Юлия знала, что ореол унылой целомудренности никогда, даже в молодости, не окружал женщин ее рода, а потому она не отдернула испуганно руку, а продолжала свое исследование.
Пробежав легкими пальцами по напрягшимся венам сего «существа» (оно представлялось ей одушевленным и самостоятельно живым: ведь Адам по-прежнему спал, в то время как это нечто жило своей особенной жизнью, все увеличиваясь и твердея под ее прикосновениями), она сочла, что оно более всего напоминает молодой гриб подберезовик. Правда, шляпка у него была не широкая, круглая, а едва расширялась над «стволом» и была такая мягкая, такая нежная — словно цветочный лепесток! Это сравнение до того развеселило Юлию, что она не сдержала тихонького смешка. Гриб поднимался из травы. Ведь мелко-курчавые волоски на бедрах вполне сойдут за траву! Очень захотелось поглядеть, как же выглядит этот «гриб», какого цвета шляпка: неужели коричневая?! — и Юлия осторожно столкнула одеяло с постели, однако, увы, ничего толком не разглядела в кромешной ночной тьме. Однако ноздрей ее коснулся жаркий, душный, чуть горьковатый запах, от которого у Юлии вдруг пересохло горло, а грудь напряглась уже без всяких прикосновений. Не соображая ничего от волнения, она крепко стиснула маленькую «шляпку» «подберезовика» и обмерла, ибо вдруг сильная дрожь сотрясла мужское тело, послышался не то вздох, не то крик, а затем Юлия была стиснута в таком крепком объятии, что дыхание ее пресеклось, и где-то далеко на обочине сознания мелькнула догадка: да он же давно не спит! Он просто затаился, ждал, когда она вовсе утратит осторожность — а теперь пришла пора расплаты за свое безрассудство. Ох, что же теперь будет?
Ответ на свой смятенный вопрос она узнала тотчас. Все произошло мгновенно. Мужской рот впился в губы Юлии, мужские руки стиснули ее грудь, а сильные колени растолкали ее ноги так широко, что она ощутила запах своего естества. И что-то твердое, огненно-горячее прильнуло к нему. Юлия испуганно забилась, пытаясь вывернуться, хотела крикнуть — и язык ее в невольной ласке прильнул к мужскому языку, глубоко проникшему в ее рот. Рухнула последняя преграда сдержанности. Раздался глухой стон, а потом мужское тело расплющило Юлию, вонзилось в нее — и она, по некоему милостивому капризу судьбы, лишилась чувств еще прежде, чем испытала боль.
…Сначала ей показалось, будто лежит она в глубокой прохладной воде, но медленное, мерное колыханье волн выносит ее на поверхность, подставляя солнечным лучам. Они так теплы, так нежны, они касаются ее тела, пробуждая в нем жизнь, они прижимаются к губам в поцелуе, они шепчут страстно:
— О милая… милая моя! Ты пришла! Ты со мной!
Юлия тихонько вздохнула, пробуждаясь от забытья, — и вздрогнула, осознав, где она и что с ней.
Легкое жжение внутри ее лона напоминало о том, чего она лишилась, да и простыни под нею были влажны.
Значит, это произошло… Она теперь женщина! Адам сделал ее своею женщиной!
