Безучастные к их судьбе, мы с Сашей и Фелюсем установили в подвале устройство, которое окрестили «биксой» (так по-силезски называют жестяные банки), то есть печку. Это, собственно, и была подвешенная над огнем большая металлическая банка с клапаном внизу. Под дном горел огонь! сверху бросали раздобытый воск, растапливали его и заливали в отмытые плошки. Одна беда: лампадки — сезонный товар, а если такая лампадка стоит два злотых штука, то я умываю руки. Всему есть предел. Фарцовщики, что собираются в кафе гостиницы «Парадиз», только у виска пальцем покрутили, когда я им это рассказал. Ой, Баська, Баська, ты уж лучше в ФРГ с этими своими лампадками поезжай, а еще лучше — в дурдом, там у тебя оптом возьмут, там каждая вторая — знатная богатая особа: София Лорен, Барбара Радзи… Ой, сорри! Я те дам дурдом! А хотя что с них взять: в «Парадизе» собирается темное общество. Заказывали все, что только было в меню, а уж как официантка-то суетилась, а уж как стол по-русски ломился. Еще вот эту яишенку, а вон того еще огурчика, яичко под майонезиком, водочки еще, и этого… И вон того! На стене панно, называемое «металлопластикой» и идеально представляющее тогдашний кубизм в виде водных нимф на бурливых волнах, все как положено: полуголые полусирены в листьях, среди кувшинок. Так называемый гастрономический вариант этого кубизма, потому что в каждом, почитай, провинциальном ресторане висят один в один эти кубизмы на стенах.
А вы в широких брюках. Вы всегда сидели за столиком в углу зала, водочкой угощались с каким-то там шишкой или в номера играли. Доставали банкноту, на которой всегда был длинный номер. И с этими номерами разные хохмы откалывали. Складывали, у кого больше, у кого меньше, а больше всегда было у Психа и Обезьяны. Почему Обезьяна? Да потому что как две капли воды на обезьяну похож. За окном льет, непогода, брызги летят от «сирен» и «малюхов», а тут, в «Парадизе», царит, как говорит само название, рай. Состоящий из курения «Мальборо» в мягкой упаковке, питья «Баллантайна», позвякивания золотым браслетом на запястье, уединения в номере с валютными девочками. Я иногда уклонялся ото всех этих ваших забав, просто срамотно становилось и отвратно. Сидят, водку пьют, весь цвет фарцовщиков. Даже фамилий не могу назвать, потому что сейчас это все видные люди, моральные авторитеты и медиамагнаты. А на дворе шалеет май, выпускные. Две молодые девушки загуляли, зашли в «Парадиз» на пиво. А может, случайно забрели в такое дорогое заведение. Одеты точно в костел собрались, но ведь здесь особо не помолишься и в грехах не покаешься. Ну и Обезьяна все время на них пялился. Вроде как с нами играет в номера, вроде как с нами водочку пьет, а сам, вижу, глазами стреляет по барной стойке, у которой на двух высоких табуретах сидят эти две нимфетки и бессмысленно хихикают. А когда та, что пострашнее, вышла в сортир, Обезьяна резко встает и подходит к той, что покрасивее: слышь, а, даю тебе десять долларов и тебя выебу. Она на это: ах ты хам! Ах бандит! Как ты вообще посмел с таким к женщине?! Но видать (так, по крайней мере, сам Обезьяна потом рассказывал), что «в голове у нее лампочки замигали». Десять долларов — это пара джинсов, две бутылки водки, французские духи и Pall Mall в твердой пачке. И тут эта сучара топ-топ-топ-топ! Подходит к нему: так, мол, и так… согласна. А этот чертов Обезьяна ей: а нас пятеро! Тогда она снова пошла его честить хамами, да сукиными сынами, да как он вообще посмел. А Обезьяна говорит: ты чего дергаешься? Получишь свои сто долларов! Она снова в крик, только по ней видать, что скумекала: джинсы может себе купить, видео, хрен знает что. Как-то сплавила свою подружку и говорит: ладно, снимайте номер. А были там Сигизман, Обезьяна, Дизель и еще двое, что возле нас тогда ошивались, а теперь — самые важные в стране. Ну стало быть, она говорит, чтобы сняли номер. А Обезьяна говорит: какой в киску номер?! Прямо здесь, в коридоре! Не то чтобы он скупердяй, а так, для пикантности. А она не соглашается, а ее все уговаривают, в конце концов уговорили. Официант на шухере. Я с ними не пошел, потому что, во-первых, не нравится мне все это, а во-вторых, не в жилу было еще двадцатку накидывать на ту сотню. В-третьих, стремно мне с женским полом. Тогда они, гады бесстыжие, захотели, чтобы я на шухере встал. Ага, только через мой труп! Пусть уж лучше официант постоит. А они ее там в конце гостиничного коридора обрабатывали. На фоне горшка с цветком. В конце концов Обезьяна дал ей сотню. Такой уж он честный был. Но, видать, не до конца. Жалко ему стало этих денег… Я думаю… Такая сумма… Но главное, что девочка уже уходит, а Обезьяна ее подзывает, задерживает: послушай! Если ты с этой сотней пойдешь в «Певекс», тебя ж посадят! Откуда у тебя может быть столько денег? И тогда она спрашивает Обезьяну, что бы он посоветовал. А с Обезьяной советоваться — зиму босиком проходишь. Так уж и быть, разменяю тебе. В конце концов, фарцовщики — тот же передвижной обменник. Собрал ей пачечку по десятке, по доллару. Она проверяет — девяносто девять. А должно быть сто! Тогда Обезьяна говорит: прошу прощения, если сто, так уж сто, ни долларом меньше! Она: да ладно уж, пусть будет девяносто девять. И собирается уходить. А саму всю аж трясет. Но Обезьяна не таков — он честный. И таким старым фарцовщицким приемом — «кукла» называется — подменил ей. Демонстративно добавил доллар, но подменил пачку. И оказалось, что она получила доллар и порезанную газету. Потом парни много лет вспоминали, как впятером одну за доллар отымели. А я домой вернулся, своим ходить в «Парадиз» запретил, а сам — бух на скамеечку для коленопреклонения перед Пречистою и всю эту историю, правда слегка отредактированную, отцензурированную, Ей рассказал. Особо выделив роль Обезьяны.
К фарцовке я вернулся, добавил скупку краденого, открыл ломбард «Бастион», а вместе с ним и комиссионный магазин. Брали за гроши в ломбарде, а продавали задорого в комиссионке. Мамаша у меня аккурат умерла — упокой, Господи, душу ея — и оставила заведение в хорошем месте. Я там все прибрал, вывеску нарисовал, краской воняло так, что три дня голова кружилась. Да только что могли тогда люди оставить в Явожне. Приходили всякие бедные шахтеры и металлурги, приносили свой хлам из дома, из панельного, у жены из-под носа уведенный, на рабоче-крестьянскую водяру, под железнодорожной насыпью выпиваемую. Вот и всех делов. В сухом остатке старый пылесос. У каждого ломбарда в угольном бассейне была такая реклама, что, дескать, «принимаем любое добро, золото и серебро». И когда один тут в итоге принес мне вазу из керамической глины с грустным эдельвейсом, на боку нарисованным, — ээээх… расплакался я над судьбою своею и остального человечества. Сам ему выпивку поставил, сам с ним плача под насыпью пил, а пассажиры, ехавшие из Вроцлава в Краков, смотрели на нас свысока, из окон вагонов первого класса, и тоже оплакивали социальную ситуацию.
А щасс будет описание природы, которую я вижу из окна, через решетку, через пуленепробиваемое стекло. А сейчас будет для красоты жаркое из сосиски под соусом из моей пиписьки. А сейчас будет романтический Центр Продажи! Раковин-Моек на фоне строек. Солнце встает, алеет восток а на столе — квиток, потому как щасс будет натюрморт со счетом за воду и ножом-выкидухой. А сейчас у собаки будет любовь с жирафом за вашим шкафом. А сейчас пописает солнышко в баночку на донышко. А сейчас вы все сдохнете оттого, что всех вас занесет угольной пылью, от удушья. Довольно, чтобы четверть миллиграмма пыли попало в глаз, и уже истерика, зеркальце, трем глаз пальцем. А здесь, за окном, сто миллионов тонн угольной пыли в год оседает на мой садик. В котором я выращиваю морковку якобы в экологических условиях. А теперь… а теперь пошли бы вы все на… а я пойду углем рисовать себе усы. Потому что я спятил — ку-ку! — потому что, когда на меня напала срачка, я принял активированный уголь, оказавшийся той самой каплей, которая переполнила чашу. Моих дней одиноких, моих ночей бессонных. Моих поцелуев в холодную сталь, в темную ночь.
Нес народ этот свой трогательный хлам, но получал за него совсем мало, сущие гроши, а потом менял эти гроши в кабаке на то, что и грошей-то этих не стоило. Какие-то жалкие капли водки на свои запекшиеся уста. И как только в них исчезала водка, тотчас же появлялось похмелье. Так что в конечном счете от рухляди оставался лишь нагоняй от старухи. Рухлядь давно пропита, выблевана, а старуха только начинает крутиться беспокойно: где этот сифон, где эта лампа? Через полгода я сообразил, что владею заведением, где производится перманентная деноминация, инфляция. Учреждением, где пылесос обменивается на гроши, гроши — на капли, а капли исчезают как вода в пустыне, и все вместе устремлено в небытие. Обменял Василек поясок на туесок, туесок на стебелек, а стебелек… унес ветерок. Так что вместо «Бастиона» заведение должно называться «У Василька». Очень настраивает на философский лад, когда наблюдаешь, как все обменивается на меньшее и меньшее, чтобы в конце концов исчезнуть совсем, что в более далекой перспективе грозит уничтожением всего мироздания. Ни непогода, ни дождь — их словно кто-то рубильником включил над всем угольным бассейном и, казалось, не собирается выключать — не помогали нам в этом деле. В праведном порыве они смывали все, что было за этим окном, весь мир.
Впрочем, и среди закладов бывали настоящие шедевры. Часы! И какие! Made in Taiwan, настенные. Из пластика. Вместо цифр нарисованы разные экзотические птицы (я вроде уже говорил, что люблю природу?), и каждый час раздавалась новая птичья трель! В записи. Именно той птицы, на которую указывала стрелка. Например, канарейки. Или однажды кукушка всю ночь так куковала, что боженьки мои! Сколько лет жизни мне накуковала! На пальчиковых батарейках. Эти часы я перенес к себе в каморку, повесил на стенку за спиной. Вставил новые батарейки и, когда мне становилось грустно, я только переводил стрелки. Какую птичку мне хотелось послушать, на ту и ставил, а она играла. Пока часы не сломались. Я электризую, у меня нетипичное электромагнитное поле, очень сильное. Я могу создавать помехи для работы радио, а батарейки в моем присутствии садятся сразу, куча денег на них уходила. Так что у меня только гадальные карты и остались, которые постоянно меня предостерегают от брюнета. Или что я получу посылку. И ничего другого — все посылка да посылка выпадает. А у Фелюся — дальняя дорога. Да что же это, в конце концов! Не хочу я никаких дальних дорог для моих мальчиков! Вот и подумал: возьму да сделаю сам гадальные карты. Фелюсь! А ну, одна нога здесь, другая там, в писчебумажный за бристолем и красками! Нет, дорогой мой, ни в какую начальную школу я не собрался; начальную школу это ты не закончил, а не я, чтоб ты знал. Он принес, я вырезал, разные вавилоны начертил, магические символы нарисовал, сама Барбара Радзивилл в виде дамы, а с обратной стороны такие девизы: «познакомишься с принцем», «разбогатеешь», «будешь жить долго и счастливо», а после некоторого раздумья приписал: «И Саша тоже».
И когда наконец я отказался принять старый чайник, в ломбард «Бастион» вдруг пришла старушка и вывалила на прилавок массивное ожерелье из самого настоящего старинного жемчуга! Шок. Сколько хладнокровия от меня потребовалось, чтобы не выдать ни одного из терзавших мою душу чувств! Не знаю, известно ли вам, какое впечатление производит жемчуг на помойке? Какой оттенок у старинного жемчуга? Чайная роза — это говорит вам что-нибудь? Изнутри светится, будто ядро у жемчужины золотое. Переливается всеми оттенками пожухлой белизны и золота. Пахнет старой бижутерией, старой шкатулкой. И пудрой. И этот отзвук, когда ожерелье упало на прилавок. На прилавке лежало стекло, а под стеклом — открытка с приветами из Закопане. Которую мы тебе, Фелек, с Сашей послали, когда ездили туда лечиться от зимней хандры, переходящей в общее загнивание. «Пламенный привет из солнечного Закопца посылают Барбара с Сашей». Боже мой. Она метнула эти жемчуга с лицом разорившейся графини. С лицом директрисы всего мира, словно только что вышла из черной «Волги», которой в свое время детей пугали. Такого еще в Щаковой не видели с тех пор, как стоит Щакова!
