дороги, то снова с наглостью ландскнехтов требовали у крестьян выпивки и еды. Но, видно, они уже были отмечены клеймом бессилья, потому что крестьяне отказывали им в питье и пище. И солдаты, потеряв былую самоуверенность, не хватались, как раньше, по всякому поводу за оружие. Так они ехали, полуголодные, и приходили в себя, только когда сзади умолкал страшный грохот русской артиллерии, под ударами которой никто не в силах был устоять.

Им представлялось несбыточным счастьем возможность вырваться из ее грозного кольца. Но они снова падали духом, когда поток грузовиков с беглецами начинал густеть, создавая пробку на узкой колее и сбрасывая в канаву крайние машины, как только они из-за неисправности замедляли ход.

Разнузданные негодяи-эсесовцы и в этом безнадежном бегстве козыряли своими особыми правами. Из-за спущенных занавесок на окнах легковых автомобилей они стреляли в тех шоферов, которые не хотели пропустить их вперед, а солдаты срывали свою ярость на одиночных машинах эсесовцев, швыряя в них гулкими гранатами, которые чаще пугали, чем убивали.

Армия, состоявшая из разрозненных группировок, рассыпалась, разлагаясь с невероятной быстротой. Уже не существовало ни полков, ни батальонов, ни рот. Оставались только отдельные машины, чьи пассажиры были связаны общим стремлением к бегству, пока работали моторы, и злобой против всего, что стояло на их пути. Мощная «Вермахт» превратилась в свору волков, спасавших собственную шкуру.

Оберфельдфебель Виллибальд Обермайер, дантист из предместья Нюрнберга, подскакивал на сиденьи рядом с шофером, держа на коленях кипу скомканных, никому не нужных военных карт. Он доверял только компасу и, глядя на его волнующуюся от воздействия электромагнита стрелку, говорил на перекрестках, куда нужно свернуть. Желтые с черным указатели дорог, с немецкой аккуратностью поставленные на каждом перекрестке, уже ни на что не указывали. Столбы лежали в канавах, вывороченные или срубленные и расколотые, а дощечки с надписями, которые нельзя было прочесть, валялись на окрестных полях. Тридцать солдат там, внутри грузовика, не видели всех подробностей этого пути. Они тупо глядели в щели между досками на дорогу, убегающую под колесами на восток, навстречу русским; на недружелюбную и коварную дорогу с засадами, из которых стреляли партизаны; с заграждавшими ее великанами-деревьями, поваленными ударами крестьянского топора; с безлюдными деревнями, где темные окна словно только и ждали сигнала к восстанию.

Вилли, один из тридцати, упорно глядел в мутные стекла, ища примет, по которым бы он мог ориентироваться. Ведь он же не раз проезжал в оба конца по этому чешскому округу, куда они сейчас, без сомнения, попали. Еще позавчера, несмотря на все их злоключения, он твердо и уверенно мог бы сказать, где они находятся. Как раз в этом он был очень силен. Еще позавчера Вилли был бравым молодчиком и обладал замечательным нюхом. Фронт уже окончательно рухнул; мерзавцы пруссаки ходили точно побитые псы, офицеры — как сквозь землю провалились, никто не знал, что делать. Только он, бравый баварец, не растерялся, удирая от свиста «катюш». В темноте, под дождем дотащился их отряд до площади какого-то городка, и здесь он энергично сколотил компанию баварцев, забрал одну из машин и погнал ее домой, в Баварию. Но теперь, пробыв шестьдесят часов на холоде без пищи, без сна, без отдыха, Вилли перестал быть молодцом. Казалось, вся земля впереди изрыта колодцами, и он может каждую минуту провалиться куда-то вниз, и ему нужно во что бы то ни стало выкарабкаться, отыскать на этих чуждых бескрайних просторах одну знакомую точку.

— Не пей так много, — уже машинально говорят они с шофером друг другу, когда один из них протягивает руку к карману в дверце машины и достает бутылку со спиртом. Они знают, что только шнапс и может ободрить их, хотя мозг от него тупеет и мысли разбегаются. С каждым глотком испаряется тревога, разжимаются тиски, сдавившие горло, утихают спазмы в желудке, вызванные пальбой русской артиллерии.