Слезы любви, немые жалобы, выступили на ее ресницах, но это была всего лишь дань девичеству, с которым она так бурно рассталась. Юлия была воистину счастлива сейчас. Наконец-то она стала взрослой! Наконец-то она сравнялась с хвастушей Наташенькой Шумиловой, которой овладел на прошлую масленицу, на маскараде, кто-то в костюме Цезаря — даже не сняв маску, а потом постыдно бежал из зимнего сада, где улестил пылкую барышню. Наташенька была особа смешливая и легкого нрава: с тех пор она не пропускала ни одного маскарада, надеясь отыскать своего соблазнителя, но «Юлий Цезарь» не появлялся, как если бы, струхнув, прямиком канул в свой Древний Рим, ну а Наташино приключение с течением времени обрастало в ее многочисленных пересказах такими заманчивыми подробностями, что те же девицы, которые сначала, с некоторой долей презрения, жалели Шумилову, начали откровенно завидовать ей и ощущать себя почти старыми девами оттого, что их еще «не познал мужчина», а главная беда — что никто из них не решится изведать сего плода до свадьбы. Да уж! Да… всех этих невинных розовых дев, для которых верхом эпатажа было пройтись с кавалером, неугодным маменьке и папеньке, в знойной мазурке, при блеске свечей, под гул отрывистых смычков, — всех их Юлия вполне превзошла. И если мимолетный любовник Шумиловой сбежал от нее, едва добившись своего, то Адам теперь всегда, всегда будет с Юлией, и, судя по его настойчивым ласкам, он вновь зовет ее предаться любви.
Юлия преисполнилась гордости, слушая этот пылкий шепот, этот голос, искаженный страстью. Теперь поцелуи ничем не напоминали их с Адамом невинные, робкие лобзанья где-нибудь за тенистым кустом бузины или в укромном закоулке Барканара [22]. Его сильные пальцы играли с ее телом, извлекая из его потаенных глубин неведомую прежде мелодию пробудившейся страсти. С изумлением Юлия узнавала, что есть места, прикосновения к которым она просто не может перенести: это исторгало стоны, заставляло выгибаться дугой, раздвигая чресла, не скрывая своей жажды слиться с Адамом вновь — и все-таки изведать то, что пока оставалось для нее неизвестным: любовное наслаждение. А он все медлил, терзал ее новыми поцелуями, трогал ее везде своими бесстыдными пальцами, и Юлия с восхищением отдавалась самым смелым ласкам, забыв об отзвуках прежней боли. Наконец он снова запечатал ей губы своим поцелуем, а пальцы его вторглись в лоно Юлии, повторяя движения языка, ласкавшего ее рот.
Боже… Ох, нет, неужели там не возникло сегодня ничего нового, неужели они всегда были на ее теле — эти восхитительные, упоительные, такие чуткие местечки, отзывавшиеся сладостным трепетом на каждую ласку?! Особенно этот нежный бугорок, по которому снуют мужские пальцы, отрываясь от него лишь затем, чтобы проникнуть в глубь жаркой раковины, вызвать судорогу нетерпеливого ожидания — и вновь вернуться к напряженному комочку плоти. В полусознании Юлия услышала протяжный стон, и не сразу смогла понять, что это она стонет страстно — и в то же время жалобно, умоляюще. В этой мольбе всего своего естества впивалась она губами в мужские губы, стискивала его восхитительно крепкие плечи, еще более возбуждаясь от ощущения этой силы, отныне принадлежащей ей. Блуждая нетерпеливыми руками по его телу, восторгаясь, когда оно отзывалось дрожью на эти прикосновения, она наткнулась на своего старого знакомого, умельца поднимать одеяло и, надо полагать, сшибать заборы, — и с властной нежностью повлекла его к себе.
Возлюбленный Юлии, радостно повинуясь, накрыл ее своим телом и замер. Дрожь его напряженных мышц, срывающееся дыхание красноречивее слов сказали Юлии о его пылкости, и нежности, и желании, и боязни причинить боль. Тихо-тихо, чуть касаясь, она трогала губами его губы, медленно и осторожно приподнимая к нему разведенные, жаждущие чресла. А он медлил — медлил до тех пор, пока Юлия вновь не взяла рукою его горячую плоть и не соединила со своим лоном.
И тотчас замерла в испуганном ожидании: неужели она опять упадет в обморок?
Верно, любовник ее тоже опасался этого, потому что он приподнялся и стал на колени меж ее раскинутых бедер, гуляя смелою рукою по лебяжьему пуху груди. Юлия невольным, как бы извека знакомым движением сплела ноги на его пояснице — и почувствовала, что он медленно вторгается в нее. Сначала робкий гость замер на пороге, не ведая, как примут его в незнакомом доме, однако, обнаружив, что в его честь воскурен фимиам, играет музыка, все устлано коврами и усыпано лепестками роз, вступил уже властно, как хозяин. Теперь он занимает ее всю, без остатка! И когда он начал медленно покачиваться взад-вперед, его касания, чудилось, достигали ее сердца.
