Литературные сказки народов СССР
Виктор Калугин
«Это что за невидаль…»
«И Пушкин окончил свою сказку! Боже мой, что-то будет далее? Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут и стены, и купол, на славу векам».
Эти строки из письма Н. В. Гоголя к В. А. Жуковскому датированы 10 сентября 1831 года, а 15 сентября в газетах появилось объявление о выходе в свет первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Создавались «Вечера» в то же лето 1831 года и в том же самом Царском Селе, где молодой, двадцатидвухлетний Гоголь, оказался
Среди
Все эти прозаические и стихотворные сказки вышли до 1835 года, когда в Копенгагене появились в свет первый и второй выпуски «Сказок, рассказанных детям» Ханса Кристиана Андерсена.
И это не случайное совпадение, а общая закономерность развития всех национальных литератур, в каждой из которых рано или поздно появлялись свои «короли сказок». Во Франции (еще в XVII веке) — Шарль Перро, в Германии — братья Гримм, в Дании — Андерсен, в Норвегии — Асбьёрнсен, в Англии — Льюис Кэрролл, на Украине — Марко Вовчок, в Армении — Газарос Агаян и Ованес Туманян, в Молдавии — Йон Крянгэ, в Латвии — Карлис Скалбе и Анна Саксе, в Литве — Пятрас Цвирка.
Русская литература в этом отношении не исключение, а правило. Как и все мировые литературы, она обретала национальные формы через фольклор, через обращение писателей к народному творчеству. Когда Пушкин писал в 1826 году: «С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы», он имел в виду идеи, волновавшие в равной степени и Вальтера Скотта, первым собравшего и издавшего шотландские народные песни, и братьев Гримм, и Рылеева, Александра Бестужева, Кюхельбекера и американского критика Джеймса Полдинга, начавшего в 1827 году дискуссию о национальном театре Нового Света. В 1834 году Белинский уже называл народность
Обычно, говоря о литературной сказке, мы имеем в виду только детские, наиболее известные, ставшие несомненной классикой литературы для детей. Но «Девочка Снегурочка» Владимира Даля, «Мороз Иванович» Владимира Одоевского, «Аленький цветочек» С. Т. Аксакова, равно как детские сказки К. Д. Ушинского, Л. Н. Толстого, А. Н. Толстого, — только часть того явления, которое называется
С Пушкина и Жуковского начинаются традиции поэтических сказок, с Гоголя — прозаических. Перефразируя известное выражение Ф. М. Достоевского, вполне можно сказать, что русская литература
Каким было это
«Ах! как ты жестока!» — вскричал невидимый Богатырь. Красавица смутилась и робким голосом вопрошала: «Кто ты? дерзкий! телесное ли существо?» — «Я существо тебя обожающее, немогущее дыхать, чтоб дыхание мое неподкрепляемо было твоею любовью». — «Для чего же ты не являешься предо мною в своем виде?» — «Вид мой! ах сударыня!.. Вам он ненавистен… обещаете ли вы простить Богатырю, вас оскорбившему?.. Однако, сударыня, — сказал Богатырь, обернувши камень перстня и бросаясь перед нею на колени, — можете ли вы быть так жестоки, чтоб не простить сей покорности? Позвольте мне за него поцеловать сию прелестную руку».