Как только проберет тебя дрожь, как только затрясутся руки и забегают мурашки по спине — протяни руку к бутылке. Выпьешь, закусишь — и сразу отлегло от сердца, мрачных мыслей и дурацкого страха как не бывало.

В одну из таких минут, когда Вилли, руководясь старым солдатским опытом, потянулся к бутылке, ему бросились в глаза знакомые места. Три липы, а немного подальше — желтый, приземистый дом. И хотя все это через мгновенье скрылось из глаз, картина попрежнему стояла перед ним с потрясающей ясностью. Дом, дом… И вдруг он вспомнил самого себя, сидящего за липовым столом в этом доме. Трактир, — решает он, успокаиваясь. По коридору направо — ход во дворик. Это воспоминание встает перед глазами Вилли, как давняя, полузабытая находка. И каким-то непонятным образом оно связывается с представлением о его собственном доме; гляди-ка, — Грета и именно в том коричневом платье из чудесной материи, которое так ей к лицу, маленький Вилли в новом сером костюмчике, а Марихен возится с забавной пестрой куклой! И все это привел на память желтый дом с тремя липами!

И хотя сама картина встает в сознании, озаренная ярким-летним солнцем, она напоминает Вилли атмосферу веселого рождества. Он, старый вояка Вилли, сидит спиной к печке, потягивает из рюмки крепкую, душистую тминную настойку и курит толстую коричневую сигару, от которой так приятно кружится голова. Оберфельдфебель упорно старается связать какие-то нити прошлого. Представляет себе, как он прохаживается там, дома, по своей даче, как идет по коридору в зубоврачебный кабинет, думает о бормашине, о пломбах, об испорченных зубах клиентов. Чорт возьми, после этой канители должна же начаться снова нормальная, спокойная жизнь! А зубы всегда болеть будут, это ясно. Конечно, дружок, если хочешь золотую коронку, а не плохой эрзац, придется тебе принести что-нибудь поценнее марок. Кусок масла, шпика, короче говоря, что-нибудь съестное, ведь ты же, простофиля, из деревни. Вилли раздувает ноздри от приятного воспоминания и ясно чувствует запах пережаренного масла. Поражение? Что еще за поражение? Это нас, баварцев, не касается! Затеяли все вы, пруссаки, а если дело ваше не выгорело, ступайте с богом! Я, Вилли Обермайер, не имею к этому касательства. Я делаю золотые коронки каждому, кто ко мне приходит. И кому есть чем заплатить. Нацист или не нацист, мне на это наплевать! Есть ли у меня золото? Ещё бы! Сколько душе угодно! На десять лет хватит!

Едва он подумал о золоте, как снова перед ним встал желтый, приземистый дом. Ну, ясно: он побывал здесь в те золотые денечки, когда все лежали перед ними на брюхе. Тогда человек хоть чем-то был вознагражден за то, что его оторвали от семьи и супружеского ложа, он хоть подарки мог посылать домой.

Оберфельдфебеля охватывает бодрящее сознание: наконец-то попали в знакомые места. Он так нагибается вперед, что стукается лбом о стекло и торопливо вытирает его запотевшую поверхность. Да ведь он же здесь как дома! Смотри, сейчас появится старый тополь, через минуту — поворот, так, осторожнее! За ним железнодорожный переезд, как глупо он устроен, прямо за поворотом! Тайна местности раскрыта. Через несколько метров снова перекресток. Поток машин устремляется налево, увлекая за собой и их грузовик. Никто не знает, куда ехать. «Балбесы! — в ярости кричит оберфельдфебель. — Направо! Сворачивай направо! Не обращай на них внимания». Руководимый твердой инстинктивной уверенностью, он энергично хватает баранку руля и поворачивает направо. При этом он счастлив, как малое дитя, словно этот поворот приближает его на сто километров к дому. Пусть они там, под брезентом, поворчат на то, что мы отбились от остальных. Скоро сами увидят!

Солдаты на задних сиденьях притихли. Их сдерживают остатки прежней дисциплины, и они тупо полагаются на своего молодчину оберфельдфебеля, который отлично знал, что делал, когда подал им позавчера сигнал к бегству.