Юлия нетерпеливо приподнялась, желая обнять его, прижать к себе как можно крепче, но он развел в стороны ее руки, и она скорее почувствовала, чем разглядела, как он покачал головой, повелевая оставаться неподвижной.
Теперь, распластанная, она была вся в его власти и, не смея ослушаться молчаливого приказа, лежала тихо, хотя все существо ее содрогалось от желания.
Медленно и терпеливо, наслаждаясь сам, он разжигал костер и в ее теле, вороша пальцами тот самый заветный бугорок и поддавая жару мерными покачиваниями, которые делались все более резкими, отрывистыми и жгучими.
— Ах… — вдруг хрипло выдохнула Юлия. — А-ах…
Горячая волна прокатилась по ее телу. Не в силах долее сносить покорность, она задвигалась, поводя бедрами из стороны в сторону, приподнимаясь, вбирая любовника в себя как можно глубже, замирая, вновь опускаясь на постель, пытаясь спастись от всесокрушающего тирана… сперва тихонько, вкрадчиво, а потом неудержимо, порывисто, страстно вступила в этот любовный танец, предназначенный лишь для двоих.
Вся сила ее тела сосредоточилась теперь в коленях, которые сжимали стан мужчины. С уст срывались бессвязные мольбы, стоны. То, что происходило с нею сейчас, казалось невозможным, невыносимым. Ей казалось, что она умирает. Но медленно умирать от блаженства было уже нестерпимо. Она молила прикончить ее быстрее, одним последним, роковым ударом, — и, когда ощутила его, забилась в счастливых судорогах, ослепленная сиянием синих звезд, взрывавшихся перед ее зажмуренными глазами, оглушенная стонами возлюбленного, слившись вся, до конца, с его распростертым, содрогающимся телом, так полно, самозабвенно, сладостно разделившим с нею этот танец страсти — весь, от первого до последнего такта.
Она вновь была в полуобмороке — на сей раз от счастья. И так устала, так была истомлена, что едва могла отвечать на поцелуи, которыми награждал ее Адам.
Впрочем, в этих поцелуях не было пыла — ее любовник тоже сгорел дотла в костре, который сам же и разжег. Только нежность, только благодарность. Дыхание его выравнивалось, и Юлия с незнакомым прежде умилением уловила с трудом сдерживаемый зевок. Да и сама она почти спала. Какое счастье уснуть — и пробудиться в его объятиях!
Он повернулся на бок, оплетая Юлию руками и ногами, все еще удерживая в ней свою утомленную плоть, тихонько рассмеялся, словно замурлыкал, и мгновенно уснул, выдохнув, уже почти бессознательно, последние слова любви:
— Милая… радость моя, Аннуся!
Убитый наповал взрывом страсти, он не чувствовал, как оглушенная его обмолвкой, онемевшая от внезапного подозрения, Юлия высвободилась из его объятий. Не слышал, как она, деревянно двигаясь, даже не стараясь делать все бесшумно, добралась до стола, нащупала свечу, чиркнула спичкой. Только веки спящего слабо дрогнули, когда яркий свет озарил его лицо — и Юлия разглядела наконец, с кем провела первую в своей жизни ночь любви.
Это был не Адам.
Это был Зигмунт Сокольский.
5
НОЯБРЬСКАЯ НОЧЬ
Первое осознанное ощущение пришло к Юлии через несколько часов беспрестанной гонки, когда конь начал засекаться и она дважды едва не свалилась с седла.
Сбоку при дороге маячило какое-то строение. Кажется, постоялый двор. Да, вчера они с Адамом пили здесь чай.
