История — это поколение простых, «неисторических» личностей, это цепочка, в которой могилы предков, хоровод взявшихся за руки живых и колыбели детей составляют единый круг бессмертия.
Памяти Юрия Коваля
Вячеслав Кабанов
ВСЁ ТОТ ЖЕ СОН
Часть первая
ПРОБУЖДЕНИЕ
Григорий (
Если говорить о тёщах, то в жизни у меня они были две.
Первая моя тёща имела неоспоримое достоинство: она видела Ленина. Это вышло случайно, на Красной площади, где тот прогуливался. Тёща моя, тогда ещё девица, прошла от вождя очень близко и ему поклонилась, чего вождь, кажется, не заметил. Такое событие придало дальнейшему существованию тёщи исторический смысл. Она с большой охотой вспоминала встречу, хотя при этом был один момент, не вполне достойный хрестоматии: великий вождь оказался рыжеват.
При первом знакомстве она (еще не тёща) сказала мне с нажимом:
— Я являюсь общественница!
Насмешником я тогда не был, но проявлял интерес к значениям слов. Поэтому чуть приподнял голову и глянул несколько вверх, желая увидать те выси, с каких явилась мне моя уже скорая тёща.
Тут надо бы сказать, что много лет спустя опять пришлось мне вскинуть вверх глаза, но к тёщам это не относится. Я поступал тогда на службу в Государственный комитет СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. И вот начальница отдела, куда меня определяли, сказала, что со мной ещё будет беседовать заместитель председателя комитета товарищ Н.
— Он над нами курирует, — произнесла начальница.
Вот тут-то я и вскинул глаза, желая хоть на миг увидать неспешно курирующего над нами зампреда.
Но я заговорил о тёщах.
Когда моя первая вошла в свою комнату на Маросейке, где мы с её дочкой сидели молча по разным углам, она сразу предложила мне кофе. Это не могло не понравиться. Хотя я дома пил только чай, но часто слышал и даже где-то читал про элегантную чашечку кофе. Будущая тёща завозилась в углу, в закуточке, а я в интересах элегантности её упредил:
— Пожалуйста, чёрный.
Я сморозил бестактность, потому что кофе был уже готов, верней, готово было кофе из банки «кофе с молоком», и отделить чёрное от белого никто бы тут не смог. Пришлось мне замахать руками, что это даже лучше.
Потом узналось, что баночным кофе домохозяйственный репертуар этой тёщи не исчерпан. Опять застав нас в той же комнате и в той же
Белый хлеб, намазанный сливочным маслом, покрыт был пластами селёдки. Для меня селёдка навек была повязана с чёрным хлебом, луком и подсолнечным маслом, и я невольно выразил удивление, на что тёща лукаво прищурилась и проговорила как-то очень знакомо, хотя и без картавости:
— А вы попробуйте…
И мне почудилось, что она сейчас прибавит… «батенька». Но прибавлено не было. Тёща только сказала:
— А вы попробуйте… Увидите, как вкусно. Особенно со сладким чаем!
Я попробовал, и было — правда — вкусно. Однако репертуар на этом был исчерпан. Остальные способности тёщи поедала общественная жизнь.
А что же мухи — знают нашу грамоту?
Вот я в Геленджике пишу про тёщ, а муха ползает по пишущей руке и так затейливо и зло щекочет. Я не хочу прерваться на полфразе, но думаю, когда окончу, я всё-таки обижу эту дрянь.
Вот фраза кончена, я ставлю точку, и в тот же самый миг срывается муха и с потолка шлёт жгучие насмешки.
Я берусь за перо, и всё повторяется: невыразимая щекотка, моя жажда крови и взлёт одновременно с точкой, и со стены — ухмылки.
Так что же муха понимает — пунктуацию или ритмику фразы?
Вторая моя (и, кажется, уже последняя) тёща была совсем иного склада. Хотя я должен тут признать, что мне с обеими в одном не повезло: и первая, и последняя тёщи мои были очень немолоды.
Первая тёща имела четырёх детей: сначала дочь, потом двух сыновей с разрывом в десять лет и снова дочь, доставшуюся мне. Так что старшая дочь годилась младшей в матери, сама же мать давно годилась в бабушки.
Вторая тёща имела только двух дочерей, однако последняя из них появилась как-то случайно и чуть ли не через пятнадцать лет после первой, что не могло сказаться в пользу цветения тёщи ко времени моего появления в составе действующих лиц. Это жаль, потому что вторая моя тёща, как запомнили старожилы, была вообще-то красавица. Одно тут хорошо, что мне досталась всё же младшенькая дочь.