А если бы видели его таким, каким видит сейчас шофер, они бы совсем приободрились. Нет, не такими бывают люди, когда бегут. Во всех движениях его чувствуется теперь решимость: уверенным жестом он передвигает на свое место кобуру пистолета, а потом, резко распрямившись, стряхивает усталость с широких, утомленных долгой неподвижностью плеч. Теперь это человек действия, он руководствуется определенным планом, и его поведение мгновенно снимает усталость и неуверенность шофера.

— Увидишь, как мы доедем! — он смотрит на шофера совсем иным, сверкающим взглядом. Шофер ничего не понимает. А к чему понимать, раз дело на мази? Блестящий свободный асфальт дороги внушает ему чувство безопасности. Он прибавляет скорость. Поедем с форсом, господин оберфельдфебель, больше не будем, как болваны, ковылять за всей этой рухлядью. Каждое дерево, каждый поворот укрепляет уверенность Вилли. Здесь мы тогда постояли минутку… нет, подожди, это было на обратном пути. А здесь на повороте мы свалили в канаву бричку этого окаянного мясника с тушей теленка. Клубок воспоминаний разматывается так стремительно, что он не поспевает за ними. Ну конечно же, желтый дом, — там он увязывал тогда в узел платья, скатерти, простыни для Гретхен. Когда уже все связал, вдруг вспомнил, что в левом кармане у него лежит забавная куколка, и скорее сунул ее в узел для Марихен. А когда приехал на святки в отпуск, Гретхен встречала его в том самом платье и с шестимесячной завивкой! А Марихен успела уже совсем замусолить куколку.

Желто-серый дом… Но тогда было жаркое лето, и он весь почернел от этой копоти и дыма. Пили как сапожники, шинкарка не успевала подавать. Слезы этой гусыни падали в пиво, руки у нее так дрожали, что она облила полу его куртки. Но он был тогда в хорошем настроении и милостиво простил ее.

Он ухмыляется, вспоминая комические подробности, нет, хохочет во все горло, а прошлое, как живое, встает перед ним. Задание ясно: остановиться в пятистах метрах от деревни, развернуть по обеим сторонам дороги цепь стрелков, всех впускать, никого не выпускать…

В карбюраторе затрещало, грузовик подпрыгнул и стал на краю дороги. Шофер вылезает в сырую мглу, поднимает капот мотора. Дремота оберфельдфебеля прервана, он дергает за ручку дверцы, выскакивает на асфальт, но застывшие ноги плохо держат его, и вдруг он с удивлением видит, что кругом пустыня. Взгляд его падает на голый откос, блуждает по голому, поросшему редкой травой полю, от куста к кусту… Что это? Ведь они же стоят в пятистах метрах от деревни, как указано в инструкции. В висках стучит от усталости и хмеля, ему трудно сосредоточиться и сообразить. Ведь там, пятьюстами метрами далее, была деревня…

Шофер с проклятиями возится в карбюраторе, солдаты перегибаются через борт грузовика, испугавшись, как бы не застрять в этой враждебной пустыне, но оберфельдфебель, отделенный от них страшной пропастью, таращит глаза все в одном направлении. И вдруг… убийственная отрезвляющая ясность!

Куда он их привез? Куда притянуло его смутное воспоминание? Лучше слышать грохот русской канонады, чем стоять посреди этой мертвой тишины, лицом к лицу с мертвыми полями.

«Нет, я не стрелял в вас, — хочет он крикнуть в пустынные поля, — я только стоял на карауле…»

Со страшной отчетливостью встает у него перед глазами картина прошлого: из окруженной деревни выводили одного за другим стариков, девушек, женщин, мужчин, отрывали прямо от работы, в измазанной одежде: кузнеца в копоти, мельника в мучной пыли, хозяек с разгоревшимися от жара плиты лицами, брали все живое, что попадало в их когти. У подростков дрожали ноги, от страха они шагали нетвердо. Но мужчины шли молча и решительно, сжимая кулаки. И все устремлялось в одном потоке к глубокой старой каменоломне, все исчезало в ней, как в братской могиле. Через минуту раздался вопль, непонятный для слуха Вилли, женский, многоголосый, пронзительный, полный отчаяния вопль. Он несся из лощины, как из адской бездны. А потом начался расстрел…

