— Опять ты ко мне все с тем же пристаешь! — резко отозвался на эти слова другой молодой инок, с широким лицом, большими быстрыми черными глазами и с родимым пятном на правой щеке. — Я ведь говорил уж, попадет тебе когда-нибудь за это!
— Пусть попадет, к страданиям за правду сопричтется! — продолжал зубоскалить румяный монашек. — А все я тебе правду скажу: плохое, брат, дело, Гриша, как четки-то на руке, а красны девки на уме…
— Провались ты и с ними! — проворчал инок Григорий и, быстро отделившись от толпы остальных иноков, прошел в церковь.
— То-то, брат! — продолжал смеяться румяный вслед уходившему. — Должно быть, знает кошка, чье мясо съела!
И затем, обращаясь к другим монахам, добавил:
— Мы с Алешкой заприметили уже который раз, что как царевна в собор пожалует, Гришка и сам не свой становится. Голосом-то на клиросе ведет, а глазами-то в царевну так и впивается… Ну и выходит, что запоет — соврет и читать станет — соврет… А ведь уж на что изо всех нас грамотей! Товарищи иноки засмеялись и заговорили между собою что-то шепотом. Федору стало противно слушать их речи, и он вошел в собор. Там еще было пусто, и только тот инок, которого братия звала Григорием, стоял у налоя на клиросе и перелистывал какую-то богослужебную книгу. Федор стал у окна направо, на условленном месте, и залюбовался стройностью и простотой внутренности храма.
— А! Ты уж здесь? — послышался сзади голос Тургенева. — Рано же ты забрался! Народ только что собираться стал… Но отойдем подальше от стены и станем здесь, около столба, — продолжал Тургенев, обращаясь к Федору. — Тут и слышнее, и виднее.
— Пожалуй, — согласился Федор. — Хоть, по мне, и тут хорошо.
Вскоре после того раздался благовест колокола, и началось служение.
Только уже переместившись на новое место, Федор мог внимательнее рассмотреть своего друга и успел приметить, что Петр Михайлович был чрезвычайно взволнован: он то оглядывался на входные двери собора, то проводил рукой по своим густым черным волосам и потом, словно спохватившись, начинал поспешно креститься и класть земные поклоны.
Но вот послышались топот коней и стук колес в ограде. Молодой служка бегом перебежал с паперти через весь собор, шепнул что-то старшему монаху, указывая на паперть… Взоры всех присутствовавших в храме обратились в ту сторону, и вот в настежь открытые двери, окруженная своей придворной свитой, вступила царевна Ксения…
— Смотри, смотри! — прошептал Тургенев Федору, быстро и порывисто хватая его за руку. — Вот она, погубительница моя!
Федор глянул в ту сторону, откуда царевна вошла, глянул на нее как раз в то мгновение, когда она, при входе в церковь, откинула фату с лица и возлагала на себя крестное знамение… Глянул и обомлел…
Царевна была ростом немного выше среднего, но сложена — на диво; все в ней было соразмерно, все согласовано и все движения стройного, сильного, молодого тела были так же полны спокойной грации, как и вся ее фигура.
При первом взгляде на царевну всех поражали в ее прекрасном лице большие черные глаза, полные неги и ласки, они приветливо смотрели на всех из-под густых и красиво очерченных сросшихся бровей. Близкие к царевне люди утверждали, будто ее глаза были еще краше, когда в них блистали слезы, тогда-то прелесть их была неотразима!.. Роскошные волосы царевны были прикрыты собольей шапочкой с жемчужными привесками, но сзади они падали тяжелой, толстой косою, которая почти касалась пола. Боярыни, стоявшие около царевны, то и дело брали эту тяжеловесную косу в руки и почтительно поддерживали ее, когда она кланялась в землю или становилась на колени во время молитвы.
Федор Калашник, пораженный красотой царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили чрезмерным интересом к царевне Ксении. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…
Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукой, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его пристально смотрели в ту сторону, где, облитая бледным светом лучей зимнего солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он вкладывал в молитву всю свою душу…
Чем была проникнута, чем светилась молитва Петра Михайловича?..
«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» — вот что понял Федор, вот что прочел он в глазах друга, когда богослужение закончилось и царевна со своей свитой удалилась из храма.
Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:
— Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска во мне!.. Словно мне и солнце не светит.
— Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!
— Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! — отвечая ему с досадой Тургенев. — Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!
— Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!
— Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобой поговорить, столько лет не видавшись!..
И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.
IV
В гостях у Федора Никитича
Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.
— Ах, батюшка, Петр Михайлович! — воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев. — Вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба-соли кушать.
Отказаться от великой чести было никак нельзя, и потому друзья направились вслед за слугой в боярские хоромы.
В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах сидели сейчас гости Федора Никитича.
По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной заморской стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбой, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны. За одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.
— Добро пожаловать, гости дорогие! — приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. — Просим милости хлеба и соли наших откушать… Брат Михайло, позаботься, дорогой, о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!..
Когда Тургенев и Федор Калашник уселись на указанные места, Михайло Никитич шепотом сообщил им, что рядом с хозяином сидит знаменитый дьяк Посольского приказа Афанасий Власьев и рассказывает о том, как принимал его «арцы-князь Аустрейский Максимильян» и как с ним беседовал. Когда тот закончил свой рассказ, выслушанный всеми с величайшим вниманием, Федор Никитич обратился к дьяку:
— А расскажи-ка ты нам, Афанасий Иванович, чем тебя арцы-князь Аустрейский за своим столом потчевал?
— Да-да! — подхватили сразу несколько голосов. — И точно любопытно! Чем тебя там угощали?
— Угощал он нас изрядно, бояре. Яства были разные и многие: и орлы, и павы, и гуси, и утки, и всякие птицы, сделанные в перье золоченом. И рыбные яства тож: деланы киты и щуки, и иные рыбы, и пироги разными образцы золочены. Яств с пятьдесят!.. Да овощи разные и сахары на тридцати пяти блюдах.
— Ого! — отозвался князь Сицкий. — Расщедрился, однако, немец. Потом, чай, целый год свой изъян нагонял! Я тут как-то позвал к себе на обед царского дохтура Бильза, так он мне и говорит: «Ну, князь, тем, что мы с тобой сегодня за обедом съели, у нас в неметчине целая семья была бы с год сытехонька».
Все засмеялись. Посыпались шутки и остроты.
— Вот братца Мишеньку в Немецкую-то землю послом бы отправить! — заметил, смеясь, боярин Александр Никитич Романов. — Так он бы там, пожалуй, с голоду помер! Стали бы давать ему в суточки всего-то по две уточки!
— Еще бы! Где же такого богатыря двумя уточками прокормить! — заметили с разных сторон, вперемежку со смехом, несколько голосов. — Он подковы ломает, как щепку, на медведя в одиночку выходит… А тут его к немцам… Да по две уточки…
— Обрадовались, что есть над кем зубы точить! — посмеиваясь, отвечал на шутки Михайло Никитич. — Или вы думаете, что от еды у меня сила берется?.. Силу так уж мне Бог дал. Вон говорят, Сенька-то Медвежник против пятерых мужиков ел, а нашел же себе супротивника, который ему и пикнуть не дал.
— Сенька Медвежник?! — откликнулись на это замечание многие из сидевших за столом. — Да это же первый кулачный боец на Москве! Кто же мог его уложить?.. Ему, кажется, смерть на бою не была и написана?
— Видно, была, коли прилунилась! — отвечал Михаил Никитич. — А вот здесь — за нашим столом — сидит и супротивник его.
И он указал на Федора Калашника, который зарделся, как маков цвет, и готов был провалиться сквозь землю, когда все взоры обратились в его сторону.
— Вот он каков, гость-то твой, Петр Михайлович! — приветливо обратился Федор Никитич к Тургеневу. — С ним, значит, нельзя шутки шутить!.. А споведай ты нам, добрый молодец, каких ты родов, каких городов?
— Родом я, боярин, из Углича, купца Ивана Калашника сын, того самого рода купеческого, что богаче всех был до Угличского погрома и беднее всех стал, как наехали к нам судьи неправедные да всех граждан именитых отдали в немилостивый розыск…
При этом воспоминании все шутки и смех разом смолкли, все участливо и сострадательно посмотрели на Федора, к которому опять боярин Федор Никитич обратился с милостивым словом:
— Где же теперь твой отец, добрый молодец?
— В сырой земле, боярин… До сих пор нутро поворачивается, как вспомню о том безвременье…
— Ну, полно, добрый молодец, старое горе вспоминать, — ласково перебил Калашника Федор Никитич, видимо, желая переменить невеселый разговор. — Расскажи лучше нам, как ты это с Сенькой Медвежником расправился?
— А как расправился, боярин? Я его побивать и не думал, шел только поглазеть на кулачный бой… Да он сам во мне сердце разжег! Вышел, стал вызывать себе супротивника. Вижу, все друг за дружку хоронятся, никто вперед нейдет, а Сенька-то этим спесивится. «Эх вы! — говорит. — Угличские ротозеи, царевича на красном товаре проспали!» Как он сказал это, так во мне и вскипела кровь. «Что, — говорю, — проспали?» Да и выскочил вперед и встал супротив него. А он на меня не смотрит, бахвалится: «Вот, — говорит, — он самый, ротозей-то угличский!» И все кругом загалдели, загорланили, на смех меня подняли… А я стою против него, говорю: «Выходи, горе-богатырь, посмотрим, кому жить, кому живота избыть?» Сошлись мы, да на первом ступе я спуску не дал, удар его отбил. На втором он норовил меня с размаху под грудь ударить, да я увернулся, и он еле-еле на ногах устоял. Вот с неудачи-то озлился он и ринулся на меня без разума, думал одним ударом с ног меня срезать, да забыл левой рукой от меня прикрыться… И ударил я его, что было моченьки… Вижу, у него руки опустились, глаза закатились… Зашатался он да к ногам и рухнул. Все так и ахнули… Никто не думал, чтобы мне живому с поля сойти.
— Ну, исполать тебе, доброму молодцу! — улыбаясь, ласково сказал Федор Никитич. — По делам тому озорнику и мука.
Затем, встав со своего места, Федор Никитич поднял полную чарку и, обратясь к гостям, сказал:
— Князья и бояре! В конце стола выпьем мы, по обычаю, заздравную чашу государеву.
И когда гости поднялись со своих мест с чашами в руках, хозяин обратился лицом к переднему углу, в котором помещены были иконы, и произнес длинную, витиеватую молитву, сложенную на этот случай по желанию царя Бориса.
По окончании молитвы все выпили чаши свои в глубоком молчании и стали расходиться из-за стола. Хозяин поручил брату своему, боярину Александру Никитичу, проводить гостей постарше да попочетнее в его боярскую палату и приказал слугам подать туда старинных романовских медов гостям на утеху. А в то время, когда Михайло Никитич с Алешей Шестовым и Федором Калашником собирались идти осматривать хозяйских кречетов на кречатне, хозяин подозвал к себе Тургенева и молвил ему на ухо:
— Завтра, раным-рано, будь готов со мной да с братом Александром к Шуйским на охоту в Кузьминское ехать. Мы тебя с собой в обережатых возьмем: едучи в это волчье гнездо, надежных людей нужно брать!..
V
По душе
Кузьминская усадьба князей Василия и Дмитрия Шуйских лежала далеко в стороне от Звенигородской дороги, среди обширного дремучего бора, который тянулся во все стороны от усадьбы верст на двадцать.
— Милости просим к нам на медведя косматого да на лося сохатого, в Кузьминское, гости дорогие! — говорил Дмитрий Иванович братьям-боярам Романовым при последнем свидании с ними во дворце и сообщил при этом, что съезд у него будет большой и что «для дорогих гостей» три медведя обложены да медведица с медвежатами…
В назначенный день собралось в Кузьминском немало гостей. Каждый гость привез с собой и свою охотничью свиту. Охотились и пировали, а после позднего обеда, который как-то незаметно сошелся с ужином, когда гости стали расходиться по опочивальням, князь Василий Иванович просил бояр Романовых да князя Ивана Федоровича Милославского, да князя Василия Васильевича Голицына к себе в задние хоромы на тайную беседу и всем на ухо сказывал, что «дело есть», что надо бы «его пообсудить немедля и сообща».
— Ну, князь Василий Иванович, докладывай, какое ты нам дело объявить хотел! — сказал князь Василий Голицын, усаживаясь за стол рядом с Милославским по одну сторону хозяина, между тем как братья Романовы садились по другую сторону.
— Дело всем нам близкое и важное, князья и бояре, и давно пора нам о нем подумать! — сказал Василий Шуйский, понижая голос и оглядываясь на дверь в сени, которую плотно и тщательно притворил его брат Дмитрий Иванович. — Дурные вести идут отовсюду! — продолжал Василий Шуйский. — На Дону неспокойно, крестьяне туда толпами бегут. Да и на Москве житье все хуже да хуже становится. Пошли доносы и изветы… Каждого холопа приходится нам опасаться! Чай, слышали, что князя Шестунова холоп царю на господина своего донес, и что же? Доносчику сказано царское жалованное слово на площади за службу и раденье, дано поместье и приказано служить в детях боярских. Каково!.. Считайте, всем нашим холопам сказано: ступайте, доносите на господ, умышляйте всякий над своим боярином!.. Чего же нам ждать еще, бояре?
Милославский вздохнул глубоко, а Голицын покачал головой и развел руками. Романовы хранили глубокое молчание.
— Или хотим дожить до худшего позора? Хотим, чтобы и с нами Борис расправился, как с нашим братом, боярином Богданом Вельским? — продолжал Шуйский, воодушевляясь все более и более. — А ведь Бельский-то во какой вельможа — из первых при царе Иване! Оружничий!.. Да и при Федоре…
— Ох, горе нам! — воскликнул Голицын и покачал головой.
— Не по грехам нас Бог наказывает! — прошептал Милославский. — Именно не по грехам!
— Мы все здесь родовиты, князья и бояре! А кто родовит, тот у Бориса в вороги лютые записан… Не ему, потомку татарского мурзы, чета верстаться с нами в правах и знатности, и мы ли будем от него терпеть несносные обиды!.. Мы обуздать его должны!.. Мы…
— Постой, постой, князь Василий! — перебил Федор Никитич. — Ты это говоришь не гораздо! Борис Федорович, чей бы ни был он потомок, теперь нам царь… И мы ему не судьи.
— А кто ж, по-твоему, ему судья, боярин? — запальчиво вступился князь Голицын.
— Кто?.. Великий Бог! Вот судья царю Борису.
— Ну, до Бога высоко, боярин! — язвительно заметил Василий Шуйский. — Богу на царя Бориса не подашь челобитной!
— Ты, видно, хочешь, чтобы мы ему, как бараны — и голову, и шею подставляли? — заглянул в глаза Голицын.
— А по-вашему то как же? — пожал плечами Федор Никитич. — Крестное целование нарушить, да заговоры затевать, да строить тайные козни?.. Так, что ли?
— Не козни строить, Федор Никитич, нет, — лукаво и вкрадчиво сказал Василий Шуйский, — а за права стоять, не давать себя в обиду! Ведь мы же все по роду выше царя Бориса и к престолу ближе, нежели он, а он всех нас со свету хочет сжить… Он только Годуновым верит…
— А разве ты не то же сделал бы, кабы царем на царство сел? — вступился за Годунова Александр Никитич, все время молчавший.
— Нет, видит Бог, не так бы я поступал, чтобы только своих тянуть! — с напускным жаром отозвался Шуйский. — Всем надо дать и честь, и место… А это что же? Куда ни оглянись — все только Годуновы лезут вверх…
— Одолела нас совсем эта Годуновщина, верно! — сердито и вяло заметил Милославский.
— Постойте же, бояре! Я напрямик скажу, — промолвил здесь с улыбкой Федор Никитич. — Мы и все ведь одним же миром мазаны! Вот хоть бы ты, князь Василий Иванович, ведь ты, небось, и не вспомнишь, что вас, Шуйских, в думе тоже трое братьев, а завтра ты воцарись — и ты, как Годунов же, всю родню с собою вверх потащишь… Ну а Голицыных-то, князь Василий Васильевич, разве в думе меньше? Тоже трое братьев!.. И будь царем Голицын, все Голицыны бы вверх пошли. Кто себе враг, бояре?
— Тебе, должно быть, угодил чем-то царь Борис! — язвительно заметил Шуйский. — Тем угодил, что брата твоего в бояре поднял, да и другой недавно окольничим же назван…
— Не верно метишь, князь Василий! — сказал Федор Никитич, покачав головой. — Стрела твоя в Романовых не попадет и за живое нас не заденет! Мы к царю Борису в душу не лезем, не угодничаем перед ним, не льстим ему… Он брата Александра из кравчих сказал в бояре, а брата Михаила из стольников в окольничие не за чем иным, как чтобы зависть во всех вас разжечь да чтобы глаза отвести от Годуновых — и только! Кумекайте! А правду-то сказать — нам милости его не надобны и почести его нам не прибавят чести…
— Да я не к тому и слово-то сказал, Федор Никитич! — отнекивался Шуйский. — Не в обиду ведь, не подумай… А только ради шутки!
— Ну, князь Василий, тут шутки не у места, коли ты речь повел о важном деле. Я шутить делами не умею.
— А я и в толк уж, право, не возьму… — заметил с нескрываемой досадой Голицын. — Начал ты издалека и разговор повел о наших правах боярских… Что же теперь виляешь!
— Не виляю я, князь Василий Васильевич! — начал опять сладкоречивый Шуйский. — Да видишь ли, чуть только я начал речь о деле, как Федор-то Никитич сразу и оборвал меня. Ну я и на попятный…
— Что ж нам Федор Никитич! — сказал еще резче Голицын. — Чай, мы не хуже Романовых бояре! Вытряхивай, что есть за пазухой, все нам вали!
— Да я-то по душе хотел, бояре и князья! — оправдывался Шуйский. — Я созвал недаром вас, первых вельмож московских, чтобы с вами дело порешить. У вас спросить совета…
Он, видимо, собирался с духом, оглянулся еще раз крутом и наконец решился промолвить:
— Чует мое сердце, что будет смута на Руси!.. Борису не сносить венца на голове… Не знаю, верить ли, а ходит слух… Будто близок конец его властительству… А если точно он лишится власти, за кого вы будете стоять, бояре?
— Об этом и спросу быть не может! — спокойно и твердо сказал Федор Никитич. — Дай Бог Руси православной избегнуть всяких смут! Но если бы царь Борис, по Божьей воле, лишился власти или Господь его к себе призвал на суд, то мы все должны стоять за сына Борисова, за Федора Борисовича. Так ли говорю я, брат?
— Вестимо так! — отозвался Александр Никитич. — Мы и ему крест целовали.
— Как же это! — воскликнул Шуйский, теряя обычное свое самообладание. — Так вы хотите, чтоб и годуновское отродье утвердилось на престоле?!
— Не мы того хотим, князь Василий Никитич! — горячо и громко ответил Федор Никитич. — А вы все, бояре, того хотели, и ты, князь Василий, больше всех!
— Я-то? Я? В уме ли ты, боярин? — в бешенстве вскричал Шуйский, сверкая своими маленькими злыми глазками.
— Да. Ты, князь. В твоих руках была судьба Бориса! Ты ее держал в руках еще в ту пору, когда Борис и не был царем…
Шуйский вдруг изменился в лице… Глаза его забегали по сторонам в великом смущении. А Федор Никитич продолжал:
— Ты покривил душой, князь, в то время, как ты был послан на розыск в Углич. Ты не дерзнул назвать покойному царю, кто главный был убийца царевича Дмитрия… Ты за себя боялся! Ты предпочел сгубить десятки, сотни неповинных… теперь и казнись, и терпи!
— Это ложь! Это клевета! Не допущу… Он лжет, бояре! Не верьте, я не знал… Я и теперь не знаю! — растерянно твердил Шуйский, обращаясь то к Голицыну, то к Милославскому.
— Ты не знаешь, да угличане-то ведь знали, кто убийца! И в один голос все вопили одно! — грозно воскликнул Федор Никитич, поднявшись во весь рост и устремивши взор на Шуйского. — Но ты не дерзнул о том донести царю Федору, ложь ты показал, лжи очистил ты дорогу на престол и корень зла всего посеял… А сам теперь кричишь, что ложь всех нас заполонила!