На таком
Но эти
В Михайловском Пушкин не просто слушал сказки Арины Родионовны: он начал записывать их, начал создавать свои
К сказкам
Орест Сомов — первооткрыватель фольклора в русской литературе. Он широко использовал сказки, поверья, легенды, пословицы, поговорки, небылицы в лицах, народную демонологию. Во многих его сказках нетрудно узнать черты народных «страшилок», что тоже вполне соответствовало традициям русского и европейского романтизма. Немалой популярностью пользовались у читателей той поры всевозможные переводные и отечественные романы «ужасов», среди которых был, например, «Вампир», приписываемый Байрону (он вышел в 1828 году в Москве в переводе и с комментариями П. В. Киреевского). Об этих романах «ужасов» и писал Орест Сомов во вступлении к «Оборотню»: «Корсары, Пираты, Гяуры, Ренегаты и даже Вампиры попеременно, один за другими, делали набеги на читающее поколение или при лунном свете закрадывались в будуары чувствительных красавиц. Воображение мое так наполнено всеми этими живыми и мертвыми страшилищами, что я, кажется, и теперь слышу за плечами щелканье зубов Вампира». При этом сам Орест Сомов обращался не к этим общелитературным
«Русалка», «Оборотень», «Киевские ведьмы», «Сказка о Никите Вдовиниче» Ореста Сомова, «Русалка», «Жених» А. С. Пушкина, «Кровавый бандурист», «Майская ночь, или Утопленница», «Страшная месть», «Заколдованное место» Н. В. Гоголя — эти и многие другие произведения так называемой «неистовой» школы в русском и европейском романтизме (литература «ужасов» своего времени) основывались на фольклоре. Народные «страшилки» — один из древнейших фольклорных жанров. Слушая сказку о «мертвецах, о подвигах Бовы», засыпал юный Пушкин, «страшные рассказы зимою в темноте ночей» пленяли пушкинскую Татьяну Ларину, ими заслушивались мальчики в тургеневском «Бежином луге». В 20-е годы эти «страшилки» впервые ввел в литературу Орест Сомов.
Почти одновременно с «Малороссийскими былями и небылицами» Порфирия Байского (под таким псевдонимом выступал в печати Орест Сомов) и всякой
Более пятидесяти лет отдал Владимир Иванович Даль созданию «Пословиц русского народа» и «Толкового словаря живого великорусского языка» — выдающихся памятников народной языковой культуры, но в 30-е годы современники Пушкина и Гоголя знали не лексикографа и языковеда Владимира Даля, а сказочника казака Луганского «Твоя от твоих! Сказочнику казаку Луганскому — сказочник Александр Пушкин», — с такой дарственной надписью Пушкин вручил Владимиру Далю свою «Сказку о рыбаке и рыбке».
В воспоминаниях Владимира Даля о Пушкине сохранились слова поэта: «Сказка сказкой, а язык наш сам по себе, и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать — надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… Да нет, трудно, нельзя еще! А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет!»
Народный язык — вот главное, что выделяет в сказке и Владимир Даль. «Не сказки сами по себе были мне нужны, — напишет он в 1842 году в «Москвитянине», как бы отвечая Пушкину, — а русское слово, которое у нас в таком загоне, что ему нельзя было показаться в люди без особого предлога и повода — сказка послужила поводом. Я задал себе задачу познакомить земляков своих сколько-нибудь с народным языком и говором, которому открывается такой вольный простор и широкий разгул в народной сказке… Сказочник хотел только на первый случай показать небольшой образчик запасов, о которых мы мало или вообще не заботимся, между тем как рано или поздно без них не обойтись».
Насколько удалось Владимиру Далю выполнить эту задачу, можно судить по отзывам современников. Например, Н. В. Гоголя, признававшегося: «Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигает ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни». О необыкновенном впечатлении, которое произвели сказки казака Луганского, скажет И. С. Тургенев: «Они обратили на себя всеобщее внимание читателей русским складом ума и речи, изумительным богатством чисто русских поговорок и оборотов».
Стоит только добавить, что эти сказки казака Луганского нельзя отделять от научных трудов Владимира Даля. Сказки во многом предваряют и «Пословицы русского народа» и «Толковый словарь», в которых языковые сокровища народа собраны воедино, систематизированы, а здесь же, в сказках, они представлены в живой, естественной среде своего бытования. Владимир Даль применил в сказках принцип, который позднее ляжет в основу «Пословиц русского народа», расположенных не в обычном азбучном порядке («Этот способ, — отмечает он, — самый отчаянный, придуманный потому, что не за что более ухватиться»), а по смысловому значению. По смысловым «гнездам» расположены слова и в «Толковом словаре», что также позволило сохранить язык в
«В былях и небылицах казака Владимира Луганского» пословицы и поговорки тоже расположены по смысловым «гнездам», более того, Владимир Даль намеренно сталкивает внутренние противоречия пословиц, выявляя тем самым диалектическую сложность, неоднозначность народного миросозерцания.