«Клянусь, я не стрелял! И даже не видел, как там бросали в яму окровавленных женщин, мужчин и детей». Пока остальные солдаты пошли взглянуть на это зрелище, он вбежал в первый с виду зажиточный дом, в пропитанную теплым запахом кушаний кухню, где на плите в кастрюле клокотала вода и тесто для блинчиков длинным языком вытекало из горшка. Ненависть, кровь, смерть. Нет, это его не интересовало. Он думал в эту минуту о мирном будущем, о своем ремесле. О золотых коронках своих клиентов. Только потому он открывал шкафы и комоды, только потому взломал штыком замок найденной под бельем шкатулки. В ней лежал медальон в виде сердечка, дукат на ленточке и часы. О ком он думал при этом? О семье, о Грете, о Вилли, о Марихен, о своей семье, которая также пострадала от войны; затем связал в узел наскоро выброшенные из шкафа вещи — скатерти, наволочки, белье. Так или иначе, говорят, все это сожгут. Он вовсе не думал мстить тем, кто умирал в каменоломне. Он действовал из соображений чистой целесообразности. Для своей семьи. И когда он уже выбегал из дома, унося набитый ранец, ему случайно бросилась в глаза эта забавная куколка, лежавшая в коридоре между дверями. Он чуть не наступил на нее, нагнулся, с умилением вспомнил о Марихен и сунул куколку в карман. У кого она выпала из рук? Ну, конечно, у одной из тех, кого сейчас там… В каменоломне еще стреляли. Приказ нужно выполнять. Когда вещи были собраны и погружены, солдаты полили бензином полы и деревянные лестницы. Тяжелая работа в такой душный июльский день стоять на карауле среди пожара, когда огонь вздымается над кровлями. И в памяти встает каменоломня да зеленый откос. А над ними вырастает мираж домов, сгоревших дотла, раскидываются ветви срубленных деревьев; давно умерщвленная жизнь, как призрак, протягивает руки к живущему. Кто заманил меня сюда? — беззвучно кричит он сам себе и знает: это сделали мертвецы. Те, из каменоломни. Шофер уже окончил ремонт, он шарахается, увидев побледневшее лицо оберфельдфебеля, и в испуге спрашивает:

— В чем дело? Едем, что ли? Или дорога не та?

Только теперь Вилли в силах отвести взгляд от окружающей пустыни. Нет… Это… это… правильная дорога. И, словно подталкиваемый невидимыми руками, против своей воли, возвращается он на прежнее место рядом с шофером. Почему он не кричит, почему не приказывает повернуть назад, или хотя бы не просит, если не может приказывать? Нет, он молчит, молчит из страха. Из страха перед мертвыми, которые вышли ему навстречу к перекрестку, к тому самому желтому дому.

Едем! И они едут. Приближаются метр за метром. Вилли смотрит вокруг, ему бросается в глаза куст шиповника. Тогда он стоял весь в цвету. А дальше мужество окончательно покидает Вилли, он закрывает глаза, надеясь проскользнуть мимо этого страшного места. Считает про себя оставшееся до деревни число метров, жмурится, чтобы ничего не видеть. Двести. Теперь уже только сто. Резко скрипит тормоз, и машину сильно встряхивает. Вилли ясно, что сейчас они едут мимо каменоломни. Услышав, ругань шофера, он открывает глаза. Груда больших камней прочно загораживает дорогу. Те, позади, еще не знают, что теперь случится. Но Вилли Обермайер хорошо знает это. Теперь встанут мертвецы.

И он ясно видит, как над гребнем скалы поднимаются головы, одна за другой, видит очертания ружейных стволов, видит, как огонь и дым взвиваются над каменоломней, как ружейный залп летит навстречу автомобилю.

— Я не стрелял! Клянусь, я не стрелял! — вопит он в ужасе навстречу пулям, разбивающим стекла машины. Но страшные, черные, ненавистные мертвецы, которые уже никого не слышат, не услышат и его.

— У меня же семья! Ради бога, у меня семья!

А из бездны отчаяния, в помутившемся от ужаса мозгу рождаются последние слова:

— Я… я… я все верну…

Он захлебывается от звука собственного голоса. Пуля пробила в стекле над его головой круглую дырку. И хотя она впилась в дерево, не достигнув цели, страх убил оберфельдфебеля, как убила бы она.