Юлия даже зубами скрипнула при этом воспоминании, стукнула было коня каблуком, ничего так не желая, как снова отдаться бешеной скачке, но конь пошел неуверенно, спотыкаясь с первых шагов, и она почти с ненавистью натянула повод, поворачивая к трактиру, понимая, что лучше дать этой кляче час-другой передохнуть и только потом продолжать путь, чем загнать ее, а потом Бог весть сколько сидеть, дожидаясь почтовых лошадей, убивая себя неподвижностью — и воспоминаниями.
Хозяин, конечно, сразу узнал красивую панну, которая останавливалась здесь вчера со своим спутником, миловидным, как ангел, и сунулся к ней с приветствиями, однако выражение ее лица не больно-то располагало ни к любезностям, ни к расспросам, а потому он только подал ей чаю да варенья и отошел к стойке, исподтишка наблюдая за нею и недоумевая, какая такая причина превратила очаровательную хохотушку в это угрюмое, замкнутое создание с невидящим взором, — и куда подевался ее спутник?! Неужели это он так огорчил, так опечалил прекрасную панну? Ох, окрутни, окрутни чловек [23]! Как только таких земля носит?!
Адам, надо полагать, уже добрался до Варшавы и успел принять участие в том «деле», кое было столь важно для Сокольского. Даже плаща своего не пожалел! Юлия дернула уголком рта, что должно было означать усмешку. Из-за плаща-то и вышла путаница! Да из-за соседства пана Валевского, коего Адаму пришлось сопровождать… Однако лукав, ох, лукав же пан Зигмунт! Ишь как костерил Адама: дезертировал, мол, сбежал с девицею, а сам бросил своего драгоценного Валевского на попечение столь ненадежного человека, чтобы нынче же ночью, без помех, предаться разврату… да не с той, не с той, которую ожидал.
Стало быть, им обоим не повезло, оба обманулись в своих надеждах! Как говорится, L'homme propose… [24]
Теперь, наверное, дело уже разъяснилось. Скажем, поутру Сокольский отправился благодарить Аннусю за доставленное блаженство — а что блаженство было, даже Юлия, в своей жгучей ненависти на весь мир, не могла отрицать! — ну пришел, стало быть, а она захлопала своими глупенькими глазками и залепетала что-то столь несообразное, что в душу Зигмунта закрались подозрения, он принялся выпытывать дотошнее — и вся истина открылась ему…
Юлия схватилась за сердце. Ох, а она-то думала, что позор, будто клеймо, жжет лишь первое мгновение! Чудилось, уже не может быть ей больнее, чем в те минуты, когда она опрометью бежала в свою спальню и торопливо одевалась, не глядя швыряла вещи в баул, даже не замечая, что слезы капают на толстую белую кошку, спокойно спавшую в ногах на ее неоправленной постели. По счастью, работник, ночевавший на конюшне, был приучен не задавать вопросов господам: страшно зевая и привычно бормоча: «Швилечке!» [25], оседлал ее коня, навьючил баул, помог сесть в седло и отворил ворота, а сам повалился в сено досыпать, даже не задумавшись, зачем канула в непогодную ночь ясновельможная пани.
Она причесалась, умылась у придорожного ставка [26], не желая пугать людей своим всклокоченным безумным видом, не желая, чтобы хоть кто-то мог догадаться, какая змея сосет ее сердце! Но, верно, хозяин сего постоялого двора все же заметил ее отчаяние: вон какие сочувственные взгляды бросает из-за стойки!
Юлия на миг закрыла лицо рукою, будто поправляла съехавшую шляпку, пытаясь за это время придать ему самое безмятежное выражение.
А впрочем, что ей до этого человека? Может, лишь ее уязвленное самолюбие заставляет видеть и сочувствие, и пристальное внимание, и любопытство там, где о сем нет и помину? И вдруг смутная мысль посетила ее, мимолетная надежда осенила крылом своим! А что, ежели Зигмунт, подобно тому кавалеру Наташеньки Шумиловой, вовсе не расположен был расшаркиваться и благодарить за подаренную ему девственность? Может быть, для него такие приключения — дело настолько обыкновенное, что он и слова Аннусе не сказал? Оставил несколько денег услужливому пану Тадеку, дочке его — какую-нибудь безделушку, да и был таков — не выяснив отношений и не обнаружив страшного недоразумения, сломавшего Юлии жизнь?