На смысловых противоречиях пословиц и поговорок основана «Сказка о нужде, о счастии и о правде», а в «Сказке о кладах» введены едва ли не все пословицы и поговорки, присловья и поверья о кладах и кладоискателях. Эту сказку Владимира Даля интересно сравнить с «Заколдованным местом», завершающим вторую часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Повесть Гоголя тоже основана на народных легендах и сказках о заколдованных, «обморочных» местах.
Правда, иной раз может показаться, что Владимир Даль слишком уж перенасыщает свои сказки пословицами и поговорками, не соблюдает некой меры, а потому сказки его выглядят несколько искусственными. Но это не так. Прочитайте подлинные фольклорные записи выдающегося сказочника прошлого века Абрама Новопольцева, и вы убедитесь, что Владимир Даль воссоздавал образ именно реального народного сказочника-балагура, скомороха. Да и самая обыденная, бытовая народная речь бывает точно так же унизана пословицами и поговорками. Вот, например, документальная запись разговора знаменитой «народной поэтессы» Ирины Андреевны Федосовой со своим мужем. «Интересно, — отмечает собиратель Е. В. Барсов, — когда она ласкает своего мужа, но еще интереснее, когда она начинает бранить его: благоверный ее любит выпить: «Волыглаз (
Это, повторяю, запись самого обыкновенного бытового разговора, более того — семейной ругани. Сказочники же были подлинными художниками слова, их мастерство и заключалось в том, что они не просто пересказывали своими словами известные сказочные сюжеты, а каждый раз создавали новые необыкновенные словесные узоры, плели словесную вязь.
Сказки казака Луганского внесли в русскую литературу новый стилевой прием, с них начинается так называемая
Такая демократизация языка неизменно влекла за собой демократизацию самой литературы — в ней появлялись новые фольклорные образы, темы, сюжеты, стилевые приемы. Особое значение приобретало обращение к народной сатире. Сказки писателей имели порой столь острое социальное звучание, что публикация их становилась небезопасной для автора. Так произошло в 1832 году с
Почти одновременно с «пятком первым» сказок казака Луганского вышла «Старинная сказка с новыми присказками» Николая Полевого («Московский телеграф», 1832, № 21), основанная на том же сатирическом лубочном сюжете о Шемякином суде, что и сказка Владимира Даля. Позднее, в 1843 году, Николай Полевой издал «Повести Ивана Гудошника», в которые вошли его «народно-исторические были» и обработки двух сказочных сюжетов. В 1844 году появилось отдельное издание еще одной сказочной обработки Николая Полевого «Об Иванушке-дурачке».
Новые образы и стилевые приемы вносили в литературу романы-сказки Александра Вельтмана «Кощей Бессмертный. Былина старого времени» (1833), «Светославич, вражий питомец» (1835), «Новый Емеля, или Превращения» (1843), в которых причудливо переплетались литературные и внелитературные стили, историческая действительность и фантастика, сказочные герои и реальные. Александр Вельтман тоже пытался
В романах Александра Вельтмана действуют сказочные герои Ива Олелькович (Иванушка-дурачок), Емельян Герасимович (Емеля), в авторское повествование вводятся «вставные сюжеты» — народные сказки, легенды.
Александр Вельтман и Владимир Даль впервые обратились к солдатским сказкам. К тем самым, о которых Александр Бестужев-Марлинский писал в 1832 году Николаю Полевому: «Солдатских сказок невообразимое множество, и нередко они замысловаты очень. Дай-то бог, чтобы кто-нибудь их собрал: в них драгоценный, первобытный материал русского языка и отпечаток неподдельного русского духа».
Литературная сказка утверждала себя в борьбе, в столкновении литературных мнений. Известно, какую бурную полемику вызвало самое первое обращение Пушкина к народным образам в «Руслане и Людмиле». А. Г. Глаголев, считавшийся, между прочим, специалистом в области народной поэзии, писал в 1820 году в «Вестнике Европы»: «Образцы, по которым она (поэма «Руслан и Людмила». —
Знаменитый «Сборник Кирши Данилова» — первое собрание подлинных записей (а не переделок и не стилизаций) русских былин — вышел в 1804 году, почти одновременно со «Словом о полку Игореве». И как со «Слова о полку Игореве» начинается открытие древнерусской литературы, так со «Сборника Кирши Данилова» — русского былинного эпоса. Но открытие, опять же, — в борьбе, в противостоянии идей. Если Пушкин, по воспоминаниям современников, восхищался «Сборником Кирши Данилова», говорил «о прелести и значении богатырских сказок (так назывались тогда былины. —
Переоценка ценностей началась со «Слова о полку Игореве», со «Сборника Кирши Данилова», с утверждения идеи народности литературы. «Читайте простонародные сказки, молодые писатели, чтоб видеть свойство русского языка», — этот призыв Пушкина в 1827 году звучал как подрыв основ литературы. А потому, когда писатели (и не какие-нибудь второстепенные,
При этом важно иметь представление о реальном противостоянии идей, о борьбе противоположностей того времени. А она состояла, между прочим, в том, что Белинский, написавший в 1841 году цикл статей о народной поэзии, давший высочайшую оценку «Сборнику Кирши Данилова»: «Эта книга драгоценная, истинная сокровищница величайших богатств народной поэзии, которая должна быть знакома всякому русскому, если поэзия не чужда души его и если все родственное русскому духу сильнее заставляет биться его сердце»; Белинский в 30-е годы полностью отрицал сказки и Пушкина, и Жуковского, и Владимира Даля, и Петра Ершова. Это была его принципиальная позиция. О сказках Пушкина он писал в 1835 году: «Самые эти сказки — они, конечно, решительно дурны, конечно, поэзия и не касалась их; но все-таки они целою головою выше всех попыток в этом роде других наших поэтов. Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в том виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и приукрашенная, она не имеет решительно никакого смысла». Ту же самую мысль он разовьет в статье о «Былях и небылицах казака Луганского», говоря об авторе, Владимире Дале: «Вся его гениальность состоит в том, что он умеет кстати употреблять выражения, взятые из народных сказок; но творчества у него нет и не бывало; ибо уже одна его замашка переделывать на свой лад народные сказки, достаточно доказывает, что искусство не его дело».
Но именно такая позиция «неистового Виссариона» не покажется ни неожиданной, ни странной, если учитывать основную идею, из которой он исходил. Идею о неприкосновенности, самоценности народного творчества. Отсюда его максимализм. «Эти сказки созданы народом: итак, ваше дело, — обращался он к писателям, — описать их как можно вернее под диктовку народа, а не подновлять и не переделывать».
И Белинский был абсолютно прав: только подлинные фольклорные записи, а не
В том-то и парадокс, что литературная сказка появилась раньше фольклорной, а потому и могла восприниматься как ее подмена. Хотя основное отличие пушкинских сказок от сказок Левшина и Чулкова как раз и состояло в том, что он —
Белинский призывал писателей
Но подобное
Пройдут десятилетия, и те же самые «вечные» проблемы взаимодействия литературы и фольклора будут заново решать Л. Н. Толстой, Н. С. Лесков, М. Е. Салтыков-Щедрин, создавшие свои литературные сказки в 80-е годы почти одновременно. При этом каждый из них на одном и том же «материале» решал совершенно разные художественные задачи. И каждый обращался в сказках не к прошлому, а к самым актуальным проблемам современности. В этом отношении сказочник Салтыков-Щедрин был таким же органичным продолжением традиций русской народной сатиры, как и сказочник Александр Пушкин, сказочник Владимир Даль. А его сказка «Богатырь» разделила судьбу пушкинской «Сказки о попе и о работнике его Балде» и
Сказочник Лев Толстой — это тоже одна из ярчайших страниц в истории русской литературы. Уже создав «Войну и мир» и «Анну Каренину», великий писатель пришел к отрицанию литературы и литературного языка. Н. Н. Страхов в письме к Н. Я. Данилевскому от 23 сентября 1879 года рассказывал о
В данном случае важен сам факт обращения писателя к народному языку. Толстой поставил перед собой вполне определенную задачу: научиться писать по-новому, пройти «школу» народной словесности, устной народной речи, понять и усвоить «язык, которым говорит народ».
В сохранившихся «Записных книжках» Толстого 1879 года — десятки, сотни услышанных им слов, фраз, «языковых заготовок», которые войдут потом во многие его произведения. Есть среди них и такая дневниковая запись: «Олонецкой губернии былинщик. Пел былину Иван Грозного…» Речь идет о первом знакомстве Толстого с олонецким сказителем Василием Петровичем Щеголенком, которое состоялось 5 апреля 1879 года в Москве у собирателя и исследователя Е. В. Барсова (того самого, который записал разговор с мужем Ирины Федосовой). Позднее Барсов расскажет об этой встрече писателя с народным сказителем: «Просидел тогда Толстой у меня до поздней ночи. Толстой так увлекся сказами и былинами Щеголенка, что пригласил его к себе, и он, уже совсем старый, — ему тогда было под восемьдесят, — прогостил у Толстого месяца три».
В воспоминаниях сына писателя Ильи Львовича сохранилось довольно подробное описание пребывания олонецкого сказителя в Ясной Поляне. Есть в них и такая деталь: «Папа слушал его с особенным интересом, каждый день заставлял рассказывать его что-нибудь новое, и у Петровича всегда что-нибудь находилось. Он был неистощим».
Эти «мужицкие новеллы» Щеголенка тоже сохранились в «Записных книжках» Толстого 1879 года. На их основе он начал создавать в 1881 году цикл «народных рассказов».
«Чем люди живы» — первое произведение нового цикла. В его основе — легенда «Архангел», услышанная и записанная Толстым от сказителя Щеголенка. «Два старика» — рассказ из этого же цикла. И он тоже создан на основе народной легенды, записанной от олонецкого сказителя. «Три старца» — еще один из «народных рассказов» Толстого (их всего двадцать два). И этот рассказ создан на основе легенды, услышанной и записанной от Щеголенка.
Это «народные рассказы», написанные Толстым в 1881–1885 годах. А через четверть века он вновь вернется к своим «языковым заготовкам» и записям легенд Щеголенка. Так, уже в 1905–1906 годах появится один из лучших рассказов «Круга чтения» — «Корней Васильев» и тогда же «Молитва», тоже созданные на основе легенд, услышанных в 1879 году от
Встреча с олонецким сказителем, его «мужицкие новеллы» оставили неизгладимый след в творчестве Толстого. И все-таки сами идеи возникли значительно раньше, были результатом многолетних раздумий и размышлений.
Уже в 1851 году молодой волонтер Кавказской армии, еще только начавший писать свое «Детство», занес в дневник такое неожиданное наблюдение: «У народа есть своя литература — прекрасная, неподражаемая, но она не подделка, она выпевается из среды самого народа».
И первые свои фольклорные записи Толстой сделал там же, на Кавказе. Более чем за четверть века до встречи с олонецким сказителем Щеголенком он записал в дневник изустные рассказы гребенского казака Епифана Сехина (Епишки, а в «Казаках» — Ерошки). От восьмидесятилетнего Епишки Толстой впервые записал и редчайший вариант русской былины, бытовавшей на Тереке, которую ни до, ни после него не удалось записать ни одному фольклористу. И в этом отношении запись Толстого считается в фольклористике открытием эпической традиции русских казаков на Тереке.
В начале 70-х годов, после завершения «Войны и мира», Толстой, по его собственному признанию, находился «в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного».
Среди этих
Замысел не был осуществлен, сам Толстой относил его к числу неосуществимых, но идеи остались. Главная из них — необходимость обращения к литературе, которую создал сам народ. В мае 1872 года Толстой так сформулировал свои мысли по этому поводу: «Ни одному французу, немцу, англичанину не придет в голову, если он не сумасшедший, остановиться на моем месте и задуматься о том — не ложные ли приемы, не ложный ли язык тот, которым мы пишем и я писал; а русский, если он не безумный, должен задуматься и спросить себя: продолжать ли писать, поскорее свои драгоценные мысли стенографировать, или вспомнить, что и
Тогда же, составляя «Книги для чтения», Толстой обработал былины о Святогоре, Сухмане, Микуле Селяниновиче, Вольге. Каждая из четырех «Книг для чтения» заканчивалась былиной, правда, пользовался он при этом не своими записями, а книжными источниками. В 1885–1886 годах он создал «Сказку об Иване-дураке и его двух братьях» и сказку «Работник Емельян и пустой барабан», в основу которых легли известные сказочные сюжеты и образы, но уже не просто обработанные. Сказки об Иване-дураке и Емеле, как и «народные рассказы» — это именно литературные произведения, подчиненные определенному авторскому замыслу, выражающие авторские идеи. Толстой достигает совершенно иного уровня воплощения в литературе фольклорного материала.
Толстой был убежден, что
«Я вышел из фольклора», — скажет Михаил Пришвин о своем пути в литературу, о путешествии на Русский Север, о записях сказок, песен, причитаний, составивших его первую книгу «В краю непуганых птиц» (1907). Этому пути он останется верен и в последующих книгах «За волшебным колобком», «Кащеева цепь», соединивших реальные и сказочные мотивы.
Из фольклора вышел и современник Пришвина Алексей Ремизов. Его первые книги «Посолонь» (1907), «Докука и балагурье» (1913) — это оригинальнейшие сказочные фантазии и стилизации, так поразившие современников «чистотой необычайной, музыкой стихийной» (А. Белый), в основе которых подлинные фольклорные записи. Со сказок начинался творческий путь Евгения Замятина, они во многом определили своеобразие стиля и рассказов его, и фантастической утопии «Мы».
Из фольклора вышли и такие замечательные советские писатели, как Борис Шергин, Степан Писахов, Павел Бажов, открывшие новые, еще неизведанные пласты народной культуры. Борис Шергин и Степан Писахов —
От фольклора неотделимо творчество наших современников Василия Шукшина, Виктора Астафьева, Василия Белова, Валентина Распутина, Дмитрия Балашова, Владимира Личутина. И дело здесь не только в прямом использовании фольклорных образов, тем, сюжетов, хотя и этот традиционный путь еще далеко не исчерпан: «До третьих петухов» Василия Шукшина, «Бессмертный Кощей» Василия Белова — тому подтверждение. Дело в том, что литература продолжает открывать — через фольклор и благодаря фольклору — все новые животворные ключи народной культуры. А потому фольклор по-прежнему остается для литературы
Такова одна из закономерностей развития любой национальной литературы, что, собственно, и придает каждой из них черты неповторимости, самобытности. «Литература каждого народа, — подчеркивал великий армянский поэт Ованес Туманян, — развивается, приобретает своеобразие и утверждает себя благодаря народным легендам, творениям национального духа».
В каждой из национальных литератур есть не только свои Андерсены, но и свои Ушинские — выдающиеся педагоги-просветители, неизменно обращавшиеся к народному творчеству. Таким был Газарос Агаян, чьи сказки положили начало армянской литературе для детей. По образцу «Круга чтения» К. Д. Ушинского, «Новой Азбуки» и «Книг для чтения» Л. Н. Толстого создал «Киргизскую хрестоматию» казахский просветитель Ибрай Алтынсарин, включив в нее пословицы, поговорки, легенды и сказки. Сами «бродячие» сказочные сюжеты во многом способствовали взаимодействию литератур, выявлению общих черт в фольклоре разных стран и народов. Так, читая сказки молдавского писателя Йона Крянгэ «Данила Препеляк» и «Иван Турбинка», мы без труда узнаем знакомые образы и сюжеты русских солдатских и бытовых сказок, использованных И. Соколовым-Микитовым и Андреем Платоновым, а «Говорящая рыбка» Ованеса Туманяна, конечно же, каждому напомнит «Сказку о рыбаке и рыбке» Пушкина, как литовская сказка «Медвежья лапа» Пятраса Цвирки — подобные же обработки русских сказочных сюжетов К. Д. Ушинского и А. Н. Толстого. Эта фольклорная общность уже сама по себе разрушает миф о некой замкнутости национальных культур. Такой «замкнутости» никогда не было ни в те времена, когда Пушкин создавал «Сказку о золотом петушке» на основе арабских источников, а «Сказку о рыбаке и рыбке» — на основе померанской сказки из сборника братьев Гримм (в русских вариантах обычно действует не золотая рыбка, а липа или береза), ни в те времена, когда Владимир Даль в рассказе «Башкирская русалка» использовал башкирские предания о «чертовых» городищах и пещерах, ни в те времена, когда выдающийся латышский поэт Ян Райнис в 1915 году создал стихотворную драму «Илья Муромец» — по русским былинам, ни тем более в наши дни, когда литературные и фольклорные наследия стали общим достоянием, когда многонациональная советская литература основывается на достижениях всех национальных литератур народов СССР.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Заколдованное место
Ей-богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно, конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи… Однако ж не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей-богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок. Бывало, вздумает…
Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились. Слушать так слушать!
Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата — приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан{2} на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было нельзя сказать чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цибули, гороху, что в животе, ей-богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее.
Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать — только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, — деда всякий уже знал, — можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было… ну, и разольются! вспомянут бог знает когдашнее.
Раз, — ну вот, право, как будто теперь случилось, — солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце.
— Смотри, Остап! — говорю я брату, — вон чумаки едут!
— Где чумаки? — сказал дед, положивши значок на большой дыне, чтобы на случай не съели хлопцы.
По дороге тянулось точно возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами. Не дошедши шагов — как бы вам сказать — на десять, он остановился.
— Здорово, Максим! Вот привел бог где увидеться!
Дед прищурил глаза:
— А! здорово, здорово! откуда бог несет? И Болячка здесь? здорово, здорово, брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця и Ковелек! и Стецко! здорово! А, га, га! го, го!.. — И пошли целоваться.
Волов распрягли и пустили пастись на траву. Возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? за россказнями да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножичком (калачи все были тертые, мыкали немало, знали уже, как едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, протолкнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот.
— Что ж вы, хлопцы, — сказал дед, — рты свои разинули? танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! ну! вот так! гей, гоп!
Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает.
— Смотри, Фома, — сказал Остап, — если старый хрен не пойдет танцевать!
Что ж вы думаете? не успел он сказать — не вытерпел старичина! захотелось, знаете, прихвастнуть перед чумаками.
— Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют! — сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками.
Ну, нечего сказать, танцевать-то он танцевал так, хоть бы и с гетьманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только что дошел, однако ж, до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, — не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины — не берет! что хочь делай: не берет, да и не берет! ноги как деревянные стали! «Вишь, дьявольское место! вишь, сатанинское наваждение! впутается же ирод, враг рода человеческого!»
Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины — нет! не вытанцывается, да и полно!
— А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын! вот на старость наделал стыда какого!..
И в самом деле сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам — гладкое поле.
— Э! ссс… вот тебе на!
Начал прищуривать глаза — место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» — подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.
— Вишь! — стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. — Клад! — закричал дед. — Я ставлю бог знает что, если не клад! — и уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. — Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!