Она хотела получить солидную сумму, и я ей немедленно дал, достал дрожащими руками из несгораемой шкатулки с двойным запором, потому что у меня глаза разгорелись на эти жемчуга. Старушку или кондрашка хватит, или не получится у нее вернуть эти деньги и заклад навсегда пропадет в моей шкатулке, в моей сторожке, каморке, пусть даже и еврейской! А по-еврейски это называется гит гемахт гешефт[21]. И этот жест — я по сей день так потираю руки — тоже еврейский. Моя бабка, Кропка Розенцвейг, со своей свекровью Перлой (sic!) Голдман лучшее мыло на улице Хлодной на Керцеляке[22] продавали, лавочку с корсетами держали, запах чеснока изо рта… Ай вэй! Лучшее мыло, ганц цимес гребешки, а также лучшее повидло. Корсеты, мацу, уксус и гребешки, а у свекрови на улице Тамка — еще пуговицы и камешки. Моя тетка Роза Голд, не помню уж, то ли по материнской, то ли по отцовской линии… в смысле пратетка, и даже прапра… ну, короче, Роза в нашем штетл[23] торговала дешевкой; всегда у нее зубы болели, и голова под париком все время чесалась… И так яростно торговалась, на всю улицу кричала: «Киш мин тухес!..»[24]
Всех с первым же эшелоном, с дымом…
Окна у меня в решетках, и я ухаживаю за запылившейся искусственной розой с искусственными, тоже запылившимися капельками росы на листочках и на лепестках из губки. Такая атмосфера со времени перехода Красного моря царит во всех учреждениях подобного типа: в ломбардах, меняльных конторах, подозрительных лавочках, пунктах продажи почтовых марок, в комиссионках… Я — сова, не сплю, охочусь по ночам. Надеваю нарукавники. На голову — ермолку. Закрываюсь в каморке с большим калькулятором, работающим от сети, и открываю шкатулку. Достаю ровно сложенные пачки долларов, рублей и злотых, у каждого по отдельности разглаживаю ногтем уголки и проникаюсь неведомым блаженством… Несравненная сладость разливается в душе, когда я приступаю к описанию этих моих сладких ночных бдений… Что аж, прошу прощения, говном исхожу! От переполняющих меня эмоций в животе бурление происходит; затягиваюсь сигаретой, потому что в последнее время я, к сожалению, присоединился к «любителям подымить», калькулятор чудит, потому что пока еще время электричества, а не электроники, ну знаете, большие красные цифры, состоящие из точек, а точнее, из квадратиков. Неважно. А может, как раз чертовски важно. Довольно того, что я выглаживаю, обнюхиваю, подравниваю пачки денег, отдельно сотенные, отдельно полусотенные… Есть в этом что-то от раскладывания пасьянса. Пальцами в перстнях. И чем старее эти зеленые, тем милее их запах, и пахнет как будто бананами, неграми. На одной кто-то где-то когда-то записал номер телефона. Звонил я по нему ночами, не было ответа. А даже если бы и ответили, что я сказал бы? Что ночью звоню стодолларовой банкноте? Эй, сотня, жаль, что вас так мало у меня, загляни ко мне с подружками, пусть прилетают в окно на своих зеленых крылышках, Барбара Радзивилл в замке «Бастион» устраивает прием тунайт! Дикие оргии в липком и скользком ломбарде, чтобы вы у меня тут совокуплялись, чтобы размножались почкованием, потому что сегодня будет зеленая ночь[25].
Порой, когда происходила особо важная сделка, я доставал старые счеты, чтобы проверить. Проверить, возможно ли, чтобы прибыль была такой большой. Только когда я знал, что прибыль и в самом деле будет большой, я доставал из ящика счеты и дрожащими руками перекидывал благородные, солидные коричневые зерна, такие же сами по себе дорогие и красивые, как зерна кофе.
Десятки лет деньги находились в беспрерывной круговерти, кочуя с континента на континент, из кармана в карман, а тут нате-здрасьте, приехали на конечный пункт — попали в мою нору и так прекрасно обездвижены, как бабочка на булавке. Еще пытаются трепыхаться, но я не выпускаю их, я их собираю, о, я такой, я — маньяк-коллекционер. И эти драгоценности из моей коллекции на стольких шеях, на стольких трупах дышали, на стольких, что и фантазии не хватит, но кино, кино и театр у меня задаром, могу на развлечениях сэкономить, потому что здесь, в каморке, когда рабочий день закончен, заклады сами рассказывают мне истории, только мне! Вон цирконий, из колечка выковырянный, арию мне исполняет: кто выковырял, когда, для кого. Тут золотая коронка мне улыбается: из чьего рта, из какого концлагеря. И все так по-музейному неподвижно, так по-музейному аккуратно, краешки так выровнены, что аж судорога скручивает, когда надо какую-то сумму изъять на время и снова в этот кошмарный оборот пустить, позволить упорхнуть… Металл полировал, бумагу разглаживал, укладывал. А тут укладываю, а у меня уже руки трясутся от избытка чувств, как у вора какого, будто сам себя ночкой темною да со слепым фонариком обшариваю, обворовываю. Тут я обмахиваюсь веером из банкнот и чувствую, что у меня встает, прошу прощения, чую, как у меня в штанах шалит! По груди золотыми слиточками вожу и млею, потому что от этих слиточков самое большое наслаждение! А вершиной всего был момент, когда старое надтреснутое зеркало достал и эти старухины жемчуга на голову себе возложил, вроде вуали, откуда потом мое погоняло и пошло, и, даже когда я в тюрьме сидел, никто не называл меня иначе как Барбара Радзивилл. Так и говорили: Барбара Радзивилл срок мотает. А чего только не сделаешь ради защиты честно нажитого.
За окном непогода, стеклянная погода. За решеткой щерится Щакова, за окном, за пуленепробиваемым стеклом. За окном красота, за окном чудесно поют птички, как-то: вороны. Каркают, что тоже своего рода пение. Дождевая блевота, сыпь, эти скользкие ящерки дождевых струй выползают на потолок и оттуда людям на кожу. Потому что все гниет в холодных странах. Афта с левой стороны на языке. У основания языка ближе к горлу. Уже пожирает меня. Точно как у той самой Барбары Радзивилл. Зараза облепит все горло самое позднее уже следующей ночью. А послезавтра — перекинется с горла на бронхи, с бронхов — на легкие, тьфу! Сплевываю мокроту. Не совсем прилично, но мы, в конце концов, не в ресторане. Полотенца вроде как выстираны, высушены, а поднесешь к лицу — кисловатый запашок плесени. Выходит, не сохли полотенца, а подгнивали. Мозоль выросла. Птицы улетели. Картошка дорожает. Берут как за зерно. А не дают взамен ничего. Разве что семечки от вынутого из урны огрызка. Солнце как бледное подобие самого себя, как подтек на небе. На серые облака над Центром Продажи Раковин-Моек налеплен бледный кружок, округлый подтек. Белесое остывшее ничто. Манная кашка. След от оспы, след от прививки. Не солнце, а какое-то северное сияние! Я мою посуду. Шеф, можно мы сходим в тренажерный зал? А идите, идите себе все, я сегодня остаюсь за прачку! Каждый день стираю грязное тряпье в тазике, будто в каком-то девятнадцатом веке. Трусишки, никогда стирки не знавшие. Спереди — кефир, да и сзади — не зефир. Какой же этот Саша грязнуля, какой же этот Фелюсь неряха! Тру на стиральной доске, смахиваю пот со лба, откидываю волосы. Волосы тяжелые, как в том сне. Про весну.
Кстати, а что там было? Весна и волосы — это я помню. Легкое дуновение ветерка, тепло от земли. Румынская деревня, плоская равнина. Песчаная дорога. Я — румынская девушка и иду вся из себя такая, грудь большая, чуть ли не вываливается наружу, едва прикрыта какой-то тряпицей, вроде как блузкой… расстегнутой… Первый дух от земли, только что освобожденной от паводка, первая зелень травы. Иду с луга, с овцами, и, повторюсь, я — то ли еврейская, то ли румынская девушка, а мой отец из корчмы зовет меня:
— Адиджа! Адиджа! Живей, дочка, австрийские солдаты приехали! Надо пивом, пивом их угостить, а коням корму задать…
А я смотрю на моих овец, на наш тутовник, на горизонт, и нет сил ускорить шаг, потому что тяжело мне от этой весны, такая я стала ленивая и волосы чувствую на себе — тяжелые, в косу сплетенные… Земля и первая трава…
О нет! Саша! Вон, смотри! Еще раз доведешь трусы до такого состояния, сам будешь стирать! Может, я и толстый, может, у меня вены выпирают. Но я чистый! Вот только в последнее время руки у меня грязные, сам не знаю почему. Потому что вы, шеф, слишком часто деньги считаете по ночам. А ну пошел отсюда, не то как огрею! Чистый я, чистый — из жопы у меня фиалкой пахнет, фиалковым дезодорантом, что привез я из ФРГ! Вас что, мать опрятности не научила? Оно конечно, в морду клиенту дать, находящиеся в залоге вещи из ломбарда к себе таскать, машину кому-нибудь подпалить, с калашом по городу кружить… Бритвой цветы вырезать людям на карманах… Но чтобы раз в два дня трусы меняли! Воняет у тебя из задницы гнильем, Сашка! Вы у меня снимаете мансарду под крышей, поэтому чистоту и порядок обязаны соблюдать! Я тут хозяйка, я тут ключами на кольце позвякиваю! А ну, такие-сякие, вы только посмотрите, во что жилище превратили! Телевизор сломался, сходи в город, принеси что-нибудь! Мука закончилась, рис, а ну-ка, такие-сякие, живо изобразите то, что я видел на огороде у зеленщика. Ступай по яблоки на участки, может, еще не сгнили. А если вы, такие-сякие, будете тянуть с квартплатой, то пеняйте на себя! На мороз выставлю! Завтра же утром слетите с квартиры! (Наставь их, Боже, на новый жизненный путь.) В забой, с киркой! Может, вас в дискотеку «Канты» в охрану возьмут, вышибалами? А впрочем, нет. Налог на лицо при рождении вы не заплатили, пошлину за приход в этот мир пожалели, вот вас и не возьмут. По пятницам, когда там техно-пати, не только из Катовиц, но даже из Щецина иногда приезжают. Там и встречаются барышни, угольной пылью припорошенные, с парнями, в спортивные костюмы одетыми. А в таких трусах, как у вас, — учтите, такие-сякие, — в приличном обществе не примут.
Ладно. Завариваю чай кипятильником в большой белой кружке с сиськами, которую я получил на именины сто лет тому назад. С соответствующим девизом. Вытаскиваю пакетик с заваркой и прячу в баночку. Что такое? Кто сказал одноразовый? Никакой не одноразовый: такой крепкий, что можно еще три раза чай заварить с одного и того же пакетика!
А пока заваривается, подсчитать все долги, кто кому сколько должен. У этого Фелюсь сопрет видео. Познакомьтесь с Фелюсем, познакомьтесь с Сашей. Описание Саши. Саша, какой у тебя цвет волос, я сейчас как раз пишу людям про тебя.
У Сашиных волос вообще нет цвета. Потому что для цвета надо как минимум, чтобы волосы были. Эй, Саша, у тебя вообще есть волосы? Говорит, что есть. (Есть, у мышки есть на пипке шерсть.) Хобби… Пишу тебе «автомобили», пойдет? Может, машины, шеф? Ладно, пишу так: «автомобили» — косая черта — «машины».
Саша должен заботиться о руках. Как последний пидор, Саша на ночь втирает себе в руки крем. «Зачем? — спросите вы. — Он что, артист?» Пианист? Ну, Бритвочка, докладывай, как обстоит с тобой дело… Артист по жизни. Саша, вот он. Покажись людям. Не менжуйся. Такой мастер, а тут вдруг засмущался… Саша — артист по жизни и должен проявлять заботу о своих руках, потому что он вор-карманник. Говорит:
— Теперь, блин, воров на вокзале нет. Какие это карманники? Когда мы в Одессе ходили на Китайский вокзал и бритвочкой резали, так я даже подкладку не задевал. А теперь эти подонки идут с негнущейся рукой и так тебе бритвой по жопе проведут, ажно кровь брызжет!
Вот какой он, Саша. Улыбается во весь рот. Воплощенная идея экспроприации.