Я прочитал об этом в газетах. В пустынной местности, где стояла чешская деревня, стертая немцами с лица земли, на дне старой каменоломни, старшей могилой чешских мучеников, укрылись в дни восстания партизаны. Неожиданным нападением они уничтожили машину с немецкими солдатами, бежавшими с фронта.

Деревенская история

Все в Борковицах наверняка знали, что это сделал Иудал. Тогда, в ту окаянную зиму, снежную и лютую, жандармы и староста получили извещение, что в их районе скрывается убежавший русский пленный. Жандармский вахмистр Кудрна созвал, согласно приказу, всех мужчин в трактир Гойдара и прочитал им извещение с описанием примет беглеца.

— Вот вам, чтобы вы знали, — добавил он.

Ему не было надобности повторять, что укрытие беглеца карается смертной казнью. Через три дня после этого жандарм Соучек, проходя дозором по заснеженному полю, увидел крестьянина Иудала, пробирающегося между сугробами за гумно дома Берната. Несколько секунд Соучек ломал себе голову, почему этот гнусный субъект пробирается сюда такой трудной и необычной дорогой. Из любопытства он пошел по следам Иудала, но немного погодя заметил, что следов, собственно, двое: одни свежие и глубокие — следы сапог Иудала, другие — широкие, неясные, как будто оставленные ногами, обмотанными в тряпки.

И в этих расплывчатых следах он увидел розоватые пятна, как будто снег был запачкан чем-то красным. Смутное предчувствие возникло у Соучка. Он достал бинокль и посмотрел на деревню. Иудал уже стоял у забора Берната и, опершись на плетень, заглядывал в сад, а потом проскользнул мимо гумен в деревню.

Соучка бросило в жар. Сгоряча он собрался было бежать прямо к Бернату. Но потом решил, что все это — ерунда, что другой загадочный след принадлежит, вероятно, батраку Берната Лойзе, который возвращался этой дорогой из леса. И жандарм продолжал свой обход. Но, возвращаясь после обеда в жандармское отделение, он у самой опушки леса снова наткнулся на эти странные следы и повернул по ним обратно к сосняку в надежде, что они приведут туда, где борковицкие крестьяне собирали хворост. Но, пройдя минут десять, он остановился в испуге. Следы уходили в самую чащу. Соучек стал пробираться сквозь заросли и вскоре наткнулся на кучу сплетенных сосновых веток — обледенелое логово беглеца. Жандарм бегом бросился в деревню, проваливаясь в сугробы, скользя по льду. По-крестьянски кряжистый, он бежал грузно, дышал хрипло и прерывисто и все же бежал, что было мочи. Куда раньше? К Бернатам? Или в жандармское отделение? Блуза и рубаха пропотели на нем насквозь, пока он добежал до первых изб. Пожалуй, лучше сперва посоветоваться с Кудрной, — подсказала ему жандармская осторожность.

Штабной сидел у стола в полной форме, держа в руках шлем и уставившись на голую стену. Торопясь и захлебываясь, жандарм Соучек рассказал ему о своем страшном подозрении.

— Поздно уж… — произнес вахмистр после минуты молчания, показавшейся Соучку бесконечной.

После обеда в деревню примчался тюремный автомобиль с гестаповцами. В кладовке у Берната нашли русского, в сильном жару, ноги у него были все изранены. Забрали Берната, его жену, семнадцатилетнего сына Тонду и батрака. Раздетых, в деревянных башмаках, их прикладами погнали к машине.

Полгода Соучек и Кудрна молчали. Полгода то угасала, то вновь воскресала надежда, что власть немцев рухнет, прежде чем они примутся за Бернатов. В январе, когда немцев гнали от Сталинграда, все говорили: до Пасхи будет конец. Весной снова надеялись: крах наступит не позднее июля. А пока, несмотря на молчание стражников, в деревне назревала твердая уверенность: это сделал Иудал. Не кто иной, как Иудал. Когда пришло время жатвы, Иудал уже убирал урожай на полях Берната. Ландрат отдал ему конфискованную усадьбу. То, о чем шептались, получило неоспоримое подтверждение. В конце сентября пришел красный листок, который приказано было вывесить на доске объявлении. Четыре головы, такие знакомые и близкие, слетели с плеч. «За укрытие врага империи».