Она с трудом подавила всхлипывания и невероятным усилием воли заставила себя вернуться под трепетное крыло надежды.
Коли так… Коли так, то о случившемся не знает никто, кроме нее. И ежели Господь и Пресвятая Богородица будут милосердны к ней, великой грешнице, ежели увидят, как она горюет и раскаивается, то событие сие останется тайною для всех. И, быть может, удастся дома умилостивить разгневанного отца, сославшись на пустую причину, поездку в гости, внезапную прогулку, дурь, ударившую в голову, понести наказание, пусть даже и порку, как это было в прошлом году, когда она загнала лучшую отцову тройку, выиграв пари с тем самым злосчастным курьером Пивовововым. Сейчас она была на все согласна, лишь бы удалось сберечь тайну. Она отменно умела забывать то, чего не хотела помнить, и как бы черный платок набросила на воспоминания о сплетенных телах, ладно танцующих под вечную мелодию — мелодию страсти, о губах, мучительно-сладостно терзавших друг друга… Нет! Нет! Не думать об этом! Она старательно лелеяла уверенность, что Зигмунт никому ничего не скажет, никто ни о чем не догадается, что их с Сокольским судьбы, скрестившись на мгновение и вызвав смерч, подобно двум взвихренным потокам ветра, разлетелись в разные стороны и никогда не сойдутся впредь. А коли так… Воротясь в Варшаву, она отыщет Адама, и… и, может быть, еще не все для них потеряно!
Даже тень надежды была столь отрадна, что Юлия с наслаждением отхлебнула чаю, и румянец взошел на ее щеки, и ярче заблестели глаза, и хозяин, добрый человек, не спускавший с нее глаз, мысленно возблагодарил за это внезапное преображение Матерь Божию и украдкой смахнул умиленную слезу.
Да. Единственное спасение и утешение сейчас — дом, родители, уют, забота и любовь отца с матерью! Все, что совсем недавно было с охотою оставлено, брошено, так живо и тепло обступило Юлию, что далее жить без этого показалось невыносимо. И она гнала, понукала, нахлестывала коня, однако чем ближе подъезжала к Варшаве, тем более тревога овладевала ее сердцем.
Наступил вечер, но сумерки рассеивали странные огни, вспыхнувшие при дороге. Юлии понадобилось время, чтобы сообразить: да это ведь горят те самые охапки соломы, привязанные к вершинам просмоленных шестов, на которые она обратила внимание тем днем, когда они с Адамом, очертя голову, неслись из Варшавы. Она полюбопытствовала — что это, но Адам то ли не захотел ответить, то ли сам не знал. Однако теперь шесты горели косматым, жадным огнем, словно подавали кому-то какой-то знак.
Юлия мчалась обочь дороги, рискуя переломать ноги коня, но опасалась выезжать на середину, по которой шли и шли в Варшаву отряд за отрядом. Настораживало, что она не слышала ни единого слова по-русски, а когда впереди одного из шедших полков увидела трехцветное знамя, а на головах солдат — красные конфедератки [27], страх подкатил к горлу. Вспомнилось вдруг, как несколько дней назад в городе появились листовки о том, что Бельведерский дворец в Лазенках, резиденция цесаревича, с первого декабря сдается внаем. Городовые срывали эти листки, наклеенные на стены, однако на лицах поляков, читавших их, появлялось выражение нетерпеливого ожидания. Юлия тогда спросила Адама, что означает сия оскорбительная шутка, но он пожал плечами и перевел разговор на другое. А сейчас Юлия вспомнила и листовки, и сердитые выпады отца против поляков в разговорах, и уверения его, что от «этой пакостной нации» можно ждать всякого подвоха, всякого предательства…
Тут со стороны города послышалась перестрелка, а потом ухнул пушечный выстрел — и снова наступила напряженная тишина.
Теперь Юлия уже не сомневалась в том, что нынче ночью в Варшаве что-то произошло. Именно на это, конечно, намекал своими упреками Адаму Зигмунт, а она была слишком озабочена судьбою собственной любви, чтобы придавать значение чему-то еще. Но теперь страх снедал душу, и зрелище темных, пустых улиц заставило ее задрожать мелкой дрожью. Топот конских копыт казался опасно-громким в затаившейся тишине. Казалось, этот дробный перестук способен взорвать ее — и тогда эта тишина сменится чем-то настолько ужасным, непредставимо ужасным!.. Юлия и сама не знала, чего боится, но сочла за лучшее спешиться и пойти пешком, ведя, вернее таща, за собою вконец замученного коня.
На углу Краковского предместья, когда до дому было совсем недалеко, конь стал, отказываясь идти. У Юлии не было ни сил, ни охоты сдвинуть его с места, а потому она закинула поводья ему на шею, предоставив самому плестись в знакомую конюшню — и, подобрав юбки, бегом бросилась в сторону дома.
Город был темен, витрины не освещены, уличные фонари кое-где осторожно, воровато мерцали, но большинство из них было не зажжено вовсе. Однако здесь кончилось безлюдье, и Юлия похвалила себя за то, что идет пешком: она могла неслышно перебегать от подворотни к подворотне, оставаясь незамеченной.
Теперь непрерывно слышались на улицах глухой шум или ружейная стрельба; то вдруг наступала тишина, то раздавались пронзительные выкрики: «К оружию, поляки, к оружию!»; слышался топот коней быстро скачущих всадников и экипажей.
Какой-то страшный, мерцающий красный свет далеко рассеивал тьму, и Юлия с ужасом увидела, что кое-где бушуют пожары, освещая ночь. Она не поверила глазам, увидев полыхающее здание русского комиссариата на Новом Святе. Некие тени сновали мимо огня. Юлия обрадовалась на миг, приняв их за пожарных, но это была толпа черни, забавлявшаяся страшным зрелищем.
Неторопливо проплыла мимо закрытая карета. Зеваки оглянулись, начали набожно креститься: ведь это была карета «бискупа» — католического епископа. Словно в театре теней на красном фоне пожара увидала Юлия в окне кареты четкий силуэт тоненького старичка, старательно, направо и налево, осенявшего крестным знамением и толпу черни, склонившуюся перед ним, и горящее здание, и всю эту черную, страшную, ноябрьскую ночь — что бы в ней ни происходило.
Стиснув зубы, Юлия пустилась бежать, намереваясь больше не останавливаться. Дом ее был уже рядом — совсем рядом, и никакая буря не сможет поколебать его высокие каменные стены!
Вот и он, вот и он.
Она припала к воротам, занесла кулаки, чтобы неистовым стуком разбудить привратника, чтобы скорее укрыться за этим высоким забором. Но сердце ее упало, когда тяжелые, обычно запертые створки вдруг поддались — и сами собой покорно разошлись в стороны…
Юлия бежала по садовым дорожкам, как по лесным тропкам. Они всегда были чисто выметены, а сейчас на них намело опавших листьев, легкий снежок похрустывал под ногою — она и не заметила, когда он начал сеяться, первый снег этого года. Легкие белые клубы реяли у ее губ, и Юлии казалось, что это не дыхание — это душа ее вырывается из тела, бегущего слишком медленно, и спешит раньше его достичь темного, неосвещенного дома, чтобы узнать, увидеть — что там?!
Дверь была незаперта, как и ворота. И гулкая тьма, и выстуженный воздух, и ветер, перебирающий на полу какие-то разбросанные бумаги, — все враз сказало Юлии, что дом ее пуст.
— Матушка? Mon pere, батюшка? — робко позвала она, но не услышала ответа.
Не видно было ни зги, но в этом доме она знала каждый уголок, каждую ступеньку, а потому быстро, будто белым днем, ринулась через просторный вестибюль к лестнице, на второй этаж, везде натыкаясь на поломанную мебель, разбросанные книги, какие-то осколки, словно по дому пронесся ураган. Вдруг мелькнуло в голове воспоминание, как свою встречу с Зигмунтом она сравнила со смерчем, на миг охватившим мир. Не сей ли смерч сотряс основы бытия, опустошил ее дом?! Но тут же вспомнилось разграбленное, горящее здание русского комиссариата, толпы на темных, настороженных улицах… Нет, все это было делом человеческих рук — враждебных человеческих рук. Дом разорен, а где же его обитатели?! Она ринулась дальше, зовя шепотом: «Матушка! Mon pere!» — зовя и не слыша отклика.
Надеясь на чудо, все еще не веря этой гулкой, нежилой пустоте, Юлия бежала по коридору, распахивая дверь за дверью. Вот бильярдная — здесь отец, считавшийся первым игроком, чисто, отчетливо отправлял шары в лузы; ловко и красиво, словно шпагой, орудовал кием, делая партию с трех или четырех ударов подряд.
Вот бывшая детская, потом классная… Однажды Юленька (было ей тогда лет шесть, не больше) спросила у матушки, на чем стоит Земля.
— Земля ни на чем не стоит, — отвечала Ангелина, большая охотница до чтения всевозможных научных журналов. — Она круглая, как яблоко, и беспрерывно летит и вертится в воздушном пространстве, от этого у нас бывают то день, то ночь, то лето, то зима… — И, взявши яблоко, повертывая его перед свечой, старалась объяснить движение Земли вокруг самой себя и вокруг солнца.
— Как же мы не сваливаемся с Земли, когда повертываемся вниз головой? — спросила Юленька встревоженным голосом.
Сколько ни силилась Ангелина объяснить, отчего люди не сваливаются, девочка ничего не понимала и все более и более приходила в волнение. В воображении ее рисовалось мрачное, бесконечное пространство; среди него, как светлая точка, солнце; перед этой светлой точкой наш земной шар вместе с Юленькиным домом с одуряющей быстротой вертится и несется без остановки, а дом, того и гляди, полетит с него в бездонную пропасть.
Эта картина так поразила Юленьку, что она ударилась в слезы. Матушка, глядя на нее, смеялась и плакала вместе.
Тут пришел князь Никита. Обнял жену с дочкой, обеих усадил к себе на колени и, держа в крепком кольце своих рук, сказал, что людей крепче всех непонятных сил приковывает к Земле сила любви, и тот, кто любит и кого любят, может ничего не бояться: его не сорвет с Земли вселенским вихрем, не унесет в черные бездны!
Юлия словно увидела отца: его открытое, благородное лицо, дерзкий, насмешливый взгляд, его блестящий мундир, высокий султан на шляпе, звезды на груди, множество крестов на шее — в детстве Юлия помнила, он иногда снимал кресты и давал дочке их подержать, подуть с восхищением на драгоценные камни, на тончайшие эмалевые лики святых… Она снова увидела васильковые глаза матери, ее смеющиеся губы, ее золотые, сказочно прекрасные волосы…
На душу словно бы камень налег. Где отец с матерью?! Что произошло?! Живы ли?!
Отдаленные голоса послышались внизу, замелькали факелы, и Юлия бездумно ринулась туда, как мотылек на свет, однако, добежав до лестницы, замерла испуганно, услышав:
— Да мы уже были в этом доме! Славно поживились!
Грабители! Это вернулись грабители!
— Погоди, — сказал другой. — Я видел — сюда прошмыгнула какая-то женщина. Может, кто из хозяев воротился?
Первой мыслью Юлии было огромное облегчение: слова «может, кто из хозяев воротился» означают, что им, этим хозяевам, удалось уйти, скрыться! Слава Богу!
Эта радостная надежда обессилила Юлию, заставила забыть об осторожности — и громилы увидели ее:
— Вот она! Гляди!
Огромными скачками они понеслись по лестнице, прыгая через две, три ступеньки, но Юлия не стала ждать.
Добежать до своей спальни, заложить дверь обломком стула было делом мгновенным.
Теперь к окну. Ох, оно уже заклеено на зиму, подбито, закрыто накрепко! Сама виновата — вечно мерзнет, вот у нее в комнатке первыми и заделывают окна!
Нет, не открыть! Надо бы постучать по задвижкам, да нельзя, шумно! Грабители рыщут из комнаты в комнату, переворачивают мебель, ищут ее, на звук сразу сбегутся. Ох, что делать, что делать? Может быть, отсидеться в шкафу? А если найдут? Они убьют ее здесь же, в этой комнате, но сначала…
Юлия бросила взгляд на свою разоренную кровать: тюфяки сбиты, перинка валяется на полу, простыней вовсе не было. Да, прямо вот здесь они распнут ее — оба вместе или поочередно. Теперь Юлия уже знала, что делает мужчина с женщиной, и воображение тотчас нарисовало страшную картину: она, голая, распялена на кровати, и эти двое, не раздеваясь, только спустив штаны, возятся на ее бьющемся теле, отталкивая друг друга; потом ее бьют, чтобы не дралась, придавливают голову подушками; грязная, грубая плоть стремительно врывается в нее, а содрогания придушенной жертвы становятся все слабее и слабее, так что второму насильнику достается уже мертвое тело…
«Чего ж ты стала?» — тут же крикнула Юлия сама себе, и легко, будто перышко, схватила тяжеленную, хоть и маленькую дубовую скамеечку, стоявшую у печки. У нее в запасе были секунды: голоса слышались уже возле двери.
«Ну, Господи, благослови!»
Подбежав к окну, Юлия швырнула скамейкою в стекло, метя по широким переплетам.
Звон разбитого стекла смешался с торжествующим криком: «Она здесь!» — и дверь затрещала под ударами.
Юлия сорвала салоп, вытолкнула в образовавшуюся щель, из которой хлынул стылый, пахнущий снегом воздух. Инстинкт подсказывал: от бандитов, может быть, спасется, но без салопа уж точно замерзнет, простудится до смерти в такую ночь, как эта! Потом упала плашмя на подоконник, стараясь не думать, что будет, если остатки стекла из верхних переплетов рухнут на нее.
Бог миловал! Она выскользнула из окна без помех и повисла на толстых лианах плюща, плотно оплетшего стену. Листья с них уже осыпались, плети загрубели, и Юлия изорвала в кровь ладони, пока спустилась со второго этажа. Уже почти над землей она чуть не сорвалась, запутавшись в подоле амазонки, который отцепился от пояса, но все обошлось: она спрыгнула, упала на четвереньки, как кошка, выпрямилась. И, не забыв подхватить брошенный салоп, ринулась прямиком через парк к ограде, к заветной калиточке — последнему пути отступления.
— Держи, держи! — заорали сверху распаленные, разочарованные голоса. — Уйдет!
Да где там! Уже ушла!
Вырвавшись из парка, Юлия вихрем понеслась через Краковское предместье на Медову улицу. Путь ее лежал на Подвале, ибо это было единственное место, где она могла сейчас найти убежище. Еще не зная толком, что произошло, она почти не сомневалась: такая же участь, как дом Аргамаковых, постигла дома и других русских сановников, а потому сейчас лучше не бежать к Шумиловым, Нессельроде, Ковалевским или другим знакомым. Ближе и легче добежать до Подвале, где жила ее старая нянька.
И вот наконец-то он, маленький двухэтажный домик в глубине двора! Юлия прильнула к воротам, заколотила в них, ловя ухом эхо тяжелых шагов: к ней кто-то приближался в темноте. Ворота были заложены. Юлия отпрянула в тень, молясь, чтобы путник, кто бы он ни был, прошел мимо, не заметив ее, но Бог сегодня был не на ее стороне: шаги остановились рядом, и настороженный высокий голос спросил:
— Кто-то есть?