Вторая тёща Ленина не видела и, кажется, совсем не знала, что в мире есть общественная жизнь. Зато в каком-то нэпманском кафе она увидела Есенина, и есть свидетельство, что и Есенин её видел, но будущая тёща неблагоразумно скрылась и не вошла в историю литературы.
Долгое время моя вторая тёща была мне
Сам же зять, гостя у как бы тёщи в Риге, был там обласкан и обкормлен. Всё, чем изобиловал фламандский рижский рынок, все, ещё не изжитые буржуазные яства, бесстыдно выставленные на мраморных прилавках уютных магазинчиков, — всё это, преображённое и оживлённое руками как бы тёщи, являлось предо мной на тарелках, тарелочках, блюдах и блюдцах, лилось в стаканы и стаканчики, в чашки, рюмки и рюмочки…
О, где вы, златые дни? Где оно, то блаженное время, когда одного брака уже как бы нет, а второй, хоть и есть, но всё же —
Да разве же всё это было? Не верю!
— Почём икра?
— Где икра? Это рыбьи яйца. Рупь тридцать десяток!
Когда к началу семидесятых сложился этот анекдот, десяток куриных яиц действительно стоил рубль тридцать. Цена же икры, которой не было в продаже, сделалась совсем невыносимой. На этой почве и сложился анекдот. Нет, вы подумайте: за десять икринок — рубль тридцать; а это без девятнадцати копеек четвертинка! Или вот: «розовое крепкое за рупь тридцать семь», — как навечно засвидетельствовал Венедикт Васильевич Ерофеев. А сколько же будет икринок (сколько четвертинок или розовых крепких) не в ста, а хоть бы и в пятидесяти граммах икры? Вот и ступай считать, пока не зарябит тебе в очи…
Я это всё к тому говорю, что не лепо ли ны бяшет начать свою книгу с описания тёщ? Нет, не лепо.
Древние римляне полагали, что начинать надо всегда от яйца. Яйцо, мол, и есть всему начало. Возможно, римляне и правы, но от какого же яйца мне оттолкнуться?
Размышляя об этом, я и вспомнил рыбий анекдот, пришедшийся мне кстати. Ведь если икра — рыбьи яйца, то от икры я как раз и хотел бы начать.
Итак…
Начнем ab ovo
Из икры мама предпочитала паюсную. Мама не раз говорила об этом. Всякий раз говорила, когда речь заходила об икре.
Сначала в пятьдесят четвёртом, когда я вернулся из Геленджика и рассказал, как тёте Вере принесли контрабандой литровую банку белужьей икры. Икра была паюсной, а все обитавшие в доме оказались нелюбителями паюсной, чего я никак не предполагал: что такие нелюбители бывают.
И ещё, через десять лет, когда моей маленькой дочке понадобилась чёрная икра от малокровия, и деньги мама, конечно же, изыскала, но магазины икрой уже не торговали, и я бегал по разным буфетам, скупал бутерброды.
Вот эти-то обстоятельства и дали маме два случая заметить, что вообще-то она — в отличие от нынешних аристократов пищи — всегда предпочитала паюсную. Конечно, предпочтение это возникло ещё во времена ужасов царизма, но у мамы была крепкая память на предпочтения. Из того же мучительного времени вышло и второе мамино предпочтение, отданное швейцарскому сыру среди иных сыров. Швейцарский мама и полюбила за муки.
Тётя Люба, сестра маминой мамы, совершенно отличалась от прочих сестёр. Она была в те времена ещё не очень старой девой, зато характер надлежащий успела завести. Мама, бедная, вспоминала, как тётя Люба водила её к Елисееву покупать швейцарский сыр. Тёте Любе требовался совсем небольшой — на полфунта — кусочек, но именно такой, чтобы дырки были большие. Однако не слишком большие. Со слезой, но не слишком зарёванный. От самого края, но только не от этого и не от того, а во-о-он от того, или лучше от этого, да, но не с такими же дырищами! Впрочем, дырки как будто хорошие, жаль слеза нечиста, так что, будьте любезны, надрежьте ещё один круг. И, пожалуйста, будьте настолько любезны, вон тот, самый нижний!
Приказчик смотрел на барыню и был со слезой, но не вовсе зарёванный — точь-в-точь как хотелось, — только слишком большой по размеру.
Тётя Люба последние десять лет прожила в параличе ног. В сорок третьем году, в Краснодаре, она сидела на белой кровати, вся белая, жаловалась на поясницу и настоятельно просила продать золотую её цепочку за пятнадцать тысяч рублей. Я до сих пор уверен, что поясница это то, что бывает у парализованных старух.
Когда я стал учиться грамоте, тётя Люба уверила меня, что правильно писать «обмирал», потому что это такой большой чин, что, глядя на него, все обмирают. До сих пор не верю, что она шутила.
Всё это было в Москве, Геленджике, Краснодаре. А меня моя мама родила в Сибири. Я родился, и мир облетела весть: большевики завоёвывают Северный полюс! Это у самого Полюса посадил самолёт Водопьянов.
Насчёт отцов
Живой отец мог произвести впечатление буржуазного излишества.
Отца у меня, конечно, не было. Когда кончилась война, и потом, попозже, я стал замечать, что у некоторых моих сверстников есть отцы. Со временем отцов становилось больше. Это было странно. Сколько я себя помнил с ранней поры, ни у кого их в помине не было. Вернее, в помине-то были, упоминались: на фронте, погиб на фронте. А если не упоминались, то и вопросов не было. Да и какие вопросы? Ведь это же нормально, когда у человека есть мать, или бабка, или тётка, или сеструха, или вообще никого нет. Вот, скажем, у Владика и Гарика — в прифронтовом Геленджике — была бабка, у Женьки — мать, у Толика-Шишки и Виталика было по матери, и матери были сёстры, и, значит, на каждого дополнительно приходилось по тётке. Какие вопросы? Какие отцы?
Да ведь нужно сказать, что дяденек-то вообще в природе как бы и не было. Были солдаты или матросы. Ну, конечно, ещё и лётчики, только мы их живьём не видали. Они с весёлым треском юркали на маленьких самолётиках среди тяжёлых басовитых немцев, пускали светящиеся пульки, и немец вдруг отходил в сторону, заваливал кресты и, дымясь, нырял куда-то между гор. Только радостный треск делался реже и реже, пока совсем пропал. Остался гул, несущий бомбёжку. Как-то раз немец сбросил листовки — это было красиво. Пацаны и тётки бежали ловить. Я так и не узнал тогда, куда звали нас немцы, чего обещали. По неграмотности и малолетству не догадался ни одной листовки сберечь. Другие же догадались пустить на растопку, потому что сразу пошёл слух, что будут проверять.
Через 60 лет от этих событий, когда та удивительная жизнь сделалась предметом академических исследований и изысканий, в городе Краснодаре (бывшем Екатеринодаре, выстроенном велением матушки Екатерины и подаренном ею не только всей России, но и новообразованному в ней кубанскому казачеству), стараниями благородных учёных мужей подготовлен был и издан солидный труд «История Кубани», оснащённый многими ценнейшими иллюстрациями. А мне, по счастью, удалось книгу эту получить для прочтения близ Геленджика, в Марьинорощинской библиотеке.
В книге этой среди различных иллюстраций помещено фотографическое изображение немецкой листовки 1943 года с обращением по-русски к бойцам и командирам Кубанского фронта.
«Мы не хотим, — говорилось в той листовке, — русских земель или угнетать народ!
Мы не наступаем, а лишь изматываем и уничтожаем чёрные силы Сталина…
Жестокий и кровавый „отец народов“, маскируясь святым именем Родины, приносит Вас в жертву своих коварных целей и чуждых интересов Англии и Америки…
… Переходите на нашу сторону!
Переходить можно без пропуска: достаточно поднять обе руки и крикнуть: Сталин капут!»
Не знаю, эту ли именно листовку видел я тогда, в сорок третьем году, кружащейся в небе над Первомайской нашей улицей, уходящей в поле к началу невысоких горных перевалов, в преддверии которых размещалась тогда машинно-тракторная станция (МТС)… Зато одно могу сказать: на нас, геленджикских пацанят, такая вражеская агитация подействовать никак бы не смогла.
Ведь в наших головёнках уже закрепились иные твёрдые устои, запечатлённые в стихах — короче и красочней немецких «завлекалок». К примеру:
Или же так. Но уже сатирически:
Не отцы учили нас этой политграмоте, она из воздуха бралась.
Когда я уже был в Краснодаре, из эвакуации, из города Мары, приехали мои троюродные братья Вовка и Ромка. Тут же стало известно, что отец их погиб в Сталинграде. Они его помнили, во всяком случае, старший, Вовка. Выходило, что у всякого пацана какой-нибудь отец когда-то был. Родня решила, что для меня есть вопрос. Ответ явился. Поскольку моего отца и до войны никто не помнил, то, значит, он тоже погиб, но только раньше, ещё на гражданской, от руки генерала Шкуро. Боюсь, что версия пошла от тёти Любы.
Секрет счастья
Не знаю, был ли у меня отец, только я всё-таки родился. Я думаю, что моя мама нарочно поехала в этот Нарымский край, чтобы рожать вместе со школьной подругой. Мы с Игорем там и родились в один день и в одной палате. Мы познакомились с ним уже после войны, и у него тоже не было отца. Игорь родился некрасивым, а я красивым. Во всяком случае, я очень понравился одной няньке. Она всплескивала руками и восхищалась:
— Ой, какой хорошенький, ой, какой красивенький — прямо цветочек!
Другая нянька на неё зашикала, опасаясь сглаза. Тогда та, первая, оценившая мою красоту, опомнилась и замахала на меня руками:
— Куриная жопка! Куриная жопка!
Мне не понравилось ни первое, ни второе.
Тогда я ещё не знал всех обстоятельств дела, и мне казалось обычным и правильным, что моя мама и тётя Галя рожают нас с Игорем в светлой просторной палате, и вокруг суетятся врачи и няньки. По замедленности развития я и много позже не догадался, а мне потом разъяснили, что отец у Игоря — в отличие от меня — был, и что был он начальник всего Нарымского НКВД. Он обеспечил нам с Игорем хорошее рождение, а уж потом был расстрелян. И, может быть, нянька, оценившая мою красоту, просто ошиблась, решив, что именно я сын Большого Чекиста.
А в Сибири я прожил только два месяца и отправился домой, в Москву.
Когда же прошли мои вторые девять месяцев, уже при свете дня и ночи, мне приготовили, пока что впрок, гражданские ориентиры. Двадцатого декабря тысяча девятьсот тридцать седьмого года наш славный Анастас Иванович Микоян, член Политбюро ЦК ВКП(б), в Большом театре исполнил закавказским речитативом арию в честь двадцатилетия ВЧК. И он мне в назидание вот что пропел:
И далее всё те ж речитативы:
И как случилось, что это всё потом в меня не въехало?
Мы жили у Красных Ворот в высотном доме. Конечно, не в том, сталинском, со шпилем, где теперь МПС или что-то ещё министерское. Его тогда и не думали строить. Мы жили в доме Афремова. Это был первый в Москве дом о восьми этажах. Вот здесь-то и началось моё счастливое детство.
От маминого лица шёл тёплый свет, и у неё были мягкие, дивно пахнущие руки.
А у меня была маленькая комната и большая лошадь на деревянных колёсах. По утрам солнце полосами ложилось на пол. Я откидывал одеяло и, сидя в длинной ночной рубашке, возвещал мой маленький прекрасный мир о том, что я проснулся:
— Чёрный хлеб с маслом и солью!
Это было любимое лакомство, и мне его тут же несли. Да и как могло быть иначе, если у меня были мама, бабушка, няня! Всё у меня было.
Мы с няней шли гулять, и я брал в карман кусочки чёрного посоленного хлеба. Это чтобы кормить лошадей. Лошадь непременно встречалась. Стояла, запряжённая в телегу или воз. Я протягивал солёный хлеб, и лошадь щекотала ладонь шершавыми влажными губами, фыркала и кивала головой. Из чёрных гуталиновых ноздрей шёл пар.
Когда бывали гости, меня ставили на стул, и я декламировал загадочный стишок, до сих пор мною не разгаданный:
Гости умилённо смеялись. Не могу сказать, что я это любил. Любил я — и с большою страстью — доктора Айболита. Эту книгу мама читала мне на ночь, но книга была так хороша, что уснуть я не мог. Засыпала мама, а я её теребил. Мама пробовала сокращать, пропуская фразы. Тут я ещё больше отходил ото сна и требовал восстановления подлинного текста. Мама говорила, зачем же читать, если ты знаешь наизусть, а я не соглашался, потому что, когда читала мама — это было блаженство.
Потом у меня была скарлатина, и я узнал, что мама пахнет больницей. Все мои игрушки сожгли. Мне не было жалко, я только просил, чтобы оставили лошадь. Её не оставили.