У обедни все женщины смотрели на пустую скамью, где обычно сидела жена Берната. Они, как живую, видели ее видели, как она слюнит пальцем страницы молитвенника, переворачивая их. А старик Бернат, казалось, по-прежнему ходил в сумерки по улицам, заглядывая в трактир, наклонялся над игроками, пахал клеверное поле на том берегу реки. Явственно представляли себе борковицкие жители все его жесты, слышали его голос, вспоминали разные случаи из его жизни с молодых лет до того злополучного январского дня. Луг Берната. Поле Берната. Лес Берната. В этих словах, ничего не говорящих жителям города, — для деревни, охваченной одним безумием, воплощались образы четырех убитых.

А когда Иудал стирал и уничтожал старые надписи на возах, бричке, телеге и прибивал вместо них новые:

«Карел Иудал — крестьянин, Борковицы», всем борковицким казалось, что каждый гвоздик, каждая дощечка отмечены прикосновением Берната. Вещи словно впитали в себя частицу души погибшего хозяина и служили более настойчивым напоминанием, чем красный листок, сорванный спустя две недели ветром.

В октябре, когда пруды заволакивает туманом, а испарения гниющего тростника смешиваются с запахом ила и обнаженных мелей, в час, когда над топями мерцают болотные огоньки и каждый укор совести встает грозным призраком, к вахмистру Кудрне пришел борковицкий староста. Пришел крадучись, поздно вечером, в темноте. С отчаяньем человека, застигнутого на месте преступления, опустился он на стул; блуждающий, растерянный взгляд уже заранее выдавал его мысли жандарму.

— Будь, что будет… Сил моих больше нет.

Как понятно было Кудрне мучительное состояние старосты. Разве сам он не переживал того же? Разве они с Соучком не были в течение полугода рабами этой неотвязной мысли? Разве не читал он ее своим испытующим взглядом в глазах всех борковицких жителей?

— Что вы надумали, староста? — спросил он напрямик.

— Я думаю… надо бы поджечь его дом… амбар… хлева… все сразу.

Этими отрывистыми взволнованными словами, такими неожиданными в устах рассудительного крестьянина, была выражена вся беспомощность, все смятение борковицких жителей, измученных жаждой мести. В Кудрне поднялся протест. Поджог! До чего же они дошли?

Мысль, созревавшая в нем в бессонные ночи, ожидала этой минуты чужой растерянности и теперь сразу встала в его сознании четкая и законченная. Но так как он был вымуштрован двадцатью годами жандармской службы, то сперва рявкнул:

— Никакого самоуправства! Не потерплю! Судить его будем!

А затем без единой запинки, без единой остановки изложил старосте свой план, выношенный ненавистью в долгие бессонные ночи.

Через несколько дней после крещения, в такой же трескучий мороз, какой стоял, когда увезли Берната с семьей, вахмистр поджидал Иудала на высоких горках в том месте, откуда проселочная дорога переваливает через лесистый хребет и идет крутым обледенелым спуском к Борковицам. Два часа он простоял здесь в хрустящем от мороза снегу. Только около восьми часов вечера, когда все вокруг поглотила тьма безлунной ночи, внизу под горой заскрипел велосипед.

Это Иудал возвращался из города.

Издалека раздавался в морозной тишине скрип снега под его каблуками, доносилось дребезжание плохо прилаженного крыла велосипеда, а вскоре стало слышно, как он пыхтит, поднимаясь в гору.

В ту минуту, как Иудал взобрался на вершину и собирался вскочить на велосипед, чтобы спуститься с холма, Кудрна вышел на дорогу и ослепил Иудала лучом фонаря.

— Отчего вы ездите без фонаря, Иудал? — крикнул он по служебной привычке.

Иудал испуганно заморгал от света, но, узнав голос Кудрны, успокоился и тут же разозлился, что мог испугаться такого дурака. Нащупывая ногой педаль, он сердито заворчал:

— Перестаньте светить в глаза, слышите?

Но вахмистр, попрежнему направляя на него фонарь, подошел ближе и спокойно вынул из кармана вчетверо сложенную бумагу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад