– Кто это? – спросила Наденька, едва не задохнувшись, такое вдруг волнение на нее нахлынуло.
Наташа Тушина, отчасти – в ма-а-а-лой степени! – заменившая Лидусю после того, как Наденькина подруга исчезла в далеких французских далях, проследила за ее загоревшимся взглядом и усмехнулась:
– Да ведь это Александр Сухово-Кобылин. Он очень умный. В университет почти ребенком поступил – пятнадцати лет. А помнишь эпиграмму на Арсения Андреевича Закревского? Ну, Чурбан-паша, всезапретитель Арсеник… Это он сочинил.
Наденька похлопала ресницами. Ей было совершенно все равно, что он немного похож на государя императора и вдобавок несусветный умник. Ей было совершенно все равно, что сочинил или не сочинил этот человек. Наденька глаз не могла от него оторвать, и сердце ее так колотилось, что она поняла: нашла!
Наташа мигом сообразила, отчего так загорелись глаза подруги, и сочла нужным предупредить:
– Имей в виду, у него есть
– Жена? – нахмурилась Наденька.
– Да нет, он не женат. Эта особа – его содержанка, но они уже лет восемь вместе живут. Говорят, она даже с его семейством знакома и принята в его доме. По мне, это очень странно, они ведь такие снобы, Сухово-Кобылины! Мой старший брат Владимир дружен с Надеждиным – ну, ты его должна знать – Николай Иванович Надеждин, в нашем университете преподавал, теперь в Петербурге живет и занимается этнографией в Русском Географическом обществе. Так вот – с десяток лет назад он был домашним преподавателем в доме Сухово-Кобылиных и влюбился в Елизавету…
– А кто такая Елизавета? – рассеянно перебила Наденька, все мысли которой были заняты Александром Васильевичем Сухово-Кобылиным и его содержанкой-француженкой, а не каким-то вовсе не интересным ей Надеждиным и совершенно неведомой Елизаветой.
– Господи Боже! – воскликнула Наденька. – Ты на каком свете живешь?! Разве ты не знаешь Евгению Тур? Неужто в «Современнике» не читала ее романа «Племянница»? Это же прелесть что такое!
– Ради бога, Наташа! – простонала Наденька. – Чья она племянница, эта Евгения Тур? И причем здесь какая-то Елизавета? А главное, причем тут господин Сухово-Кобылин?!
Наташа снисходительно посмотрела на подругу.
– Ты совсем отстала от культурной и просвещенной жизни, – вынесла она суровый приговор. – Так нельзя. Конечно, у тебя семья, но ты не должна забывать, что женщина интересует мужчину не только своим приданым и красотой, но и умом.
В другое время Наденька не преминула бы внутренне усмехнуться: Наташа была дурнушкой, и, кабы не ее баснословное приданое, замуж за полковника Тушина ей бы вовек не выйти, а поскольку Тушин почти постоянно находился в полку, умом жены он интересовался крайне редко. Но сейчас и Надежде не было дела ни до чего, кроме Сухово-Кобылина!
На счастье, Наташа сжалилась над ней и наконец-то объяснила все толком:
– Елизавета – графиня Салиас-де-Турнемир, урожденная Сухово-Кобылина, сестра Александра Васильевича. Когда она была еще девицею, в их доме служил Николай Иванович Надеждин – преподавал русскую словесность и немецкий язык. Они друг в друга влюбились. Однако все Сухово-Кобылины буквально на дыбы встали, даром что Надеждин уже в то время служил профессором университета. Конечно, он не благородного происхождения, поэтому Сухово-Кобылины решили: «Мезальянса не допустим! Это позор!» Тогда Надеждин и Елизавета собрались бежать и венчаться тайно, но Елизавета в последний миг оробела; вдобавок, как говорили, родные ее стерегли с каким-то зверским остервенением, не больно-то убежишь, а Александр Васильевич вызвал Надеждина на дуэль. Но тот отказался: мол, если мое недворянское происхождение не дает мне возможности жениться на Елизавете, то, значит, я не могу и дворянским способом защищать свою честь. Александр Васильевич был очень зол, ну очень! Я помню, Володя пересказывал его слова: «Если бы у меня дочь вздумала выйти за неравного себе человека, я бы убил ее или заставил умереть взаперти!» Да ты меня слушаешь или нет?!
– Да, конечно, – рассеянно ответила Наденька, глаза которой так и летали по залу, словно это были две зеленокрылые бабочки, которые среди множества цветов отыскивают один, самый прекрасный и благоуханный. Но вот наконец «бабочки» отыскали отошедшего в сторону Сухово-Кобылина, и лицо Наденьки обрело такое восторженное выражение, что Наташа мигом поняла две вещи: во-первых, что подруга ничего ровно не слышала из ее слов, а главное, что она по уши влюблена в красавца Александра Васильевича.
По прежним временам Наташа помнила, как Наденька с одного взгляда способна завлечь любого мужчину. Стоило ей на кого-то посмотреть, как человек терял всякое соображение и думал лишь об одном: снова завладеть ее вниманием! И Наташа не сомневалась, что вот сейчас Наденька встанет так, чтобы ее было сразу видно, бросит свой знаменитый взгляд, и…
Но ничуть не бывало. Наденька затаилась в толпе и оттуда робко взирала на предмет своей внезапно вспыхнувшей страсти.
Она сама себя не понимала. Ей хотелось завладеть этим человеком – и в то же время она стеснялась показать ему свой интерес. Ей хотелось, чтобы он сам, сам… чтобы он сам начал искать ее любви, сам начал завлекать ее и добиваться. Но робость словно бы надела на нее сказочную шапку-невидимку. Наденька, лишь почуяв присутствие Александра Васильевича Сухово-Кобылина (она его в самом деле чуяла издалека), старалась затеряться меж людей и украдкой выглядывала из-за чьего-нибудь плеча, благо московские балы, не менее чем петербургские, были пышны и многолюдны. Обычно сезон открывался празднованием тезоименитства его императорского величества – 6 декабря, а затем один за другим, нескончаемой вереницей, до самого Великого Поста, следовали блестящие балы, которые задавали московские богачи, выхваляясь друг перед другом изобретательностью, роскошью и блеском. Блеском – в полном смысле слова, ибо яркое освещение считалось непременным признаком роскоши. Десятки люстр и канделябров отражались в огромном количестве зеркал, которые умножали и залы, и танцующих гостей, для которых гремели с хоров оркестры, один другого лучше.
Наденька старалась не пропускать балов, потому что их не пропускал и Сухово-Кобылин. Больше всего на свете она мечтала привлечь его внимание – и больше всего на свете боялась увидеть холодное равнодушие в обращенных на нее голубых его глазах!
Он пользовался большим успехом – именно потому, что был таким необычным, особенным, и вызывающим поведением, и выражением лица резко выделяясь из общей массы благопристойных, невыразительных мужчин, наводнявших гостиные.
Слишком много женщин увивалось вокруг него, и среди них были такие признанные красавицы, как Вингорина, Черкасская, Зубова, Охотникова, еще блистала «следами былой красоты» Кареева (урожденная Алябьева – та, которую упоминал Пушкин в строках «и блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой»)… Наденька, с ее рыжими волосами и зелеными глазами, была вовсе не красавица – она знала, что эпитет «очаровательная» подходит к ней гораздо больше, но именно желание очаровать Сухово-Кобылина во что бы то ни стало лишало ее необходимой смелости и отчаянности. Нужен был какой-то случай, который помог бы ей оказаться с Александром Васильевичем один на один, поразить его воображение, ошеломить его… И вот вдруг случай этот представился!
В Москве всегда были модны любительские спектакли. Нет, не те, которые ставились силами крепостных актеров в домашних, солидно устроенных театрах, а те, в которых играли сами господа на импровизированных сценах, где-нибудь посредине гостиной или бальной залы. Наталья Петровна Тушина привыкла к таким спектаклям еще в доме своего отца, действительного статского советника Данилова, не собиралась расставаться с любимым развлечением и после замужества, тем паче, что господин Тушин, как уже говорилось, все свое время проводил в полку и жене веселиться никак не мешал. А вместе с ней веселилось и московское общество, которое Наталья Петровна (ее чаще звали просто Наташей) частенько радовала поставленными ею спектаклями, в которых она играла главные роли – и на правах хозяйки, и потому, что была в самом деле недурной актрисой. Выбор спектакля также всецело зависел от ее вкуса, и вот теперь Наташе захотелось поставить небольшую пьесу герцога Морни – единокровного брата нынешнего французского монарха, Луи-Наполеона III, занявшего престол после революции 1848 года. Отношение к этому выборному королю, племяннику узурпатора Наполеона Бонапарта, в России было в то время несколько ироническое, всерьез его не принимали – что, к несчастью, не помешало России спустя несколько лет ввязаться в очень серьезную Крымскую войну, против не только Франции, но и Британии, Османской империи и Сардинского королевства! К слову сказать, именно герцог Морни станет первым послом Франции в России после разрыва дипломатических отношений – и их воскрешения. Ну а пока герцог Морни был известен как автор небольших и веселых пьес, в каждой из которых присутствовали фривольные мгновения, которые и разжигали интерес к его произведениям.
Наталья Петровна, которая считала себя женщиной передовой (слово «эмансипация» еще не прилипло к языку русских людей, но дело неуклонно шло к тому!), к тому же одинокая жизнь соломенной вдовы заставляла ее искать необременительных волнений, выбрала незамысловатую пьеску «Таинственный поцелуй». Веселая оперетта «Летучая мышь» еще не была в то время не только написана, но даже и замыслена не была (не были даже написаны те два водевильчика, которые послужили основой либретто – «Тюремное заключение» и «Новогодний вечер»!), а между тем они потом окажутся удивительно схожи с пьесой Морни. Ну да бог с ними – тем более что к нашему повествованию это не имеет никакого отношения.
Сюжет «Таинственного поцелуя» был таков: легкомысленный Арнольд Перье всячески пренебрегает своей любящей и простодушной женой Флоранс и мечтает завести интрижку на стороне. Однажды Арнольд тайно от жены отправляется на бал-маскарад, но забывает дома пригласительный билет. Доверчивая Флоранс уверена, что муж уехал навещать больную матушку, но случайно найденный билет – на две персоны! – открывает ей глаза. Она в полном отчаянии, она ревнует… В это время к ней заходит ее старшая сестра – католическая монахиня Агнесса. Она простужена, выпивает – для здоровья! – слишком много вина и решает остаться у сестры ночевать. Когда Агнесса засыпает, Флоранс надевает ее рясу, прикрывает лицо капюшоном – и отправляется на маскарад.
У входа в зал она видит мужа в компании какой-то легкомысленной особы. Это его любовница, которую он пригласил на бал, однако их не пускают – билета-то нет! Привратник уже собирается вызвать полицию. Дама, разозлившись, убегает, а Флоранс подходит к Арнольду и приглашает его составить себе компанию. Арнольд настолько хочет попасть на маскарад, что не в силах сопротивляться искушению, тем более что он заинтригован неизвестной дамой, которая называет себя Флорой. Она поет, она танцует, она острит, кружит мужчинам головы – и монашеская ряса ей не помеха!
Арнольд увлечен Флорой, ее искрящееся веселье пьянит его, он признается ей в любви и надевает на руку роскошный браслет, который купил для своей любовницы, но не успел вручить. После этого они обмениваются пылким поцелуем, а потом Флора внезапно убегает, оставив Арнольда в полном отчаянии.
Он возвращается домой, разрываясь между страстью к исчезнувшей Флоре – поскольку чувствует, что уже не может жить без нее! – и жалостью к скучной, скромной Флоранс, которую все же по-своему любит и которую не в силах покинуть. Тут появляется Флоранс, на руке которой Арнольд видит знакомый браслет. Наш герой разгадывает интригу – и понимает, что, оказывается, жена его не так скромна и скучна, как он думал! Он падает перед ней на колени и молит о прощении, которое, конечно, получает. Арнольд счастлив, что вновь обрел Флору и не потерял Флоранс.
В этом простеньком сюжетике имелось два скользких момента. Во-первых, фривольная роль монашки. Успокаивало, что она принадлежала к католическому ордену, к тому же несуществующему – Морни назвал его Ordre de Callositeurs, по-русски бы мы сказали – Орденом Мозольеров, а все же пьеса во Франции попала в разряд запрещенных, что только сделало ее еще более привлекательной для русских зрителей. Но главным камнем преткновения был поцелуй – пылкий поцелуй, которым обменивались Флоранс и Арнольд на балу! Ни одна приличная женщина – и в том числе Наталья Петровна Тушина, которая играла роль Флоранс, – ни за что не согласилась бы так опозориться публично, хотя бы даже изображая поцелуй, а не целуясь по-настоящему! Вообще решено было, что главную героиню будут изображать двое – Наташа (там, где Флоранс появляется с открытым лицом и где все невинно) и другая исполнительница, имя которой останется в тайне (в тех сценах, где Флоранс изображает Флору). После завершения первого действия Наташа должна была выйти в зрительный зал и сидеть там, подтверждая свое доброе имя, пока «неизвестная актриса» играла фривольную Флору.
Однако вот беда – ни одна приличная женщина не соглашалась быть этой самой «неизвестной актрисой». Никому не хотелось рисковать своим добрым именем! Отказалась и Наденька… Да еще как бурно отказалась! Впрочем, свидетелями этой сцены мы уже были.
Наконец Наташу осенило. Она попросила одну подругу, муж которой владел крепостным театром, «одолжить» ей на роль Флоры свою лучшую актрису, известную в Москве Любашу.
Любаша оказалась истинной находкой: она за день выучила сложную роль, она пела, танцевала, держалась на сцене наилучшим образом, но тут… но тут вдруг возмутился исполнитель главной мужской роли.
Арнольда играл Сухово-Кобылин, который заявил Наталье Петровне, что никогда – никогда в жизни! Даже ради театральной игры! – не станет публично обнимать и тем паче целовать – целовать!!! – крепостную девку. Даже изображать поцелуй с ней не станет. Ну, снобизм Сухово-Кобылина был общеизвестен… Ладно, так и быть, говорил Александр Васильевич, пусть Любаша дает волю своему таланту, тем паче что она и впрямь прекрасно поет и танцует, отлично владеет французским языком и ведет себя на сцене как дама из общества. Но в той главной сцене, где Арнольд заключает ее в объятия и целует – ее должна заменить «приличная» женщина. Ничего страшного, никто из зрителей не заметит подмены, если «дублерша дублерши» окажется ростом и сложением похожей на Любашу. А он, Сухово-Кобылин, поклянется честью, что имя этой дамы сохранит в тайне до гроба.
Это был какой-то заколдованный круг, из которого бедная Наталья Петровна не видела выхода. И тогда на помощь ей пришла Наденька Нарышкина – та самая Наденька, которая буквально только что отказалась участвовать в спектакле – отказалась гордо и непреклонно!
Лидия была в Париже не впервые – ездила в юные лета с маменькой, – и тогда этот город произвел на нее совершенно ошеломляющее впечатление. Лидия – даром что ей было каких-то тринадцать лет! – была там предоставлена самой себе – не считая, конечно, гувернантки, которой она не слушалась и делала что хотела: знай каталась по Елисейским Полям и, высовываясь из наемной кареты, строила глазки всем проезжавшим мимо кавалерам, которые вежливо поднимали шляпы, словно она была самой настоящей взрослой кокеткой. Гордая своим успехом Лидия, правда, не успевала увидеть, что вновь надевали шляпы эти господа с оскорбительно-насмешливым видом: хоть Париж и принято считать рассадником всех грехов, но там девочки-подростки посылают мужчинам такие откровенные взоры, только если стоят на пороге публичного дома и ловят клиентов. Юную Лидию Закревскую принимали за шлюху на выезде, а что снимали все же шляпы, так ведь француз есть француз, он вежлив с любой женщиной, будь она хоть королева, хоть маленькая шлюшка!
Потом Лидии надоело кататься взад-вперед по однообразным Елисеям – да и гувернантка уморила своим благонравным нытьем и вечными угрозами пожаловаться маман. Вообще-то маман, всецело поглощенной собственной персоной, – это Лидия усвоила давно и прочно! – было на дочку и ее поведение совершенно наплевать. Однако она вполне могла запретить Лидии прогулки и заставить сидеть взаперти – просто чтобы не мешала Аграфене Федоровне получать от жизни все возможные удовольствия. Она ведь как усвоила с младых ногтей роль беззаконной кометы в кругу расчисленном светил, так за всю жизнь не отступила от нее ни на шаг.
В Париже – как, впрочем, и везде, – у Медной Венеры появился любовник: молодой, даже до двадцати в те времена еще не дорос, и несусветно красивый – ну ни дать ни взять граф Альфред д’Орсе, только сбривший бородку и зачем-то переодевшийся нищим студентом! Молодой человек – звали его Вольдемар Шуазель – и вправду был гол как сокол, однако графиня Закревская содержала его с поистине королевской щедростью. Видимо, свою благодарность красавец Вольдемар выказывал ей столь усердно, что Медная Венера нипочем не пожелала с ним расставаться, когда пришло время возвращаться в Россию. Какими-то немыслимыми происками и за немыслимые деньги она купила молодому человеку титул маркиза и вознамерилась привезти его в Россию… чтобы там представить как соискателя руки своей дочери! Да-да, Аграфена Федоровна была так влюблена, так развращена и в то же время так практична, что намеревалась держать Шуазеля в своем доме – как мужа Лидии!
Ее извиняло только одно – в Париже (в этом, ох, рассаднике всех грехов!) совершенно такая же история вершилась у всех на виду и на слуху: премьер-министр Тьер открыто сожительствовал с мадам Дон, на дочери которой он был женат. И, поскольку он сначала связался с мадам, а потом женился на мадемуазель Дон, Аграфена Федоровна со свойственной ей наивностью – или апломбом, кто как хочет, так и назовет, – решила пойти тем же путем.
От любви Аграфена Федоровна вовсе спятила. Для начала она поселила маркиза в своем доме и стала выдавать его за друга семьи и в то же время учителя дочери – учителя пока что французского языка, а всему прочему ее предстояло научить после заключения брака.
– Никогда в жизни! – вскричала Лидия, когда маменька объяснила, почему Шуазель теперь живет в их доме и сопровождает их на прогулках. – Отец этого не допустит! Он хочет для меня блестящей партии, а не…
Аграфена Федоровна легонько шлепнула дочь по губам, чтоб лишнего не болтала. Рукоприкладство вообще было у нее в ходу для всех домашних, она даже мужа бивала за особые провинности. Например, за то, что однажды невпопад рассказал историю, напугавшую мать, он был так отхлестан, что появился в присутствии с багровыми щеками, что было отмечено одним насмешливым мемуаристом как случай внезапно разразившейся крапивницы.
Лидия примолкла, вспомнив, что отец ее был классическим подкаблучником. И, как бы ни хотел он устроить дочери достойный брак, а все же смирится с решением жены, иначе она его просто живьем съест. Аграфене Федоровне наплевать будет на сплетни, на злословие – она прекрасно понимает, что положение московского губернатора вынудит людей принимать Шуазеля и оказывать ему хотя бы внешнее уважение. А что там болтают между собой – ерунда. Никто ведь не обращает внимания на злословие по поводу «всезапретителя Арсеника». Пускай болтают, а Васька слушает да ест!
Да, Лидия примолкла, однако это не значило, что она смирилась. Она хотела выйти замуж за настоящего, а не фальшивого маркиза, графа или князя; тем паче не желала делить своего будущего мужа ни с кем (она была сообразительна не по годам, и замыслы материнские прозрела весьма скоро!). Упрямая маман была непреклонна, дочь тоже славилась своим упрямством… Но кто знает, может быть, Аграфене Федоровне удалось бы добиться своего (она ведь была из тех, кто, словно пила, перепилит даже чугунное упрямство толщиной в бревно!), кабы не приключился в Париже ужасный конфуз.
В один из дней пропал у Аграфены Федоровны баснословной цены жемчуг. Она унаследовала от «прекрасной Степаниды» почти двадцатиаршинную нить (именно ее спустя несколько лет увидит Дюма-отец на шее любовницы своего сына). Конечно, грешили на прислугу – а на кого же еще? Всякая прислуга – враг в доме! – а пуще всего – на гувернантку. Та билась в истерике, отрицая вину.
Вызвали полицию. Явился комиссар в сопровождении ажанов, произвели обыск сначала в пожитках гувернантки. Ничего не сыскали, начали потрошить прислугу, опять же не нашли ни одной жемчужинки, не то что нитей, и многоопытный комиссар только решился было посоветовать госпоже графине внимательней проверить свои вещи (хотя и понимал, что у этой русской графини должно быть столько вещей, что их просто невозможно проверить!), как вдруг один из агентов что-то шепнул ему.
– Ах да! – сказал комиссар. – Мы еще не были в комнате учителя!
– Что за нелепость! – воскликнула госпожа графиня. – Это не просто учитель, а… – Она чуть не ляпнула: «Мой любовник!», но вовремя прикусила язык, а оттого слова «друг дома» прозвучали нечленораздельно.
– Ничего страшного, – любезно сказал комиссар, – это всего лишь формальность.
Собственно, обыск и впрямь оказался лишь формальностью, ибо под тюфяками буквально через пять минут были найдены пресловутые жемчуга, аккуратненько распростертые во всю длину и ширину кровати – так, чтобы спать на них было удобно и новоявленный маркиз Шуазель не уподобился известной принцессе на горошине.
Скандал произошел неописуемый, молодого человека повлекли в узилище, хотя он порывался выброситься из окна и убиться насмерть, чтобы доказать свою невиновность… Однако бесчувственный комиссар решил, что, со второго этажа выкинувшись, не слишком-то убьешься, а вот сбежать, пожалуй, будет в самый раз – и доказать невиновность не позволил.
О Шуазеле более никто и ничего не слышал… Наутро, шокированная до глубины души, испугавшаяся скандального разбирательства, графиня Закревская покинула Париж, бросив впопыхах половину вещей (жемчуга она прихватить не забыла, конечно!) и проклиная свою доверчивость.
Лидия утирала маменьке слезы, смачивала виски уксусом, слушала истошные истерические вопли… И молчала о том, что Аграфена Федоровна по простоте душевной, а вернее, по непомерному своему самомнению (она ведь считала себя умнее всех на свете, прочие были глупцы и дураки, она одна – умница-разумница!) попалась на самую банальную и даже примитивную уловку, благодаря которой русские – да и не только русские! – баре исстари избавлялись от зловредной и болтливой прислуги. Подложить лакею или горничной какую-то драгоценность, обвинить в краже – и кто поверит ее оправданиям?!
Вот так и Лидия подложила под тюфяк «друга дома» знаменитые жемчуга… Ибо, повторимся, повзрослела она рано и была не только вертлява, но и довольно хитра.
Но огорчать маменьку признаниями Лидия, понятно, не стала, поэтому Аграфена Федоровна скоро перестала рыдать, а потом и вовсе успокоилась, позабыла маркиза Шуазеля и более его судьбой не интересовалась: нашлись в России другие интересы, может быть, внешне не столь прекрасные, но в своем роде тоже очень даже ничего! А некоторые даже имели свои собственные, не покупные титулы!
Затем Лидия побывала в Париже во время своего свадебного путешествия. Мигрень от слишком мягкой весны, так непохожей на русскую, мучила ее почти постоянно. Вдобавок Лидия на сей раз была поражена, придя к выводу, что это, оказывается, скучный город, почти ничем от Санкт-Петербурга не отличающийся.
Точно так же, как в Петербурге, светский сезон длился здесь от декабря до Пасхи, вся разница только в том, что Пасха по католическому календарю праздновалась раньше, чем по православному. Точно так же до Великого поста свет был занят всевозможными балами, костюмированными, благотворительными, светскими. Точно так же во время поста почти не танцевали, а только слушали музыку в многочисленных концертах, устраиваемых как в театральных, так и в домашних залах. Точно так же с наступлением мая общество покидало столицу, уезжая в загородные поместья или на воды, причем, совершенно как в Петербурге, стремление уехать хоть куда-нибудь доходило до мании, и те, кто тщился показать себя светским человеком, но загородного дома или возможности отправиться на воды не имел, частенько сидел дома все лето безвылазно, делая вид, будто его вовсе в городе нет. Правда, потом, когда прочие являлись поздоровевшими и отдохнувшими, он имел на общем фоне бледный вид, но это всегда можно было объяснить, скажем, несварением желудка от грубой сельской пищи.
Честно говоря, Лидия скучала больше всего не оттого, что в парижских театрах шла какая-то ерунда – ни посмеяться, ни поплакать, – а оттого, что находилась под присмотром мужа, который, конечно, жену очень любил, но еще больше любил свою дипломатическую карьеру, а оттого страшно заботился, как бы не совершить необдуманного шага, невзначай не встретиться с опасными личностями (Франция, которая ударялась то в одну, то в другую революцию, была таковыми личностями, исполнявшими роль закваски в перестоявшемся общественном тесте, переполнена!). Как бы чего не вышло нежелательного! Дмитрий Карлович предпочитал и сам никуда не выходить, разве только посещал посольство, а жену и вовсе почти взаперти держал, выводя только на сугубо официальные, дипломатические балы, где и танцевать-то почти не танцевали, а если вдруг случалось, то настолько занудные вальсы, что у Лидии даже прическа ни единого разочка не растрепалась. Дипломаты показались ей похожими на мертвецов, их жены – на снулых рыб, и она ужаснулась той участи, которая ей предстояла, а оттого принялась ссориться с мужем что было силы, и ссорилась, пока они были в Париже, и по дороге в Россию, и, домой вернувшись, ссорились… и до того доссорились, что Лидия, вместо того чтобы тащиться на верную смерть от тоски в Константинополе, куда должен был направиться по служебным делам муж, снова оказалась в Париже.
Но теперь это был совершенно иной Париж! Теперь театры, словно сговорившись, давали одно представление лучше другого, ночи сияли балами, а днем – после пяти вечера – все лучшее и светское, что только было в Париже, стекалось на Бульвары, особенно на Итальянский, и все здесь обладали одинаковыми вкусами, отлично знали друг друга, говорили на одном языке (отнюдь не французский язык имеется в виду, а язык общих интересов!) и были рады встречать друг друга каждый вечер.
Лидия была влюблена в Александра Дюма, он был влюблен в нее, они были влюблены друг в друга, но прекрасно понимали, что появляться вдвоем в таком месте, как Бульвары, им не следует. Одно дело, если замужняя русская графиня лечится от ипохондрии в самом веселом городе мира, бывая всюду в обществе своей старшей родственницы мадам Калергис (плевать на ее репутацию, родственников ведь не выбирают!), и совсем другое дело, когда ее всюду сопровождает модный писатель – молодой и холостой, известный своими свободными взглядами и воспевший свою связь с известной куртизанкой. Ведь все это может дойти до законного мужа, случится скандал, а несмотря на то, что в Париже тех времен изменять друг другу супруги считали делом чести и, не делая этого, могли прослыть ретроградами, позорящими звание парижан, все же эти адепты адюльтера считали семейный очаг святым. Шали как хочешь, но так, чтобы об этом никто не знал: именно этот принцип был исповедуем здесь, а над теми, кто от него отступал и делал тайное явным, изощренный свет исподтишка подсмеивался и с нетерпением ожидал развязки, если измена становилась известна носителю или носительнице рогов.
Дуэли были делом обыкновенным: частенько в Булонском лесу сходились сопровождаемые секундантами муж и любовник, но история также сохранила несколько случаев, когда сражались женщины, которые не могли поделить одного и того же мужчину! Одна из таких дам, графиня Фарман-Дье, была очень известна в свете и не стеснялась демонстрировать на людях шрам, идущий от левой щеки через шею и скрывающийся в глубине декольте, а также черную повязку, прикрывающую то место, где некогда сиял прелестный фиалковый глаз, утраченный ею во время дуэли.
Между прочим, несмотря на все то, что женщины считали уродством, графиня пользовалась невероятным успехом у мужчин, которых, непонятно почему, ее шрам и черная повязка ужасно возбуждали. Возможно, потому, что мадам де Бове, первая женщина «короля-солнце», главная камеристка королевы, тоже была одноглазой и тоже носила черную повязку?.. Так или иначе, соперница графини Фарман-Дье на дуэли-то выиграла, а в жизни проиграла, потому что модный художник – предмет их споров – вернулся к графине, сделавшись совершенно порабощенным и терпеливо снося присутствие своих многочисленных соперников (следуя в этом примеру графа, которому стал добрым приятелем).
Вообще жизнь – особенно жизнь Парижа! – преподносила немало примеров такого рода моральных вывихов, которые, конечно, очень интересовали Лидию, когда она сплетничала о них с Марией, Наденькой Нарышкиной, так кстати появившейся в Париже, или с милым Александром, но сама сделаться предметом сплетен она совершенно не хотела, а потому изо всех сил старалась, чтобы слухи о ее связи с Дюма-младшим не вышли за пределы дома номер 8 на улице Анжу. Мария Калергис находила это очень смешным и провинциальным, однако, снисходительно пожав плечами, поклялась не болтать.
Лидия даже пыталась изображать из себя добрую матушку и не реже чем раз в неделю навещала сына, который жил в доме кормилицы, носившей великолепную фамилию Пуатье, что немало веселило Александра Дюма, который, впрочем, придерживался старомодных взглядов, что ребенок должен жить при матери.
Лидия, конечно, любила сына, но все же… Все же она просто не была приучена заботиться ни о ком, кроме себя, и к тому же помнила свое детство: ей всегда было лучше с нянюшками, чем с матушкой!
И все же, несмотря на слабые попытки Лидии оградить свое реноме, слухи о подробностях ее жизни и связи с младшим Дюма уже пошли, пошли, как круги по воде, когда в нее бросают камень: сам Дюма не всегда мог удержать свою гордость обладания русской графиней, а папаша Дюма в жизни еще не сохранил никакого секрета и не видел причин, почему должен хранить этот… Ну а потом, Лидии просто не приходило в голову, что ее муж вовсе не так туп, ограничен и холоден, как ей хотелось бы думать.
А между тем гордость Дмитрия Карловича была очень сильно уязвлена тем, что жена не захотела с ним жить, он мечтал ее вернуть, а когда она не удосужилась ответить на его многочисленные сначала увещевающие, потом умоляющие и, наконец, угрожающие письма (она их, честно говоря, просто не читала!), Дмитрий Карлович понял, что скорее умрет, чем будет дольше терпеть это унижение своей гордости. Он вернет Лидию, если надо – вернет силой! И вот однажды он написал об этом отцу.
Карл Васильевич, все еще не забывший свою неудачу на Дальнем Востоке, был не прочь хотя бы помощью сыну погладить свое самолюбие по шерстке. У него были большие связи в Париже, и скоро ему стало известно не только то, что Лидия
В одном из донесений был определенно назван некий особняк, стоявший на пересечении бульвара Монмартр и улицы Ришелье…
– О я несчастный… – рассеянно пробормотал Александр Васильевич Сухово-Кобылин – и не смог сдержать улыбку, потому что чувствовал себя очень счастливым.
Счастье его жизни – прежде им никогда не испытанное! – началось с того мгновения, когда он приподнял монашеский капюшон, прикрывавший лицо неведомой дамы, которая играла – и как играла! – роль проказницы Флоры-Флоранс, ну той, что дурачила на маскараде собственного мужа, и увидел это прелестное лицо и эти зеленые глаза, которые вызывающе смотрели на него. В этих глазах целомудрие девственницы сочеталось с бесстыдством неудовлетворенной кокетки. В них не было ни тени испуга оттого, что Сухово-Кобылин нарушил договор: ни в коем случае не доискиваться, кто играет Флору! – а горела такая страсть, что он поцеловал бы ее, даже если бы это и не было предписано ролью.
Ах, как дрожали ее губы! Как пылко отвечали ему! Как она вдруг обхватила его руками за шею и прильнула всем телом, и его тело мгновенно откликнулось, и ничего ему так не хотелось, как оказаться где-нибудь, где они могли бы раздеться и лечь! Он терпеть не мог поспешных совокуплений, когда мужчина закидывает юбки дамы ей на голову, берет ее сзади, как покорное животное – без нежных ласк, без протяжных поцелуев… Если она так целовалась, то как бы ее естество отвечало его естеству!
Дурманные сцены мелькали в его голове, но вот, подобно трубному гласу, раздался шепот суфлера:
– Флора убегает! – и она вырвалась из его рук и исчезла, как ни пытался Александр Васильевич ее удержать.
Наверное, весь его облик выражал самое неподдельное отчаяние, потому что зрители захлопали, а кто-то закричал:
– Бис! – что немедленно было подхвачено:
– Поцелуй на бис!
Послышался мужской хохот и аплодисменты, прерываемые возмущенными возгласами дам:
– Как не стыдно, господа!
Сухово-Кобылин не помнил, как он довел свою роль до конца, как смог сыграть радостное изумление, когда Арнольд узнал, что Флоранс и есть Флора. Да разве можно сравнить пышку Наталью Петровну Тушину с ее курносой, щекастой физиономией – и ту зеленоглазую, восхитительную незнакомку?
О нет, не совсем незнакомку. Александр припоминал, что видел, не раз видел в веселой бальной кутерьме эти глаза, которые на мгновение встречались с его взглядом – и тут же исчезали, словно их обладательница поспешно пряталась, чтобы он не успел ее разглядеть. Да мало ли женщин таращилось на него восхищенно – ведь он красавец, умница, острослов, философ, денди, спортсмен! О нем даже недавно написали в «Московских ведомостях»!
«На первой джентльменской скачке этого сезона главный приз легко достался скакавшему на Щеголе (владелец князь Черкасский) г. Сухово-Кобылину, который рассказывал, что против него на горской лошади скакал г. Демидов, настолько уверенный в выигрыше, что перед скачкой зашел к распорядителям узнать, кто ему поднесет приз, который он несомненно выиграет, и был очень удивлен, когда остался за флагом» [12] .
Александр Сухово-Кобылин по праву гордился собой. Неужели он должен всех дам, которые строят ему глазки, удостаивать ответным взглядом?
Много чести, думал он высокомерно… и теперь проклинал себя за это.
– Кто она? – первым делом спросил Александр Васильевич госпожу Тушину, едва занавес задернулся, однако та приняла столь оскорбленно-неприступный вид, что Сухово-Кобылин понял: не скажет. Ни за что не скажет!
Как же найти зеленоглазую чаровницу?!
Была одна зацепка – браслет. Он надел ей на руку браслет, который недавно купил и собирался подарить Луизе. Изумительная вещь!
Вот же совпадение, совершенно как в пьесе! Мужчина покупает браслет для любовницы, но дарит его другой женщине, в которую внезапно влюбился!
Конечно, она вернет браслет. Но как?! Ведь это значит – раскрыть инкогнито. Впрочем, она может передать его госпоже Тушиной. А та, Сухово-Кобылин уже понял, ни за что не откроет инкогнито подруги. А что, если «Флора» решит оставить его себе? Все женщины – сороки, и их трудно за это осуждать! Тогда рано или поздно Сухово-Кобылин увидит драгоценную безделушку на руке какой-то дамы и поймет: это она!
А если не увидит? Если она не наденет браслет ни разу?
Боже мой, да неужели он потерял ее, неужели больше никогда…
Неизвестность изводила его два дня. Как назло, в эти дни не было ни одного бала, куда Александр Васильевич мог бы отправиться – в надежде увидеть ее и узнать. Он бродил по дому, не находя себе места, и впервые этот одноэтажный особняк, украшенный пышным гербом и стоявший под номером девять по Страстному бульвару, этот особняк, где вскоре после московского пожара поселился отставной полковник артиллерии и кавалер Василий Александрович Сухово-Кобылин, где Александр Васильевич родился, вырос, дом, который он любил и которым гордился, показался ему скучным и неприглядным.
Матушка следила за каждым его шагом. Она обожала сына, и малейшая тень на его лице способна была сделать ее несчастной. Да это бы еще ладно… но ее дурное настроение немедленно становилось сущей пыткой для домашних. Александр Васильевич знал, что если мать заподозрит его беспокойство, то изведет вопросами, предположениями, доведет до истерики и его, и себя, а потому отговорился тем, что ему лишь на время дали модный памфлет Эжена де Мерикура «Фабрика романов «Торговый дом Александр Дюма и Ко», где автор не только обвинял Дюма в том, что он безжалостно эксплуатировал своих литературных «поденщиков», но и нападал на его частную жизнь. Памфлет надо срочно прочесть, да еще выписки сделать, соврал Александр Васильевич, поэтому большая просьба к домашним его не отвлекать.
К ученым занятиям сына мать относилась с превеликим пиететом, а потому уединение было ему обеспечено!
Не читал он памфлета. Что за дело было Александру Сухово-Коылину до Дюма-отца и его литературных рабов! Он предавался мечтам, он бессмысленно улыбался, он забывался летучим сном, который распалял его желание… Он пялился в беленую стену, но видел перед собой эти необыкновенные зеленые глаза…
Словом, Александр Васильевич ощущал все признаки страстной любви, и это было для него так ново и так странно, так мучительно и в то же время так хорошо, что он был счастлив самим своим мучением. Иногда взгляд его падал на бледную пастель французской работы в золоченой рамке. Это был портрет хорошенькой женщины в светло-русых локонах. Она держала в руке цветок, глядела задумчиво и улыбалась загадочно и в то же время грустно.
Сначала Александр Васильевич отводил глаза от пастели с выражением некоторой неловкости, ему даже хотелось повернуть портрет к стене, но он сообразил, что прислуга непременно заметит и донесет матушке, а та устроит дознание – куда Тайной канцелярии! – потом стесняться перестал, пожал плечами и, глядя в голубые глаза на портрете, развязно сказал, словно обращаясь к живому и неприятному ему человеку:
– Ну ты же не думала, что это будет длиться вечно!
Больше он не обращал на портрет внимания, как будто его не было на стене, а женщины, на нем изображенной, и вообще не существовало на свете.
На третий день, когда Александр Васильевич собрался на бал в Дворянское собрание, намереваясь пристальнейшим образом вглядываться в глаза всех дам, которые ему там встретятся, всех зеленоглазых приглашать на танец, чтобы ощутить, тот ли стан он обнимал, появился лакей и подал ему пакет из зеленой веленевой бумаги. У Александра Васильевича отчего-то замерло сердце, а когда он взглянул на мелкий почерк, которым было написано: «Господину Сухово-Кобылину в собственные руки», сердце, напротив, так и зачастило. Чудилось, он уже знал, что окажется внутри!
И впрямь… обернутый в другую бумагу, на сей раз шелковую, хотя тоже зеленую, внутри лежал браслет.
Только один браслет! Александр Васильевич переворошил обертки в поисках записочки, хоть чего-то, что могло бы указать на отправителя, но так ничего и не нашел. Чуть не рыча от злости, крикнул лакею:
– Кто сей пакет принес?
– Не могу знать, – испугался тот особенных рокочущих ноток в голосе барина, которые вся прислуга уже хорошо знала и которые ей ничего доброго не предвещали. – Швейцар принимал.
– А позвать сюда… – только начал сызнова рокотать Александр Васильевич, а швейцар уже бежал, задевая полами расстегнутой шинели узкие двери анфилады комнат. Перед тем как предстать пред барские очи, он застегнул шинель и вытянулся во фрунт.
– Что тебе сказал посыльный? – без предисловий приступил к делу барин. – Каков он был собой?
– Никакого посыльного не было, барин Александр Васильевич! – отрапортовал швейцар, пуча глаза от старательности. – И ничего он мне не говорил!
– Так что же, пакет нам подкинули, что ли? – прищурился Сухово-Кобылин.
– Никак нет! – в еще большую струнку вытянулся швейцар. – Не подкинули.
– То есть его кто-то принес? – нахмурился барин.
– Так точно, принесли!
– Но как же могло статься, что посыльного не было? – Сухово-Кобылин начал яриться. – Или ты, Федор, шлялся невесть где и проворонил этого человека?!
– Никак нет, не проворонил! – дрожащим голосом пытался рапортовать швейцар, трясясь как осенний лист. – Только посыльного не было.
Ничтоже сумняшеся Сухово-Кобылин сунул человеку кулак в зубы – для начала легонько, однако швейцар не сомневался, что последует и тяжеленько.
– Не было посыльного! – давясь слезами и боясь вытереть кровь со рта рукавом шинели (за это можно было снова получить, да покрепче), прохлюпал он. – Не было, хоть режьте меня, государь мой, Александр Васильевич! Эта барыня сама пакетик принесла, без всякого посыльного.
Уже нацеленная на новый удар рука Сухово-Кобылина замерла в полете. И сам он замер и не сразу смог спросить:
– Какая это была барыня? Разглядел ее? Рассказывай!
– Да что, – хлюпая кровавыми слюнями, не вполне внятно пробормотал швейцар, – я и слов таких не знаю, чтоб о ней рассказать. Не соблаговолите ли сами поглядеть? Барыня в привратницкой вашего ответа дожидается.
– Дожидается?! – взревел Сухово-Кобылин – и кинулся из комнаты.
Швейцар поспешил за ним, мечтая об одном: сплюнуть в поганое ведро, ибо крови во рту набралось – как бы не захлебнуться!
Сухово-Кобылин выбежал в неширокие сени – и замер при виде невысокой женщины в амазонке и маленьком кокетливом цилиндре.
Дама ходила туда-сюда, нервно теребя край длинного шлейфа, прицепленного к запястью. Ее лицо было скрыто вуалью, и это изумило Сухово-Кобылина, потому что даже дамы из общества, отправляясь кататься верхом, не закрывали лицо вуалью.
– Сударыня… – начал было он, но тут же умолк, потому что женщина подняла руку, как бы призывая к молчанию.
– Сударь, – пробормотала она с запинкой, – прошу меня извинить, этот пакет передала мне одна особа, моя близкая подруга, которая, по вполне понятным причинам, не желает быть узнана вами, однако и держать у себя вашу вещь более не может. Поэтому она попросила меня…
Растерянность Сухово-Кобылина длилась не более одной секунды. Он тотчас узнал голос «Флоры»! Конечно, во время спектакля она его всячески искажала – как бы для того, чтобы Арнольд не узнал по голосу Флоранс, а на самом деле для того, чтобы ее голоса не узнали зрители, – и все же он запомнил некоторые ее прелестные интонации, манеру проглатывать французское «р», как бы подчеркивая истинно парижское произношение. Сухово-Кобылин был наслышан, что сейчас, когда слишком много простонародных жителей других областей Франции переезжали жить в столицу, знаменитое грассирование стало меняться. Северяне вообще не грассировали, и иные парижане принялись им подражать. Александр Васильевич читал, что некоторые литераторы, и серьезные, и не очень, в том числе знаменитый угнетатель литературных рабов Дюма-отец и даже фривольный Поль де Кок, выступали в защиту подлинного грассирования, а представители аристократии иногда даже утрировали его, чтобы подчеркнуть свое отличие от неряшливой речи плебса. Некоторые русские аристократы подражали им… И эта дама тоже подражала.
Подруга попросила передать? Как бы не так! Она сама, это она сама!
Александр Васильевич стремительно шагнул к ней, одной рукой стиснул ладони, которые она было выставила, чтобы его остановить, а другой поднял вуаль.
И незабываемые зеленые глаза дерзко взглянули на него.
– Однако вы давали клятву Наташе Тушиной беречь инкогнито «Флоры», – прошептала она, и при виде того, как шевелятся ее губы, Александр Васильевич ощутил, что новые брюки стали ему тесны в шагу.
– Если бы «Флора» так уж сильно заботилась о своем инкогнито, она передала бы браслет Наташе Тушиной, – глухо, не слыша собственного голоса, пробормотал он, склоняясь к ее маняще приоткрывшимся губам. И не сдержал счастливого вздоха, когда приник к ним и услышал ее ответный вздох, уловил ее нескрываемое желание.
Они едва коснулись друг друга губами, как оба поняли, что длить поцелуй невозможно, иначе произойдет то, что не должно произойти в привратницкой.
Сухово-Кобылин подхватил молодую женщину на руки (ему, высокому и сильному, она показалась легка, словно перышко!) и, обходным коридором, минуя главные комнаты, где мог наткнуться на прислугу, сестер, а самое ужасное – на матушку, пробежал в черные сени, а оттуда – к себе в комнату, имевшую отдельный выход на заднее крыльцо. Обычно Сухово-Кобылин, как бы поздно он ни возвращался, этим ходом не пользовался, потому что ленился объезжать дом и отпирать двери самостоятельно, предпочитая разбудить швейцара (на то и господа, чтоб людям спать не давали!), ну а сейчас он вознес небесам благодарность за то, что у него есть отдельный ход.
Дама уткнулась в его грудь, проворно расстегнула сорочку и теперь мелкими обжигающими поцелуями покрывала шею.
Сухово-Кобылин едва держался на ногах.
Вбежав в комнату, он опустил даму на пол и проворно запер обе двери. Он знал, что не встретит сопротивления, когда будет ее раздевать, – боялся только, что сам раздеться не успеет, а исторгнет свое неодолимое желание даже прежде, чем коснется ее. Он никогда, чудилось, не испытывал такого любовного нетерпения, ему хотелось рвать на части свою и ее одежду, но, отвернувшись от двери, Александр едва не лишился сознания от восторга: дама не стала тратить времени, она нагнулась над столом и приподняла свои юбки. Сухово-Кобылин схватил их в охапку, обнажая ее бедра, поспешно спустил брюки – и с мучительно-блаженным стоном удовлетворил свое желание, слыша ее ответный стон и с изумлением ощущая, что она не только дает ему наслаждение, но и получает то же самое. Луиза всегда притворялась, это его злило, но она… она была искренна в своем восторге, так же, как и он!Это первое совокупление дало им крохотную передышку, необходимую для того, чтобы поспешно раздеться. Вслед за этим они упали в постель Сухово-Кобылина, которую не покинули бы никогда, если бы это зависело только от них. Впервые в жизни и Александр Васильевич, и Наденька испытали блаженство разделенной, обоюдной страсти. Они подходили друг к другу, как перчатка к руке, как ножны к мечу! И они поняли, что отныне их ничто не разлучит!
Оба даже не вспоминали при этом – она о муже и дочери, он о Луизе, – и уж, конечно, они не вспомнили о том сонмище влюбленных, которые и до них давали друг другу подобные клятвы…
И где они теперь? И где их клятвы?!
В упомянутом доме на углу бульвара Монмартр и улицы Ришелье на первом этаже находилось кафе Фраскати – очень модное, как были модными все итальянские заведения в Париже того времени. Буквально через несколько месяцев после того, как произошли описываемые здесь события, особняк снесли, повинуясь каким-то неведомым законам градостроительства, но пока он еще стоял, и расположенное в нем заведение Фраскати было необычайно популярно.
Здесь подавали мороженое, равного которому не едали даже знатоки, которые предпочитали проводить время не на Елисейских полях или в Тюильри, а на Корсо или на площади Треви! Говорили, что Фраскати собрал все лучшее из итальянских рецептов и создал свой собственный, который и вызывал всеобщий восторг. Ходила шутка, мол, в свое мороженое Фраскати добавляет гашиш, который вызывает у тех, кто попробовал это мороженое, желание отведывать его снова и снова. Впрочем, Теофиль Готье, бывший среди модного света признанным экспертом из-за своей знаменитой новеллы «Клуб любителей гашиша», уверял, что никаким гашишем тут и не пахнет. Ни в прямом смысле, ни в переносном.
Несмотря на это, а может быть, благодаря этому в кафе всегда было полно народу – мужчин, дам, детей, от столика к столику проворно сновали гарсоны, все были слишком заняты гастрономическими ощущениями и болтовней – и никто, конечно, не обращал внимания на людей, которые не искали свободных мест за столиками, не торчали перед витриной, решая труднейшую проблему, сколько шариков и какого именно мороженого заказать, а поднимались по узкой боковой лестнице на второй этаж. Здесь, за плотно закрывающимися дверями из тяжелого, непрозрачного богемского стекла чуть не круглыми сутками шла карточная игра, к которой порой присоединялись и люди из самого высшего парижского общества, и иностранцы, искавшие в Париже – этом благословенном рассаднике всех грехов! – самых острых ощущений.