Парень он хороший, хоть и простой, как колун. Сейчас вот только немножко подгнил, как и все зимой, нет что ли, Сашенька? Как мешок картошки. Вода забулькала в кружке, в сырой темной каморке. Даже самый горячий чай здесь не поможет. Гнию я, и гниет картошка, которую Саша предусмотрительно посадил, выкопал и теперь она есть. Сегодня он снял все один за другим свои свитера, штаны-мешки и показал мне под мышкой зеленоватые бляшки. Сырость добралась и до него. Ой, жуткая картина! Придется с этим к дерматологу пойти, Саша. Она даст нам мазь, должно помочь, Не только здесь, во всей Явожне сидят люди по кафе, красиво одетые, в черных шалях, в кружевах, кофе пьют, сигареты курят, вместе уходят, идут. Идут, идут, уходят по затхлой лестнице наверх, кладут цветы на пыльный столик с зеркалом, вешают одежду на вешалки. И… тогда появляются бледные тела. Иногда ничего не происходит, но все чаще: «А ну посвети здесь…» — «Здесь ничего!» — «Если ничего, покажи, повернись, подними руку!» И выходит на явь плесень, легкий белесый или зеленоватый налет. Особенно в темных и влажных впадинах тела, потому что это обычно так и начинается в складках или где-то внутри. Между ягодицами, И это не выдумки. В кафе ничего не было видно, но иногда можно почувствовать: вот сидит красивая дама, курит, в шляпе, в духах, а все зазря. Чуткий нос чует издалека. Вроде как крысиный запашок из подвала.
Встаешь утром, а вода из крана идет холодная, цвета жидкого чая, непригодная для питья. Открываешь горячий кран — и тоже холодная, пятнадцать минут идет холодная, а платишь как за горячую. Хорошо, что хоть уголь есть, посылаешь Фелека на дырку-копанку, и он тебе за сущие гроши приносит. Зима — весь мир против тебя. Единственный плюс — за окно можно еду повесить, холодильник отключить, чтобы колесико в счетчике как бешеное не крутилось, быстро-быстро, будто хотело высосать из меня кровь. А за окнами холодно, что хочешь вешай — неделями не портится, только от сажи потом оттереть и ешь. Но опять-таки за окном темно: что сэкономишь на холодильнике, потратишь на свет. А впрочем, и так нечего есть, лучшие куски парии давно уже утащили из буфета. Всё чайного цвета: грязное белье, едва дышащие вперемешку с уже сдохшими фонари, следы мочи на снегу, хоть и припорошенные угольной пылью, всем этим бассейном. Моя дворня стирает с утра и развешивает в ванной, но высохнет ли хоть что-нибудь в этой сырости — отдельный разговор, потому что скорее грибок съест все и всех, ему что люди, что стены — один хрен! Жутко сопя, Саша (Украина) делает отжимания. А я только мечтаю, чтобы все наконец ушли и я смог остаться после работы в конторе и проверить, не переползла ли плесень на банкноты.
На зеленом плохо видно.
Просыпаюсь на следующий день и вою от боли: рука, а точнее, подмышка, о нет… эпидемия что ли какая?! Сглатываю слюну — больно. С подмышки словно кожу содрали, горит, щиплет, ноет, а завтра ничего не буду чувствовать, потому что начнется некроз и у меня все это место вырежут. К дерматологам очереди, запись за две недели. Возле аптеки парни, нанятые зеленщиком, торгуют лекарствами, потому что в очередях с такой болью не выстоишь. Это уже вторая эпидемия за мою жизнь. Предыдущая была в пятидесятые годы. Помню о ней из рассказов дядюшки. Это была эпидемия припорошенности. Болезнь, которая не затрагивает только самых больших городов и самых богатых родов. Начиналась она в какой-нибудь самый обычный, скажем, вторник. И все грустны, серы, припорошены этим углем, этим вторником. Невкусным обедом. Нулевой перспективой поездки в теплые края или выигрыша на тотализаторе. Удаленностью от ближайшей лагуны на световые годы. Потом глаза делаются красными от угольной пыли, а люди — все более серыми, их лица — все более сморщенными, некрасивыми, и вообще они стареют. По бассейну ходило сплошь вокзальное старичье. Глаза чесались, перхоть с волос сыпалась, ногти грибок пожирал, неприятный запах изо рта, личики такие скукоженные сделались (сам видел на снимках), сморщенные, словно яблоки печеные. Люди становились точно чернослив сухой и глупели от этого, превращались в дебилов. Как теперь в аптеку, так тогда и в парк аттракционов очереди стояли, на «карасоль» — так по-силезски карусель называют. Короче, становились полными идиотами, впадали в детство, им хотелось, чтобы было поцветастее, повеселее, потому что веселье — единственное лекарство от старости и от припорошенности угольной пылью. Конфетти и такие свернутые бумажные трубки — дуешь в них, и они разворачиваются — «тещин язык» называются. Вся территория покрывалась разноцветными клочками после фейерверков, взрывов, дядюшка тогда кучу денег заработал на своем тире, о чем ниже. А всего лишь он краски продавал в порошке, в жидком виде, в мыльных пузырях и сладостях, разноцветную сладкую вату и радугу в драже. Зимой краски в холодных краях линяют. Даже без эпидемии припорошенности. Сам этим периодически занимаюсь. Распечатываешь такой листок на принтере, что, дескать, за петардами сюда. Вставляешь в пластиковый файл и прикрепляешь к дверям гаража. Я там под Новый год, когда царит вечная зимняя ночь, петарды продаю. В гараже. Чуть ли не за полцены. Собирается вся щаковская бомжарня, до петард охочая. Как же они любят, чтоб взрывалось. Например, целыми днями то яблоко, то капсюль на проезжую часть бросят в надежде, что машина по ним проедет и их расхуячит во все стороны. А еще любят зажигалкой все попробовать, например расписание на автобусной остановке поджечь. Один раз даже нашу рекламную тумбу подожгли. Вот какая в народе потребность разноцветья! Красное в ночи кого хочешь возбудит, кого хочешь подожжет. А поскольку серо, то лампочками наподобие елочных все в этих холодных краях увешано, и в этом серо-стальном свете они зажигаются и гаснут. Но такие лампочки только на то и годятся, чтобы подчеркивать серость того, к чему прицеплены.
А именно мира.
Ну а эта эпидемия зимнего загнивания чуть ли не каждый год в том или ином виде нас посещает, хотя до сих пор мы ей как-то противостояли и она нас не брала, женьшень пили, а теперь только Фелек здоровым остался и за нами ухаживает. Затыкая нос. Фелек, принеси мне горячей воды! Приведи врача-частника, а то, если у Саши руки отнимутся, я отказываюсь дальше жить! Я уже в калькуляторе клавиши поломал, когда расходы на лекарства и докторов подсчитывал, а что поделаешь, нету выхода. Эй ты, Саша, а вдруг придет тот докторишка подслеповатый, у которого мы компьютер спиздили, а я сейчас на компьютере том все наши приключения описываю? О, блин, шеф, уж он-то нас и вылечит! Но пришел другой, уфф. Сюда, доктор, это здесь! Спасайте нас, заживо гнием! А уж как отвратительно выглядят эти лишаи, а уж что, пан доктор, творится в домах бедняков! У одной женщины до головы все съело, так и схоронили! В самом конце только эта голова о помощи взывала, остальное ампутировали. А голова та еще пела шахтерский гимн! Жант Францковяк — не знаю, слышали вы о нем? — тоже совсем сгорел. А доченьки-то его так и не объявят о его смерти, ой не объявят… Саша, ты слышал о Францковяке? Том самом, который «не скупись для папы»?
Он из французских поляков, Саша. Они потом в Польшу на экскурсию приезжали. У всех французские паспорта, а имена по-нашему звучат, ну, например, Болеслав Врона. А так все настоящие французы. С гордостью о себе говорили: «Рихтиг[26] поляки — суть вестфаляки». Потому что после Первой мировой войны они приехали на работу во Францию из Вестфалии. Потом пошли картошечники, то есть выходцы с познаньских земель, а в самом конце иерархии Босые Антошки, из русской части раздела Польши.
Жант Францковяк был как раз из Босых Антошек. Приехал из этой самой Франции с двумя дочками. И в конце концов решил вернуться на старости лет сюда, откуда родом, а на жизнь у него было. Сколько? Да он всю жизнь по шахтам верхней Франции, вернулся с прогрессирующим силикозом. Но зато с французской пенсией. Потому что во Франции из-за силикоза тебя не таскают, как у нас, по санаториям, не выдают сухое молоко каждый месяц, а просто дают много денег. За такую-то и такую-то степень силикоза столько-то и столько-то франков. Впрочем, Жант Францковяк уже был худенький, тощенький, маленький, весил примерно сорок два кило, а дочки впихивали в него целые горы колбас, яиц, молока, сметаны, потому что каждый месяц он получал солидную пенсию. Так что одной дочке — машину, второй — машину, одной дом обеспечил, второй дом обеспечил, в том смысле, что выделил им квоты. Но Жант Францковяк не хотел есть и таял на глазах. Так одна дочка другую контролировала, напоминала одна другой, на сеструхины руки загребущие посматривала, а за ужином только и было слышно: «Не скупись для папы! Не скупись для папы!»
А чего силикоз не осилил, то гниль сожрала! Поэтому, господа, надо немедленно живым огнем, каленым железом очаги гнили выжечь, ой, будет больно, ой, будет вонять! И никакой женьшень тут не поможет. Только антибиотики: одними — раны помазать, другие — вовнутрь принять. И в Закопане, в санаторий, что есть духу мчаться. Ты помнишь, Саша, ту ночь в Закопане, когда мы ехали Крупувками[27]? Снежинки нам на усы садились, бубенцы в санях звенели, а мы, пьяные от водки, велели вознице: на Каспровый![28] Дык, паночку, туды возочки не возють! А в пансионате «Тубероза» что творилось… Когда Саша в первый (и в последний, ей-богу, в последний!) раз был со мной в шикарном китайском ресторане и вел себя безобразно. То мне на радость и вгоняя в оторопь каких-то английских туристок ржал конем, то мычал быком, потом по очереди звучал всеми тварями… это надо же, как же человек перед лицом смерти перестает считать деньги, чтобы еще попользоваться остатками жизни! С Сашей, в Закопане, в эти прекрасные морозы, которые не пробирают до костей, мы, расхристанные, без шарфов, без перчаток… Помнишь ли ты ту ночь в Закопане? Как ты в кафе «Эдельвейс» на игровых автоматах всех обыграл? Как мы в кафе отеля «Каспровый» с местными фарцовщиками пили водку и обделывали левые дела? Как мы переманили всех горцев, что торговали местным сыром, кожаными тапочками, мехом?! Они только сидели в «Каспровом», а те на них работали, на санях, на сырах, на тапочках мерзли. Как я купил тебе сырок и гуральский топорик, хэй, топорик! Точно с собственным сыном приехал сюда…
Саша! Куда опять этого парня понесло? Сашенька… Тишина. Александр Сергеевич, дорогой? Молчание. Страх и трепет. Саша! Кончай шутки шутить! Где полотенце? Скажи мне! Дэ ты подил той рушнык? Могу я узнать? Не прикидывайся, что не слышишь! Мое полотенце — моя собственность! Ты тут завязывай у меня в квартире со своими воровскими штучками! Что, Одесса-мама вспомнилась?! Иду наверх! А они здесь! У себя на чердаке. Пьяные в стельку. Не меняй тему, Саша, тема все та же, а именно отсутствие моего полотенца. И он начинает вертеться ужом на сковородке. Наказание господне с этим парнем! Где мое полотенце? Саша, ради бога, перестань играться этим ножом, когда я с тобою разговариваю! Когда ты разговариваешь со своим благодетелем-кормильцем. Фелек, не ковыряй в носу! Я запрещаю, в смысле просто считаю, что это некультурно, некрасиво. Неприлично. Просто не комильфо. Фи! А они пьют водку с Фелеком, курят сигареты из Одессы «Козак» — последнее говно без фильтра, табак в рот сыплется, в мягкой упаковке по гривне двадцать за пачку. Саша, отдай полотенце, плииз. А они в карты режутся и какой-то заговор замышляют, что, дескать, «Украина поднимется с колен». Та-ак, теперь этот парень будет мне давить на высокие идеи, этот великий, блядь, декабрист-романтик, чтобы отодвинуть скользкую тему полотенца. А полотенце денег стоит. Боже, как же ты выглядишь, ну совсем как мой дядюшка из Руды! Пузо наружу, в подтяжках, в татуировках, что я порой — скажу тебе по секрету — я порой думаю, в доме живу я или на каком-то корабле, на судне морском, пьяном, а может, у себя в собственном доме только на правах матроса, юнги корабельного? Плюют, понимаешь, табаком на пол. Я хлопаю в ладоши. Все, конец представления! Предупреждаю: если полотенце не отыщется до утра, то Украина не только поднимется с колен, но еще сядет в поезд и вернется назад на Украину!
И тогда Саша — а он уже хорошо знает, что нужно делать, чтобы меня не раздражать, — кладет руку мне на плечо. Успокаивающим жестом. Наливает мне изрядную порцию самогона и прибегает к своему коронному аргументу, которому, как он знает, я не в силах противостоять: этот бандит достает свою гармошку. Этот разбойник достает гармошку. То же самое произошло бы, если бы он достал балалайку, плачущую скрипку, хотя куда ему до скрипки. То же самое вышло бы. Так или иначе он с этим своим брюшком наружу перестает жрать тараньку — вяленую рыбку, что привез с собой с Украины, и открывает передо мною настежь всю свою чувствительную восточную душу. О которой он уже хорошо знает, что на меня это действует. Что я тотчас же упьюсь, притащу из ломбарда свои жемчуга, возложу их себе на чело. Но, шеф, этот берет вы, видать, сорвали с какого-то вокзального старикана. Наивняк! Это не берет, это бирет. Бирет, как на портрете! А ты на этой гармошке разливал душещипательное настроение. Фелек — на аккордеоне, потому что он дитя улицы, может, даже варшавской улицы, может, даже оркестр с Хмельной или с Праги. Раздается его голос с хрипотцой. Допустим, певца из тебя, Фелек, не получится, но к разбою все еще годишься!
А я тогда с тобой танцевал, Сашенька, в сигаретном дыму танцевал, помнишь? Все как полагается, чин чинарем иначе могло плохо кончиться, коль скоро «на Гнойной танцы у нас»… В жемчугах и еще в какой-то там шали, доставшейся от теши Аниели! И Фелек нас обвенчал на нашем корабле на нашей лайбе. Которая того и гляди затонет в мутных волнах… Наш «Альбатрос»… эх, налей-ка еще, хоть я и не особый любитель принимать на грудь, но за окном вечная ночь, дай-ка этого своего козака противного…
И тогда ты разливал, разливал этими своими пальца́ми, этой своей лапищей по маленьким дешевым стопочкам, поливая и клеенку в цветочек, и всю эту антисанитарию, состоящую из огурцов, горок окурков и кучек пепла. И пахло водкой, пахло потом, ибо ты не соблаговолил к венчанию надеть белую рубашку! Всей одежды на тебе — голые бабы твоих татуировок. А потом ты совал мне в рот вяленую рыбу. Ну же, шеф, ну-ка, шефиня… Еще рыбку… Не обращайся ко мне так, негодяй! А может, в сам раз годяй? А может, пусть так говорит? Ладно уж, говори, Александр Сергеевич! Рыба твоя — дрянь, выглядит как камень, а то и железка, смазанная машинным маслом для шестеренок из масленки для швейных машинок! А из моих рук шефиня не съест? Только из твоих рук. Еще как съем! И ты совал мне в рот рыбку (вы, шеф, только не кусайте меня за палец! ай!), наливал водку и приставлял к моему рту стопочку. До сих пор, когда я это пишу, у меня руки так трясутся, что только через одну по клавишам попадаю! А потом ты понес что-то совсем уже несусветное… о шпионах, которые еще при социализме выкрали чертежи, разные идеи у «Опеля» для «Запорожца», а потом скопировали. Ой, Саша, Саша… Ой, врушка… Ты так блестел своей томпаковой печаткой, как будто это по меньшей мере золото, да и зубом своим золотым тоже. А этой подделкой «ролекса», Саша, скажу тебе прямо, ты можешь пыль пускать в глаза только на своей ридной Украйне. Да и то в каком-нибудь Житомире, потому что в Одессе этот номер уже не пройдет. И здесь, в Явожне, тоже, потому что здесь никто понятия не имеет, что такое «ролекс».
Ну да, в Одессе «ролексов» полно, причем настоящих! Помнишь, ты рассказывал, как там москали на проспекте сорят деньгами, как украинские мафиози целуют руку московским мафиози? Ну, выпьем за эту вашу Украину!
Все приносили барахло да барахло, а тут нате вам: после старушки с жемчугами — конец барахлу настал. То есть те что приносили перегоревшие чайники, все равно приходили. Манька Барахло была у меня частой гостьей… Но только я в тот день увидел в первый и последний раз в жизни старушку как новые люди стали у меня появляться. С настоящими сокровищами. Подстава? Меня аж дрожь ночью в постели проняла, когда я сопоставил отдельные факты. Слишком уж много получается шикарных украшений. У меня даже подозрения возникли. Как будто я был женой вампира, который золотые колечки ей носил. Раз принес — она обрадовалась, второй, третий раз принес — ей уже как-то не слишком радостно, призадумалась, а после десятого колечка сама, пригибаясь и оглядываясь через плечо на свою собственную тень, побежала в милицию выяснять, откуда колечки. А вам? Вам не будет страшно, если ночью глянешь в глазок, а там за дверью твоей слесарь-газовщик стоит и лицо у него точно из журнала «Детектив»? Свет в коридоре погас, а он звонит? А ты видишь его искаженное дверным глазком лицо. А может, даже не видишь его, но знаешь, что он там, слышишь стук его сердца, словно это молот, а сам он — молотобоец, на заводе с молотком безумствует? Что, не проходят мурашки? Значит, ты понимаешь, каково было мне, когда я стал соображать, что и как с этими закладами. Что все это из могил. А сами эти люди — из газет. Подставные люди, подставные старушки. Не отдающие себе отчета, куда их втянули. Потому что целая череда афер, одна за другой. Раскапывают. Кто этим занимается — неизвестно, неустановленные лица. Гиены. Копатели жемчуга. Бурильщики золотых зубов, обручальных колец. Проходчики старых часов. Репортаж в «Политике»: «Столица преступности: добро пожаловать в Катовице!» Жемчужный бассейн. А я здесь вроде как металлург, мне досталось переплавлять все это в слитки. Мне выпало быть молотобойцем, перековывать все в тугую массу. Я у них здесь вроде прачечной.
Пробежали по мне мурашки, ой пробежали. Вампир из угольного бассейна по сравнению с этим — детский сад. Но, думаю, что делать, когда у меня под носом зеленщик новые инвестиции раскручивает, беседку остекленную в польском панельном доме себе достраивает. Заведение со стриптизом при автостраде открывает. Гороскопы ничего хорошего не сулят, несмотря на то что новую скатерть постелил. Говорят, карты это любят. Начало девяностых,
— Август, Август, где твой Август? Ты из сказки о Золушке или из какой другой? Или из Андерсена? Это Андерсен такие печальные тексты писал? Ну сделай хоть что-нибудь с этой жизнью, всю жизнь в Явожне-Щаковой, селянин, панна Радзивилл, если бы ты умел читать, то узнал бы, что это была видная женщина, магнатка из Литвы, Латвии и Эстонии, настоящая дамесса (хоть и потаскуха). Бери этот уголь, который тебе накопают, бери без зазрения совести! Если ты не возьмешь — зеленщик свой ломбард откроет и возьмет! Это еще из довоенных могил, пластинку поставишь, Мечислав Фогг, «Утомленное солнце» или «Помню твои глаза, от наслажденья неземные», отлично будут смотреться ночами, бери!
А под окнами ломбарда, что во двор выходят, фальшивит оркестр из аккордеона и расстроенной скрипки. Чтобы им денежку из окна бросили, не по адресу, к сожалению, обратились. Только меланхолию разводят, взвоешь! В жопу такой мир. Не люблю мир… Как я им брошу, если я такой скупой. С другой стороны, скупость — это такая игра по жизни. Сколько уверток, сколько изобретательности. Например, иду я в самую дешевую закусочную на обед, встаю в очередь и, когда очередь доходит до меня, прошу полпорции картошки, полпорции салата и — в этом и состоит хитрость — специально заказываю стейк. Такой, который надо жарить по крайней мере семь минут. Беру чек и иду к столику. Ну и рассчитываю на то, что за такое долгое время они забудут, что это было полпорции (картошка, салат или морковка с горошком). Хватит с меня и того, что жилище мое уполовиненное. И рассчитываю, дадут целую порцию. Что было к стейку, спрашивают, морковь? Картошка? Я скромно поддакиваю и опускаю глаза. Ну если уж я такой крутой, что меньше стейка мне не в жилу, им в голову не придет, что гарнира только полпорции. Стейк на заказ — это как «роллс-ройс» или «патек филипп». Или окажется, что порции такие маленькие, что не получится дать полпорции. Так что в итоге — и это хотелось бы подчеркнуть — я получаю две трети, а плачу за полпорции. Мало есть — полезно для здоровья, и такой пост благоприятно влияет на перистальтику моего кишечника. Нехорошо расплываться как старый боров, если самому приходится свои килограммы на себе таскать. А когда я в качалку ходил, то к тому же всегда мытым был и дома за горячую воду практически ничего не платил. Да и туалетная бумага из этого спортзала и мыло из душевой всегда попадали в нужные руки. Вода и мыло — лучшее белило.
Помнишь, Фелек, как ты меня в первый раз привел в качалку? Сходи, говоришь, шеф, а то ты такой, блин, мафиози, такой из тебя важняк, а фигуры адекватной нет. Ага, чтобы я еще на спортивную обувь тратился, на абонементы, а кто мне кроссовки в ломбарде заложит? Какие абонементы, хе-хе… Какой размер хозяйка предпочитает? Вот и все, что ты спросил, в другую качалку, где мы ни за что не должны были появляться, ты слазил и нарисовал для меня прекрасные, белые, почти новые! Чмок-чмок, Фелюсь, заслужил, проказник! Прямо сапожник Стелька! Ты хоть знаешь, что лицом ты вылитый сапожник? Но люблю тебя! Не будут жать? Да что вы, в самый раз, опа! Это, шеф, элеганция — Франция, нижняя конечность диаметрально иначе сразу глядится. Садимся в автобус и едем в Сосновец, в нашу качалку. В какой-то довоенной вроде как школе, в физкультурном зале. Сразу вылезло шило из мешка, что и досюда достали щупальца зеленщика, потому что его люди стероидами в раздевалке приторговывали. Такая стеклянная ампулка, то ли «Польфы», то ли «Эльфы», вроде как стерильно запаянная, Testosteronum — грамотно на латыни написано. А посмотришь на свет — волос в ней плавает! Ну вы только подумайте! Потом такого больше уже не было, но они до конца девяностых эти стероиды из конской жопы с шерстью продавали. Я-то сразу сообразил, как только почувствовал дикий запах пота, над чем ты, Фелек, смеялся, когда я про те абонементы сказал, что мне жаль на них денег. Если кто здесь абонементы и продавал, то наверняка Вельзевул, и абонементы в ад. Шкафчики, шлепанцы, полотенца, номерки, ключики — ни о чем таком в данном заведении слыхом не слыхивали, здесь как: все шмотки-пожитки с собой в зал забирали и куда-нибудь под стену бросали. А потом ты показывал мне всю эту вашу ржавую машинерию, как в театре. Одну такую палку на цепи я назвал «вознесение святой Магдалины», потому что человека тянуло вверх, аж до неба, в смысле до потолка из стеклянных квадратов, грязных, в ржавых разводах. Вы, шеф, должны тянуть этот рычаг на себя вниз, а не он чтобы вас тянул! Да гори оно все ясным пламенем! Сел я скромненько в уголочке на разбитый велосипед и наблюдаю в полглаза за тобой и Сашкой, который как раз подгреб к тому времени. С бутылкой минералки. Вот какая у меня лейб-гвардия. Только здесь я оценил. Рядом тренируется гвардия конкурентов, сплошь маменькины сыночки… Вон, посмотрите, сколько мои блинов[29] кладут! Причем без этих ваших стероидов! Надеюсь, Саша, ничего такого не принимаешь? Ну и слава богу.
Тогда вдруг как-то получилось так, что в одном конце зала тренировались обычные бандиты, фанаты и охранники зеленщика. Безумно, как мехи, сопя, воняя кислым потом, пердя и, блядь, уж и сам не знаю что. Особенно два таких пацана выделялись. Стоят. Напрашиваются. Строят из себя крутых, накачанных, а в сущности — просто жирные, салом обросли. Посредине — полоса ничейной земли: пустой паркет обшарпанный, пол, весы. А в другом конце тренируются мои. В количестве двух молодцов. Не отрывая глаз от потрескавшихся зеркал, которыми выложили стены, э-э-эх, еще на двадцатилетний юбилей Народной Польши. Тренируются до упора, пока эта коробка открыта, то есть до одиннадцати вечера. Но не смотрят они в зеркала, не любуются своими бицепсами, а все в другой конец зала поглядывают, сколько кто из вражеской команды блинов на штангу навесил, сколько — на молитвенник, а сколько — на баттерфляя[30]. Озорство, ничего больше, обычное озорство. Я со стороны наблюдаю, ибо ради меня затеяли они эту гонку, для меня игрища, я здесь зритель, и Цезарь, и Поппея, Дива Августа, это я здесь палец вверх либо вниз поворачиваю. Ну вот и началось! Один из зеленщицких пузанов сплевывает на пол, таблетку какую-то принимает, глоток воды из бутылки делает, руки тальком натирает, аж сыплется, летит белый во все стороны, ремень широкий, что тебе пояс слуцкий[31], на пузе затягивает и докладывает по полусотне к тому, что уже на штанге наверчено! То есть в общем итоге сотню. Мордой красный весь делается, второй за ним встает, для страховки, ноги враскоряку считает ему. До семи. Ты, Саша, в противоположном конце зала стоишь как вкопанный, как коршун, как орел, как ягуар, к прыжку готовящийся, взгляд в него вперил, мышцы напряг так, что все якоря и голые бабы на твоих плечах налились, еще немного — и сиськи у них полопаются и силиконом брызнут! Еще чуть-чуть, и у них промежности наружу повылазят! Потому что левая сторона (никакой политики!) не знала, что за хлопцев, матросов с «Альбатроса», я сюда привел, а вернее, пришел с ними на судне. С опаленными солнцем. С овеянными ветром. С отрывающимися по полной в портовом кабаке. С играющими в кости. Что, Саша, покажешь господам, какие у вас там в Житомире стероиды, какие качалки? Как вы гантели да штанги себе делали из раскуроченных детских качелей? Из детского садика с корнем выдранных. Как вы в парке урны вырывали, бетоном заливали и на одних бицепсах поднимали, проказники вы мои. На сале и водке выращенные, в огне закаленные, в морду в жизни своей по меньшей мере тысячу пятьсот раз битые. Это ты, не отводя взгляда от другой половины зала, стал втягивать в легкие воздух. Медленно-медленно. В легкие… воздух… до диафрагмы… Фелек встал. Я перестал крутить педали, а эти зеленщицкие пидоры все как были окаменели, да поздно… А ты, Саша, тогда — и за это я тебя люблю — поднял всю эту громадную конструкцию железа вверх, вместе с лавочкой и с цепочками, и ка-ак запиздюрил все это через весь зал, что аж через окно полетело. Хоть и не совсем, потому что за стеклом была железная сетка, но стекло разбилось, отлетело и одного из этих пидорков задело. У-ха-ха! Так и закончилось наше хождение в ту качалку. А жаль, потому что шкафчиков там не было и очень приличная обувь по углам валялась. Почти новая. Может, даже настоящие найки, адидасы, рибоки.
Раньше было не так; теперь много чего можно не покупать, потому что оно уже есть, например в виде приложения к банке кофе. Другое дело, что самого дорогого. У меня много кружек Nescafe и Tchibo, так я больше кофе этих фирм не покупаю. Есть у меня и будильник Nescafe на батарейках, есть подставки и даже чайничек и набор чашек Lipton, для которых всего-то и надо было вырезать штрихкоды из упаковок, a Lipton дорогой, но у меня они есть. В остальном — беру заклады из ломбарда и пользуюсь ими, поэтому порой и лампу могу принять за гроши, короче, все у меня можно оставить, потому что где я еще так задешево куплю? Стричься? Я и стригусь сам и могу не без гордости заявить, что с течением лет мне все больше идет водичкой примочить, причесаться и — просто парижский шик. А раз по пьяни постриг себя, так полный улет, Пабло Пикассо отдыхает. Вечером, когда закрывают местный рынок, разве не наслаждение пройтись вдоль прилавков и попросить у добрых людей те листья, что от салата сами отвалились, как бы слегка несвежие, и лежат себе между ящиков, а то и вообще на земле? С удовольствием отдадут задаром, только никогда не говорите, что это для себя, потому что попросят заплатить, а для Миськи (морской свинки) всегда дадут задаром! Никакой свинки у меня, конечно, нет. Есть много кукол-талисманов, но, если бы вдруг оказалось, что талисманы нужно кормить, тоже ни одного бы не осталось. А потом дома разве не наслаждение бутерброд себе сделать красивый, с салатным листом, наверняка питательнее, простите, запеченного сэндвича из прицепа. Свинья, Саша, я говорю не «свинья», а «свинка». Морская такая свинка, ты — моряк в душе, стоит только о море обмолвиться, как тебе сразу все надо знать. Дескать, для морской свинки — вот как надо на базаре говорить. А если так не дадут — торговаться. О, торговаться я умею. Люблю это дело. Как обеспечить себя обедом на всю неделю за три злотых? Проще простого! Мадемуазель Радзивилл рекомендует, уголок полезных советов. Когда настанет вечер, в гипермаркете «Гливице-Лабенды» покупаешь на указанную сумму килограмм куриных крылышек. На первый день из них суп, на второй — кладешь на тарелку с небольшим количеством ворованной на участках морковки, и пожалте — крылышки с овощным рагу, на следующий день поджариваешь, и милости просим — крылышки с гриля, а что мешает потом на следующий день снять с них кожу, провернуть через мясорубку? Вот вам и котлеты чуть ли не пожарские!
Хозяйственность я впитал с молоком матери и фертик[32], потому что она у меня из Познани. Мутер часто бывала в гостиницах по причине своей занятости в проституционной отрасли и научила меня всегда забирать эти маленькие шампунчики, мыльца и шапочки для душа, а на следующий день обслуга новые принесет. Которые тоже можно забрать. А эти шампуни — каждый хозяйственный человек легко может заметить — такие концентрированные, что если вылить один в литровую бутылку, долить водой — вот тебе и литр. Ну, может, не так пенится… Зато моет! Что правда, то правда, в гостиницах я редко останавливался, потому что быстро — прибегнув к хозяйственной методе моей матери — вышел в люди и обзавелся жилищем. Книжку себе купил на улице в Кракове за злотый: Збигнев Кухович, «Барбара Радзивилл». Из которой следует, что мать исторической Барбары Радзивилл бойкой была дамочкой. Хотела Августа у дочки своей отбить.
Но наверняка не переплюнула бы мою! Мамочка прославилась тем, что она вроде перепихнулась даже с самим Вампиром из угольного бассейна. И осталась в живых. «Вроде» — потому что этого никогда никто не доказал на сто процентов, гарантия только на девяносто девять. Не то, что она выжила (этот-то как раз и не надо было до поры до времени доказывать), а то, что это был сам Вампир собственной персоной. Мама, правда, не сразу его распознала. Дело было в Пекарах Шленских, а там всех в узде держали как Вампир, так и моя мамочка. Семидесятые стояли на дворе годы, зимний вечер в Пекарах, поэзия!
И моя мамочка этого Вампира, а вернее, трех вампиров потому что их там больше было, немного побаивалась. В силу своей профессии ей по ночам часто случалось ходить, а главное — возвращаться домой, потому что работала она в гостинице. Возвращается. Булочку из пакета целлофанового покусывает. И думает по-познаньски, что, мол, ей фертик приходит. Да только видит — идет ее сосед, что жил над ней, образцовый такой шахтер с шахты «Андалузия». Такие вот названия были в коммунистические времена. Виола Виллас[33] еще пела: «А здесь в “Андалузии”…» Вот так оно было, в коммуне то есть в Андалузии. Была тогда в народе тяга к экзотике.
Обрадовалась мамочка и говорит: это хорошо, сосед, что нам по пути, а то я страшно боюсь по ночам ходить. Он взял ее под ручку, и идут. Тогда он ей: дай, дай, у тебя там что, зашито? Зашита пицка твоя? Могу я с тобой, с пицкой твоей поиграть? Поднялись они этажом выше, а у него дома как раз не было его старухи, свалила неизвестно куда. Мамочка потом много рассказывала, что Вампира этого слишком уж расписали и что, простите, тыка-тыка его была маленькая, но что-то в ней екнуло, поскольку еще на улице она заметила, что вокруг глаз у него то ли фиолетовые, то ли синие круги, а глазные впадины — черные. В этом месте ее рассказа мне всегда страшно становилось, хоть все знают, что по бассейну много шахтеров после смены ходят с такими кругами, которые никакими средствами не смыть. Особенно под утро или вечером, когда мужики идут со смены. А почему он ее не укокошил? Да видать, побоялся, что соседка. Что вроде слишком близко, что вычислят.
Ну, значит, предприимчивость я всосал с молоком матери — это правда, но не вся правда. Потому что я всосал ее также с молоком… нет, а то еще неправильно поймут… Дело в том, что был у меня в Руде Шленской еще дядюшка, который большое состояние заработал на тире. Сразу за железнодорожной станцией. И знаешь, Саша, как я ждал четырех вечера, потому что именно тогда дверь тира открывалась. Одна створка — влево, другая — вправо. А внутри-то как расписан, точно в костеле раскладной алтарь. Слева — волк с якорем. В матроске. Справа — заяц. Зайчик скачет прыг-скок, от волка уебывает, лишь кончик хвоста да ушки виднеются. Над входом, Саша, динамик, а из него — медленные фокстроты, танго,
Ты бы, дядюшка, хоть раз дал кому подстрелить цветочек, сигаретку. Ты что, обанкротишься? Много ли солдатики видели в этой жизни? Только они сюда и приезжают, потому что Руда, мягко говоря, совсем не туристическое место. Не на что здесь смотреть! А пока он поезда ждет, пусть хоть чем-нибудь займется. Тянет их, тянет к этим бумажкам! Если бы они сблизи могли увидеть, во что целятся! Но за барьер ходу нет, а с десяти метров все мажут, потому как пощупать нельзя. Все это говно, малыш! Подгребай сюда, малыш! Если бы эти призы можно было рассмотреть как в суперсаме, никто бы и гроша ломаного не дал за них твоему дядюшке. Одно слово — ярмарочная пошлость! Взять хотя бы сигареты. Дешевле и лучше в киоске купить. Но, к счастью для дядюшки, публика — дура, а мир — иллюзия. Сдалека смотришь — вроде «Мальборо»…
Эх, дядюшка, как же иногда искушает, ох искушает человека дьявол. Сделай что-нибудь, встань в костеле во время богослужения, подойди к алтарю, прикоснись к дароносице. Съешь облатку, а потом пусть за тобой приходят, пусть тебя забирают! Выйди в самый разгар представления на сцену, прерви арию, отодвинь актера и сам запой! Только таким самозванцам принадлежит мир, остальные всегда будут петь в хоре. Эй, выйди, потесни актера, спусти штаны, покажи им всем жопу, Барбара! А в особенности этому зеленщику, пусть посмотрит, пусть не задается!
Иди сюда, сынок, поскребышек, иди, будем делать винстоны-хуинстоны. Вот тебе пара грошей, лети к оптовикам за табачной крошкой, за сигаретными обрезками. Принеси несколько кило некондиции. Ханек! Подбрось его на Хебзу! Возьми мешок в прихожей и принеси табачное суровье. Табачное суровье… Первый в моей жизни мухлеж, криминал, под стенами оптовой базы. Место: Хебза. Время. Ну, скажем… Время улиток. Есть такой период в Польше, очень краткий, в принципе несколько первых майских дней, после дождя, после майской грозы, когда воздух свеж, и это время как раз и называется временем улиток. Потому что тогда выползают улитки. Они везде. На зелени кустов. В траве. Капли падают с их рожек. А они рожки к небу, к солнцу тянут. А через две недели исчезают, до следующего года. И вот в это самое время улиток в лужах и в тепле я, маленький мальчик, стою и пытаюсь оторвать от некондиционной двухметровой сигареты кусочек у самой гильзы, чтобы можно было здесь же закурить.
А надо сказать, что доставалось что-то поломанное, длинное. Иной раз до метра длиною, полуметровые гильзы, заканчивающиеся десятью сантиметрами табака, без названия. Или так: метр фильтра и сантиметр реального табака. Вот такие полуфабрикаты. В Руде их покупали на килограммы, а в Явожне — на метры. Сигаретная масса. Этой-то массой я, ребенок, затягивался под стенами оптовой базы так долго, пока у меня голова не шла кругом. И тогда я, свободный человек, шел по полю, по лужам и смотрел, как вся эта Руда-Хебза мягко прогибается в такт моим шагам. И шествие мое мог прервать только фонтан внезапно вырывавшейся блевотины.
Что тебя так долго не было? Срочно готовим новые винстоны-хуинстоны, а то у меня бомжатник ненасытный уже в тир ломится! А как я раньше мог прийти, дядя, если я на станции водой, непригодной для питья, рот полоскал, выплевывал, руки мыл, о траву вытирал? Потому что моя молодая жизнь слишком легкая, слишком легко, слишком здорово мне в этом моем новом еще теле, слишком легко жить, надо немножко поблевать, надо это здоровье немножко подпортить, такое своеобразное заземление сделать, якорь, а то мне так легко, что ей-богу, кажись, и взмыл бы воздушным змеем в небо. У тебя, дядя, есть свой вес, тебе курить не надо, тебя тело само к земле тянет, годы на тебе лежат точно гири, а я молодой! Не посылай молодого за сигаретами весной, потому как не скоро вернется! Молодого только за смертью посылать. Ну-ка покажи, ну вот, все мне поломал! Это, дядя, до меня было сломано, мне там мотками отпустили! Выкладывай на стол, вот тебе линейка, и отмеряй семь сантиметров, ровно. Будем резать! Табак со дна мешка ссыпай весь сюда, будем набивать гильзы от «Популярных». Вот тебе карандашик, специально заточенный, набивай и уминай, но не слишком усердствуй, чтобы много табака не шло. Фильтр не режь, потому что не умеешь. Ну и чего ты принес? Одни фильтры! Из Радома поставка, а если из Радома поставка — всегда одни фильтры. О, какая маленькая сигаретка, как хуечек на конце двухметрового фильтра. А чтоб у этих радомских такие тоненькие хуечки повырастали и такие большие яйца! Не слушай, малыш, дядя немножко выпил. А с другой стороны, сигарета — клевая вещь! Куда без нее? А уж если выпьешь, то без курева совсем никуда! Вот какая штука. Вроде как ничего из себя не представляет, простой клочок бумаги, а вот в нужную минуту не окажется его, так не усидишь, на голову встанешь. Всю квартиру обшмонаешь, а как найдешь, закуришь, затянешься, окутаешься клубами дыма, все туберы, ишиасы, все ревматизмы как рукой снимет. Весь мир смыслом наполнится, каждая секунда. Даже если поломанную такую найдешь. Даже без фильтра. Выпустишь дым, посмотришь в окошко на хаймат, на этот свой фатерлянд, на Руду, и все вдруг моментально наполнится смыслом. Задумаешься о себе и о мире. Хоть он за окном виднеется таким, будто по нему Годзилла прошелся. Где-то далеко на белом свете есть чудо-букеты, ароматная туалетная бумага в трех цветах с Микки-Маусом, хуе-мое, а здесь — мировая клоака, помойка, пластиковые бутылки, силикоз и эпидемия припорошенности угольной пылью… Помнишь, малыш, эээ… откуда тебе помнить эпидемию, как дядя твой тогда народу цвета продавал! Народ таким темным сделался, будто у всех силикоз от обычной пыли. Народ так поглупел, что кому хочешь игрушки из бумаги запросто можно было всучить, лишь бы были цветными. Цвета пили в виде лимонадов, продавали их в пакетиках и капсулах. Танцорка из Румынии выступала: выпускала из носа цветные пузыри! Да с пожирателем огня сбежала.
Иди, малыш, иди к дяде, не бойся, вот и хорошо. Попугая хочу себе в хате завести, говорил тебе? Смотри, какой цветастый! Сделаем ему корзиночку с билетиками, и станет народ гадать на судьбу. Над кем когда свод в шахте завалится. Не тронь его, искалечишь, ты знаешь, сколько такой шельмец стоит? Хочешь, он тебе судьбу вытянет. Брось ему зерна в корзиночку, он достанет его с билетиком. Ой, ой, ой, перья-то как растопырил! Мне, дядя, всегда одни и те же билетики выпадали! И твой попугай не составил здесь исключения. Поехать в США, пожалуйста, поедешь в США, только запасись терпением, и посылка, посылка, посылку получишь, посылка, брюнет вечернею порою, как будто пластинку заело. И что хуже всего — все сбывалось, никаких претензий к попугаю из Руды Шленской не предъявишь. Только вместо «США» он хотел сказать «дурдом». И все это шло на фоне набивших оскомину «Blue Spanish Eyes» и «Besame mucho».
Ночью я еще ворочался в кровати, муха жужжала, и пальцы все еще воняли этими сигаретами. Дядя спал пьяный, а бабушка возилась на чердаке. Я вставал подсмотреть за нею, потому что она закрывалась на всю ночь. Что она делала, точно не было видно, но было там что-то наподобие лаборатории. Доставала какие-то пробирки, травяные отвары, сухую траву, растения, которые она сама насобирала, водку, бензин… Зачем? Об этом мне лишь недавно довелось узнать. Были у нее там какие-то ночные занятия. Вот у меня ночное занятие — писательство. Это мое лекарство от окружающего меня мира. Потому что в жизни надо во что-нибудь играть. Но у большинства людей нет. Этого чего-то. Им видны из окна Центр Продажи Раковин-Моек и гаражи. Это их мир. Суровый. Дикий. Окутанный запахом подгоревшей яичницы. В пять утра. На общей кухне, с общим санузлом. Автобус. Большой мир раковин-моек, изысканной лексики предместий, звучащей словно какие-то деликатесы, потому что ни на что другое они не годятся. Идешь, читаешь, чистой воды Версаль: карнизы, маркизы, панели, клинкеры, бойлеры, бройлеры, ортодонты, хироманты и наслаждения, наслаждения, наслаждения.
А вокруг грязь, вонь, нищета и маета. Словом, твоей жизни вечная Руда. «Потому что суп был пересолен» — вы наверняка прекрасно знаете этот лозунг с плакатов, призывающих покончить с насилием в семье. И даже если вас никто не бьет, часто бывает так, что встает обычный серый день, понедельник, суп именно что пересолен, вонь от подгоревшего масла по всей квартире, и тогда вам начинает казаться, что жизнь утекает сквозь пальцы или вообще течет где-то в другой стороне, не знаю, может, в Касабланке. И даже если вас никто не бил, то уже сам тот пересоленный суп — не уверен, может, я и не вполне ловко выражаюсь, извините, не писатель, — так вот, сам тот пересоленный суп как будто вас бьет. И даже пусть никто вас не бил, один лишь тот факт, что суп соленый и понедельник, вторник, Руда, за окном «Андалузия», уроки делать, — уже больше не хочется есть эту жизнь, во всяком случае, никакой она не торт, а самый что ни на есть пересоленный суп. Не знаю, запутался я, но вы, надеюсь, понимаете, о чем речь? Что пересоленный суп — это вроде как метафора такая. У бабки от этого «супа» было свое противоядие — ночная возня на чердаке, у меня — Барбара Радзивилл, пересчет по ночам денег и описание этих случаев. А у тебя, Саша, что?
Девяностые шли полным ходом, и я уже подумывал открыть в Щаковой кино-видео, потому что за этим бизнесом было будущее. Снимаешь помещение, десять телевизоров, один видеомагнитофон и затертая копия какого-нибудь «Рэмбо», «Рокки» или «Челюстей-2». По всем аппаратам одновременно шло одно и то же, потому что не у каждого дома было электричество, а уж о видео и говорить нечего. Народ смотрел от нечего делать, как бы между прочим, и лепил жвачку под сиденье. Я уже начал собирать деньги на это кино-видео, уже кассеты нелегально через кабель с одного видео-магнитофона на другой переписывал… лучшие кассеты из Германии BASF, даже порнуху затер — во сколько самопожертвования! А самое главное, что первую секунду на кассете никогда не получалось стереть. И каждый раз я испытывал жуткий напряг, что в эту самую первую секунду какой-нибудь хуй на весь экран вылезет. Но тут наступает шведский потоп[35], полоса несчастий! Непруха. Кино-видео оказалось фантомом, исчезло через год существования, а вернее — их смыли законы об авторском праве, а меня залили штрафами и накрыли волной долгов. Еще хуже — прицепы вышли из моды. Вот так. Я за него выложил в свое время миллион пятьсот тысяч старых злотых, а он, понимаешь, вышел из моды. Запеченные сэндвичи оказались невыгодными. Народ сообразил. Я имею в виду те самые раздавленные шампиньоны. Культурными вдруг все стали. О «Макдоналдсах» тогда еще никто не слыхивал, но на главной улице открыли Mister Beef. Так туда чуть ли не на экскурсию отправлялись! Какой энтузиазм! Специальные люди в фирменном прикиде, в фирменных шапочках с надписью «Mister Beef» движение регулировали! Потому что толпы валили. Польска-Вирек валила, Сосновец валил, Мысловице валили, шахта «Канты» валила, и шахта «Андалузия» валила. Салат в пластиковой упаковке, сыр брусочком, рядом ветчинка, порезанная кубиками, салатный лист, кукуруза, соус чесночный, соус винегрет! Поднос я выбросил вместе с упаковками, было дело, потому как подумал, что и поднос одноразовый. А потом они написали; «Просьба не выбрасывать подносы». Человек на дрожащих ногах, как в костел, в лучших ботинках, в лучших белых носках, весь из себя праздничный. Потому что вокруг белые горшочки с ярко-зеленым плющом, сочным таким, красивым, искусственным. Потому что сочетание красного и белого пластика. Весь нарождающийся мир окрасился в цвета красного и белого пластика, цвета, ассоциировавшиеся до той поры с блоками «Мальборо». А на стенах рельефные панно из позолоченной кожи, часы из позолоченной кожи и женщины в кожаной бижутерии. Боже мой! Какое богатство! Шампунь Wash&Go! Вот она, настоящая Андалузия!
А я тут со своим прицепом. Еще немного, и, если дела будут идти так же хреново, наверное, в нем и поселюсь или на вокзале. И тогда, наверное, по помойкам стану рыскать и кучи палкой ворошить. Чудным сделаюсь к старости, будет у меня длинная всклокоченная борода, с листьями, с репьем, а в этой бороде я буду держать мышь. Теперь будок понастроили вместо прицепов, и стоят они вдоль дороги на рынок. А мой прицеп — в луже. Впрочем, в последнее время я пытался продавать в нем вафли, то есть пани Майя продавала, а я ей платил. А иначе кто бы тогда сидел на ломбарде. Пять кило лишку — вот столько мне с тех вафель было прибытку, потому что миром правят пусть не слишком понятные, зато железно последовательные принципы, и кто не считается с ними, тот получает по жопе без снисхождения. За все свои ошибки я всегда так получал, что только держись! Казалось бы, малюсенькая такая, капельная оплошность, а тут раз тебе и пожизненный смертный приговор, причем по прошествии многих лет! С принципами то же самое. А принцип таков, что мороженое и вафли — товар сезонный. Впрочем, для мороженого у меня все равно не было машины. С мороженым я бы еще понял — вроде как должно идти в жаркие дни, но почему зимой нет шансов продать вафли со взбитыми сливками, сухофруктами и в карамельной глазури? Почему люди на улице едят только летом? Или почему, когда торгуешь хот-догами, запеченными сэндвичами и гамбургерами всегда лучше всего идут запеканки, потом хот-доги, а гамбургеры вообще… На других точках спрашивал — то же самое. Дорогой мой, все говорили мне в один голос, сваливай с гамбургеров куда подальше. В общем, мы отходим от старого ассортимента. Осваиваем новые продукты: пита, шаурма. Пусть запеканка говно, говном помазанное, но факт остается фактом: вкус сказочный. А аромат! Загадка. Хот-дог, гамбургер — все из микроволновки, а запеченный сэндвич из ростера, и сыр, как растопится, и всякие там грибы, и хлеб — все пахнет, все хрустит. Нобелевскую премию тому, кто мне покажет хоть что-нибудь хрустящее после микроволновки.
Шаурма! Чтобы такой громадный труп у меня весь день перед носом вертелся — слуга покорный! Так приготовленное мясо кажется мне слишком буквальным, слишком очевидным… В своей телесности. Такой большой вертел напоминает человеку о смерти, особенно осенью… Поэтому я дал объявление: «Продам дешево прицеп, приспособленный для торговли». После минутного колебания я вычеркнул «дешево» и отнес объявление в местную газету. Еще чуть-чуть, и должно было стать хорошо. Уже в голове вертелась идея с солярием. Я, если честно, просто загорелся ею. Солярий «Лагуна» и пальма на фоне большого шара заходящего солнца, уж что-что, а лагуна в Щаковой всегда пойдет на ура. У меня и поставщик объявился, который мне из бундеса бэушные лампы подешевле должен был продать, и покупатель на прицеп, который хотел переделать его под пункт продажи билетов спортлото, чтобы на чужой мечте о деньгах хоть немного своих заработать… Но дадут ли ему разрешение на деятельность, он не знал, ждал, а тем временем, э-эх… Ладно, слава богу, в конце концов я свой прицеп пристроил. А пока что в нем Фелек с Сашей в карты играют, потому как тот мужик только в следующем месяце объявится.
Да и на что мне прицеп, если эта сифилитичка пани Майя получила оплату за два месяца вперед и исчезла при невыясненных обстоятельствах, прихватив с собой две килограммовые упаковки шампиньонов, соль, перец, аптечку и огнетушитель? И со всем этим добром ее поглотили Ясковице Легницкие, откуда она и была родом и откуда прикатила с голой задницей на самокате. О Боже! Только не переживать, уже не переживаю, моя правая нога тяжелая, очень тяжелая, моя левая нога тяжелая. Блин, как из свинца. Весь я сосредоточиваюсь на моем левом пальце левой ноги. Я весь стал моим левым пальцем. Нет, не помогает!
А тут еще одна ирония судьбы: звонит баба из банка и предлагает кредит! Я и кредит! Я, который всегда здесь был по части выделения кредитов. Они мне теперь конкуренцию будут устраивать! Спасибо большое, я не падкий на ваш кредит! Я вообще ни на что не падкий! Это ребята мои падкие, в смысле напасть могут… Так что смотрите… Всего хорошего.
Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять-одиннадцать-двенадцать-тринадцать-четырнадцать-пятнадцать… По телевизору все время показывают какого-то мужика, вроде из России, который лечит гипнозом, пока считает до ста. Смотрит нам в глаза, что-то есть в его зенках, мать его дери. На тебя, Саша, похож чем-то, такая же русская морда. Это даже лучше, чем «моя левая нога отяжелела, я весь превратился в палец на ноге, вся энергия Вселенной протекает через мой палец…». Но все равно не помогает! Все по очереди раскручивали меня на деньги, оно и понятно: с тонущего корабля крысы первыми убегают. Я порвал все дружеские контакты и решил иметь дело только с одной известной мне солидной особой. А именно — с самим собой. Хотя бы с этой стороны меня не подстерегают никакие неожиданности. «Здравствуйте, пан Хуберт, получите деньги». — «Спасибо, пан Хуберт, как всегда, вовремя, пунктуально, из рук в руки». — «До свидания, пан Хуберт». — «До свидания, пан Хуберт». — «Аа. До свидания, пан Хуберт, до свидания». «Как приятно с вами сотрудничать». — «Привет от меня Барбаре». Ни дать ни взять Версаль. Из левой руки в правую. Из правой — в левую. Но прошли времена Версалей, прошли времена четырехлетних сеймов, прошли времена четверговых обедов[36], и никакие реформы здесь не помогут… Во всяком случае, мне… В последних трусах владения свои, судебными исполнителями опечатанные, покидаю. Штрафы, пени по судам платил. В газете статья: «Явожно. Этот город заслуживает большего». О «проделках местного магната, некоего Хуберта Z., он же некая Радзивилл». Саша гордый, как павлин, принес утром вместе с почтовым напоминанием заплатить за телефон, не то отключат. Было бы о чем переживать! Уже завтра эта бумажка пойдет на папильотки и на фунтики в аптеку, на рынок мясо заворачивать. Эй, шеф, можно ваше фото вырезать? А вырежь, вырежь, не с чего радоваться-то… Эй, шеф, я потом буду хвалиться, у какого крутого мафиози я работал! Потом — это значит, когда я уже буду на зоне, да? Ох уж этот Сашка, душа-парень, ладно, вырежь, постой, там кроссворд на обратной странице? Тогда погоди, когда разгадаю, возьмешь.
Ложусь спать. Ребята в той же самой комнате, потому что с недавних пор ощущаю потребность в постоянной охране. Ворочаюсь с боку на бок, что делать, что делать? Все пропало. Фертик. Если дела и дальше так пойдут, придется рассчитать Фелюся… Вы что-то сказали, шеф? Славный парень, верный, как пес! Ничего, ничего… спите там, спите… Через час уже спят. С открытыми ртами. Как дети. Всю ночь провел я в раздумьях. А встал, бах — на колени перед своим изображением в газете пал и сам уже не знаю, то ли это портрет панны Радзивилл, то ли репродукция чудотворного образа Богоматери Брдовской. Потому что обе у меня висят, обе в жемчугах, в каменьях, в золоте. Только лик и виден. У Богоматери Брдовской большие такие то ли кристаллы хрусталя, то ли брильянты. Рубины. Золотое одеяние, которое можно менять. Короче, весь ломбард к ее услугам! На сон грядущий я читал о том, как Мастер Твардовский[37] вызывал для Августа дух Барбары.
Но не заснул я, а лежал с открытыми глазами. Обратился с молитвой к Божьей Матери, и было мне видение: Матерь Божья, точь-в-точь панна Радзивилл, с образа сошла! Боже милостивый! У меня, в моем собственном доме, в комнате, чудо! А было дело так: придавленный судьбой, возжег я пред образом Богоматери Брдовской свечку и воскурил кадильницу. Дым стал возноситься и окутывать образ, настроение создалось как в церкви, и вдруг дым тот из седого голубым стал, и из него что-то типа облачка образовалось. А на облачке на том, гляжу, сидит — уж и сам не знаю как — сидит Она, одна, без Сына. Но точно как на образе: по обеим сторонам вокруг головы ангелы, что корону поддерживают. Вот так вот здесь встала, на высоте выключателя, а я на коленях внизу. Кожа у Нее смуглая, а голос Ее в голове у меня звучит, так что тембр его определить трудно. Но, во всяком случае, милый такой, материнский. Сначала что-то по-еврейски говорила, а потом по-польски, но как бы слегка с украинским акцентом. Вот так.
Не буду я, пожалуй, ксендзов созывать, хоть, может быть, и заработать на этом чуде мог бы. Звать — не звать? Сегодня новолуние, так что нельзя принимать никаких важных решений. Конечно, стоило бы зафиксировать факт, прислали бы сюда кого-нибудь из Рима, взяли бы анализы с выключателя, со стены, на которой я Пресвятой Лик видел… Вот когда началось бы истинное хождение по мукам. Толпы мне садик вытоптали бы. Вертоград мой. Разные фоторепортеры у меня на огородике палатки бы разбили. А с другой стороны — плевать, пусть топчут, вытаптывают вволю эту сажу, эту сажей покрытую морковку! Платите только за вход: за обозрение святой стены — одна плата, за прикосновение культей, чтобы выздоровела, — плати отдельно. За воду из моего крана. За включение света святым выключателем. Вот он бизнес-то! Цветочки, колбаски, позолоченые пластмассовые значки! А если бы еще о том да слава вящая пошла, Она немедленно зеленщику тоже явилась бы, да только кто бы поверил в это явление, потому что все вокруг уже было бы окучено под чудо и все вокруг было бы мое, потому что на тысячи километров и на тысячи лет только одно-единственное чудо производит впечатление! Остальное — подделки, народ ученый, народ не проведешь!
А теперь конкретно, о чем Она говорила, а то я тут все ля-ля-тополя, а ведь я совет от Нее получил! Если хочу, чтобы карта легла, ничего мне другого не остается, кроме как выполнить волю Пречистой: сесть в «малюх», пока его не конфисковали, и — в паломничество, каяться за грехи свои, к Пресвятой Деве, в Лихень[38]. А Пречистая, а к Богоматери Пекарской, здесь у нас, в Пекарах Шленеких, нельзя? Нет, только в Лихень. Уперлась, ну ни в какую. Туда, где крестный путь на гору выложен из посудного боя. Как у меня, в моей половине дома-близнеца. Тогда, может, в какой-нибудь Брдов; Вы же меня, Пречистая, не на соревнования отправляете? А Она: Богоматерь везде едина, но коль сказано Лихень, значит, Лихень! И добавила псалом:
«Благословен муж, о паломничестве помышляющий, — он черпает силу свою в Тебе,
Ибо лучше один день на подступах к Тебе, чем тысяча дней в других местах».
И взяла и пропала.
Идти. Молить коленопреклоненно о прощении, может, смилостивится Она и злую слепую фортуну отведет. Потому что были как раз те времена, когда все в одночасье обанкротилось, после меня мусор позаметали и повыносили, и я не мог показаться на улице. Только Фелюсь с Сашей еще меня держались, потому как рассчитывали на наследство по мне. Или, может, хоть немного любили меня, а, парни, как?
2
Что, Саша, ты и взаправду подумал, что я мог выпереть тебя из обслуги и обречь на скитания? В последнее время у меня для вас работы было не слишком много, это факт. Какая-то видимость деятельности сохранялась, но это скорее была такая… несуетливая суета… Потому что все дела практически встали и ты с Фелеком целыми днями чаи с араком гонял и на оставшихся от моей жизни пустых ящиках в скат играл, в правилах которого никто — если он не с нашей, припорошенной угольной пылью территории — не разберется. Играли вы, значит, в этот скат картами, что достались вам от меня, в ликвидированном как класс прицепе. На мешках, на багаже, оставшемся от моей жизни. Или еще так валяли дурака: едва сойдутся Сашка с Фелеком сразу — в поле ветер, в жопе дым. Сашка усаживается на ящики, задирает косуху. Поворачивается спиной, а Федек зэковским способом накалывает ему на спине татуировки. Якоря, голых русалок, сердца, и простреленные, и в терновом венце. Вы, такие-сякие, Бога хоть побойтесь! Что, не боитесь? Дни напролет колют, святые символы бесчестят. А уж сколько при этом выкуривается сигарет «Козак», что Саша с Украины напривозил, как в последний раз домой ездил, а уж сколько пива при этом выпито. Не счесть. Осталось у тебя, Сашка, хоть немного места на спине, а? Тогда возьми и наколи себе «ЛОХ», ха-ха-ха! Или лучше на лбу. Впрочем, не стоит на лбу, неэстетично… Молодой парень, видный, и надо было так себя уродовать?! Только бы ничего не делать, дурака валять, кубик Рубика целыми днями вертеть, в потолок плевать, зажигалкой баловаться, все поджигать! Не займешь чем парня, сам ни к чему руки не приложит!
Я косо смотрел на это ничегонеделание, как есть скажу, попердывание, но… Все равно не отдал бы парня. Бог свидетель. Он бы пропал, лишенный пригляду, ударил бы во все тяжкие. Во все тяжкие! Гончей рыскал бы по лесам. Нет, не сдам я его чужим людям на погибель, чтобы целый день без чего горячего в желудке с калашом по городу чегеварил. Без обеда, ой, они бы его испортили, а ты, Саша, сам знаешь, что если за тобой не присмотреть, супа тебе не наварить, не обстирать, так ты бы ничего горячего и не ел, а только ворованные с участков яблоки. И уже вижу, до какого состояния ты довел бы портянки. Ты и стирка — это оксиморон. Ну как бы тебе объяснить: противоположность, когда одно исключает другое, например… оксюморон… например… о! вкусный… вкусный чирей.
Что, Саша, любил ты меня хоть немножко? Несмотря на то что карты сулили тебе, что женишься на блондинке с доброй половиной первого этажа… С удобствами! Я всегда был довольно суеверный, да и как не верить в ворожбу, когда человеку являются такие чудеса, как тогда, когда мне предстояло совсем уже разориться и я в Лихень в паломничество поехал? Видение, что сошло с образа Богоматери, — я не говорил тебе… Когда ты спросил меня: «Что так светло?», а я ответил, что номер свой индивидуальный никак не могу найти, декларацию свою налоговую ищу, короче, лапшу тебе на уши вешал! Так вот, это была Пресвятая! Я даже подумал, не объявиться ли с этим, чтобы люди приезжали…
Но это был бы невыгодный бизнес. Ведь было уже раз, передавали по радио о разных там чудесных явлениях в Олаве, на которые церковь наложила интердикт… Мужику одному Богоматерь являлась. На заборе, на оконном стекле. И крест кровоточил. Так крест потом огородили пуленепробиваемым стеклом. Но то были восьмидесятые годы, тогда было ясно — кровоточил страданиями Польши. Со всей страны потянулись люди. К этой самой Олаве. Истерия, эмоции громадные деньги на сдаче комнат. Мужик такой навар с этого снял — жене машину, себе виллу, машину, — что из-за переизбытка денег поставил на этом месте часовенку. И тут облом: официальная церковь не признает этих чудесных явлений, не хочет освящать храм божий! Вызвали специалистов те провели исследования, дали ход процессу, и оказалось, что все это не подпадает, по мнению церкви, под определение чуда. А поскольку мужик продолжал принимать людей и показывал им, что, где и когда видел, то церковь наложила интердикт. То есть вроде как проклятие. Дескать, может показывать, если хочет, но церковь не имеет к этому никакого касательства. А народ все приезжал и приезжал, даже видели Богоматерь, даже на тарелке из-под картошки фри Она являлась в форме потеков, а тот все говорил, что́ ему Пресвятая сообщала. Разное, все о конце света. Потом он умер, а все эти постройки, воздвигнутые на деньги паломников, остались. Целый комплекс. Так вот, вдова его не знала, что делать с этим костелом, оно и понятно — вдова и с костелом. Тогда она предложила, чтоб церковь взяла все это себе. Тогда церковь сняла интердикт и взяла все себе.
И как тут не верить? Ведь жизнь она же паранормальная, так ведь, Саша? Существует ли жизнь после жизни? Правду ли говорят карты? Существуют духи? Существуют ли темные силы? Существует ли асцендент в Раке? Существуют ли внеземные цивилизации? И еще эта комета, эта комета, Александр Сергеевич, скажу тебе по секрету, эта комета лишила меня сна! Я сплю, а она подлетает. Вот черт! Мало мне прострела в пояснице? Мало варикоза? Мало налогов, судов, банкротств и учреждений? Так на́ тебе еще — комета. Ко-ме-та! Не читал? Да ты вообще хоть что-нибудь читаешь? Вот я и спешу тебя уведомить. Какую газету в руки ни возьми — везде комета да комета. Через пару лет, в двухтысячном году, долбанет со всей силы по Земле, так что океаны выплеснутся в космическое пространство. Вот так когда-то какая-то космическая сука выкосила динозавров. Ай-вэй, как тут под процент деньги дать, если все кончается и рушится, вон — штукатурка с потолка осыпается! Тело мое в упадок приходит, вены на ногах, неприятный запах изо рта с утра, леденцы вынужден сосать мятные, дорогие. Ни на что не намекаю, Саша, но одна секта в Америке совершила коллективное самоубийство для того, чтобы попасть после смерти на ту самую комету и затормозить ее как-то изнутри. Все подсели на лозоходство, на нью эйдж, черт знает о чем спрашивают, вместо того чтобы вилкой картошку ткнуть и с огня снять, у маятника спрашивают, готова или не готова. Вместо того чтобы в постель спокойно лечь, лозу спрашивают, не проходят ли здесь какие грунтовые воды. До них, до вод этих, метров десять, а им, таким-сяким, вишь, помешали, как принцессе горошина. Кость разглядывают, гадают, что будет, а чего на нее смотреть — и так все ясно: собаки и те ее не гложут, а садятся перед ней и воют. Человечество погибнет так или иначе. Если бы ты читал газеты, то знал бы, куда идет эволюция. Вот так. Если комета нас не прикончит, то отрастут у нас большие задницы. А сами мы станем маленькими, скукожимся. Маленькими с большими задницами и… гуще станет волосяной покров. Будут негры с миндалевидными глазами и светлыми волосами. Нас тут больше не будет, а останутся только какие-нибудь курпы, какие-нибудь кашубы, какие-нибудь чукчи…
Богоматерь Цветов, молись за нас! Богоматерь Лихеньская, молись за нас, Матерь Божья Ченстоховская — молись за нас!
Перед самим Чудом я предпринял последнюю попытку спасти нас. От налоговой кометы, от казначейской водородной бомбы, от… А, в жопу все метафоры, в жопу сравнения! Теперь я буду по-простому, просто буду излагать, Представь себе, Шурик, был я на мойке с моим «малюхом», встречаю там некую Марысю, знакомую еще с началки. Уже в «новом издании», в смысле одета «под капитализм». Набросилась она на меня в каком-то подозрительном сердечном порыве: Хуберт, Хуберт, как же так получилось, что мы с тобой до сих пор ни одного дела вместе не провернули? Ты ведь человек скорее открытый… Я теперь начинаю абсолютно новый бизнес, и просто хотелось бы с тобой вместе его делать, Не хочешь заработать? Почти ничего не делая? В Рио поехать?
А знаешь, она когда-то шторы шила. Я подумал, что она о тех шторах, чтобы с нею войти в компанию, а может, бабы на меня так летят? Ну ладно. Надвигает она на глаза большие такие очки солнцезащитные — в этом вся Марыся, будто глаза ее слепит бразильское по меньшей мере солнце, будто она уже загорает в Рио. И пинает пару раз шины моего «малюха», уже вымытого, и так как-то исподволь поглядывает, будто на бирже его оценивает, будто в зубы ему смотрит: твоя машинка? Ну, в общем, игрушечка ничего себе… Только старая, в такой теперь ездить, в общем, западло… Не модно… Была гвоздем сезона, но лет десять назад. А у тебя какая? У меня пока нет, но планирую в ближайшее время купить «тойоту-камри». Тут она жвачку выплюнула. Ну и когда бы мы могли встретиться, Хуберт? Да… хоть бы и сегодня. Сегодня? Не слишком рано? Для тебя это не слишком рано? Нет, нет, нет проблем, у меня сегодня как раз есть свободная минутка. Тогда приходи в шесть вечера в Рабочий клуб польского солдата «Явожницкий сокол» и обо всем узнаешь. Да я не знаю, дела у меня сейчас не ахти, может, я Сашку пришлю, Сашка — это парень у меня типа курьера…
И тогда она вроде как что-то вспомнила. Достает большой, оправленный в кожзаменитель органайзер и пишет, бормоча: «Саша — контакт через Хуберта». Фирменной ручкой, на фирменной бумаге. Фирменными пальцами, с ногтями теплого коричневого оттенка. Выпрямляется, смотрит мне прямо в глаза. Через свои огромные стекла. Марыся эта. Улыбается. Я ей снова, что, мол, время сейчас не то. У тебя проблемы, Хуберт? Хочешь поговорить о них? Давай поговорим. Делает несколько одобрительных замечаний обо мне, о моем костюме, о моем внешнем виде. Создает милую такую атмосферу. И тут я как бы в ином свете увидел ее странную одежду: костюмчик типа жакет плюс юбка светло-серого цвета плюс белая блузка с оборкой. Пастельные тона. Смотрит мне в глаза, словно дикторша, и говорит, что это шанс всей моей жизни. Что, дескать, от меня не убудет, если приду. Ну а я откашливаюсь озабоченно, откашливаюсь многозначительно. О, вижу, у тебя кашель. А знаешь, у меня есть решение проблем твоего здоровья. Ну и by the way[39]: не знаю ли я случаем телефонов других, с кем вместе мы учились в началке? Та толстушка Госька уехала в США, а что с другими? Потому что она в последнее время только и делает, что возобновляет контакты! Антек сидит, говорю я, чтобы немного разрядить оптимистическую атмосферу. Она заглянула в свои конспекты, в органайзер, зарделась и: ну знаешь, я ведь говорю о приличных людях! Значит, до встречи в шесть вечера в столовой клуба польского солдата, улица Кабельная дом номер два.
Чао!
Пока.
Решение моих проблем с финансами и здоровьем должно было состояться в столовой. О, Яхве, ты видишь и не мечешь молнии и громы! Дожили, понимаешь, до задрипанного клуба! Пока что мы стоим во дворе, курим, Марыси еще нет, но все ее знакомые и знакомые и мамы их знакомых здесь. Какая-то развязная девица со шрамом на брови. Курит: что, и тебя завербовали? Тоже оказался общительной, открытой, непосредственной личностью, коль скоро ты здесь? И улыбается иронично, гриндерсом модели «карта Англии» ковыряет землю. Может, знаешь, что им надо? Пани Марыся ничего тебе не говорила? Ничего. Мне тоже. А вот и она! Как преобразилась! Марыся в моем возрасте, что тут много говорить, уже сильно среднем, теперь просто лучится энергией, как молодая. Свободная! Ей за сорок, а улыбка во весь рот и голос юношеский, задорный! Она никогда не была такой, а теперь — нате. Одета, точно работает шефом отделения L’Oréal на всю Польшу. (Вот как люди могут свои мечты осуществить, хоть и не осуществили их, а только прикидом разжились. А остальное уже себе дофантазируют, доделают!)
Хай, хай, хелло! Ничего, ничего вам пока не скажу, скажу только, что чувствую себя прекрасно, наконец, дорогие мои, у меня потеплело на душе! А что там у тебя? Плохо идут дела? Вот и хорошо, что ты встретил меня на своем жизненном пути, а сейчас я покажу тебе светлую сторону Луны, мы — единая семья… Поздравляю тебя с удачным выбором. Курточка у тебя красивая. Хорошо тебе здесь? Рада, что вижу тебя. Добрый вечер! Я нервно дернулся, а она уже сменила тему, что-то об этих своих шторах, средствах для чистки ковров и чтобы я обязательно бросил курить, потому что карты ей говорят, что мое здоровье станет самой важной для меня темой… И неожиданно добавляет, разыгрывая из себя дурочку: а знаешь, Хуберт, я чувствую тепло. За последние двадцать лет мне впервые стало тепло! Что-то с ней не так. Потому как исходит от нее именно что семейное тепло.
А те люди, за которыми, пока курю, я наблюдаю, когда они входят! Ну и сброд! Одни пожилые тетки, которые всегда на всё ходят от скуки, потому что на пенсии. Или просто взрослые, вроде как родители пришли на родительское собрание. В дверях — организатор, который издалека выглядит продавцом, потому что молодой, худой, заморенный, но при галстуке, а галстук из полиэстера — на резинке, зеленый, узенький, как завядшая веточка петрушки. Вот оно — непостижимое противоречие судьбы работника торговли! Изможденный, щеки впалые, но в костюме, потому что фирма требует. Пусть даже помятом. Пусть пешком, но при галстуке. Пусть даже из пластика. Ну и с элегантным органайзером под мышкой. А в нем на мелованной бумаге записаны рецепты счастливой жизни. Ковра в доме нет, но жидкость для чистки ковров есть! И стоит этот бедный парень с бейджиком ПЕТР на лацкане пиджака и каждому входящему дает пачку кофе! А девчатам — чулки. Ой, надо было сюда с Сашкой и Фелюсем прийти, тогда бы нам три пачки кофе достались, а если бы еще пани Майю взять с собой, то и чулки… Впрочем, можно попробовать три раза войти…
Выложенные на стеллажах в холле солдатского клуба противогазы строят нам психопатические мины. Разные макеты, окопы, первая помощь на случай начала войны, причем бесталанно намалеванная. Каждый персонаж с глупой рожей. Но есть что-то и для нас! Висит листок, распечатанный на принтере, вставленный в пластиковый файл, что встреча состоится в столовой. К этому стрелка и рисуночек: образцовая дама в сером костюмчике, под мышкой органайзер, а на лице выражение солидности и открытости. И тут Марыся как начала мне руку жать да трясти, как начала тепло свое душевное на меня изливать. Столовая заставлена стульями так, словно сейчас здесь состоится премьера спектакля любительского театра. Впереди стол, стул. Вода в стакане. А еще доска, а на ней мелом разные графики, кружочки. Публика? Как на родительском собрании в средней школе. Одни Взрослые. Одни Серьезные Родители. Надеюсь, что, несмотря на средний уже возраст, я мало смахиваю на собственного отца и никогда не буду выглядеть как обеспокоенный судьбой ребенка Родитель. Не стану я строить серьезное и озабоченное лицо, не буду так скромно, так тактично вытирать нос. Не буду таким опрятным и такой деловой рожи никогда не скорчу! Nikagda, Саша! Мы бандиты, мы мафиози! Между тем замечаю несколько давнишних знакомых. Из Сосновца, из Мысловиц, из Явожна. Среди прочих забрела сюда и моя старая преподавательница польского, сегодня уже пенсионерка. Пани Малгожата Косибродзкая. О, она никогда не вписывалась в рамки, не придерживалась прямой линии, никогда ножки вместе, носик вверх, никогда не была безукоризненно прилизанной, как эти тут. Наоборот, какая-то растрепанная, погруженная в мысли… С сеткой-авоськой в руке, в слишком больших очках… Дешевая оправа. Согбенная интеллигентка. Как она сюда попала, что она тут делает? Видать, кто-то из учеников встретил ее после долгих лет. А она, как будто не с нашей планеты, даже не поняла, куда идет. Подумала, что это конкурс чтецов, потому что как раз в таких столовках проводились районные туры. Короче, пришла и растворилась. А здесь такие разговоры: привет, Марыся, как, продала? И вдруг: Марыся, Марыся, просим, просим!
А Марыся, стало быть, мою руку отпускает (потому что держала меня, чтобы я еще больше проникся ее