— Ты находишь! Но ведь ты сам выглядишь львом.
Селлен щелкает тростью по лаковым ботинкам, робко нюхает цветок в петличке, и у него такой равнодушный вид. А Олэ вытаскивает часы, чтобы посмотреть, скоро ли придет Лундель; тогда Селлену приходится посмотреть в бинокль, нет ли его на хорах. После этого Олэ разрешается погладить бархат пиджака, чтобы удостовериться, насколько он мягок, ибо Селлен уверяет, что это необыкновенно хороший бархат для своей цены. И тогда Олэ приходится спросить, сколько он стоит, это знает Селлен, в свою очередь удивляющийся запонкам Олэ, сделанным из ракушек.
Потом появляется Лундель, получивший тоже свою кость на большем пиру, потому что ему заказана алтарная живопись для церкви в Трэсколе, но это не отразилось на его внешности, если не считать того, что его толстые щеки и сияющее лицо указывают на хорошее питание.
С ним приходит Фальк. Серьезный, но радостный, искренне радующийся за всех, что заслуги их нашли справедливую награду.
— Поздравляю тебя, Селлен, но это было не больше, чем должное.
Селлен находит то же самое.
— Пять лет я писал так же хорошо, и все только зубы скалили! Зубоскальничали еще третьего дня, но теперь! Тьфу, вот так люди! Посмотри, это письмо я получил от этого идиота, «профессора Карла IX».
«Милейший господин Селлен!» — Послушайте только! — «Приветствую вас в нашем кругу». — Каналья, перепугался! — «Я всегда высоко ценил ваш талант». — Каков лицемер! Разорвать эту тряпку и забыть об его глупости!
Селлен предлагает выпить, он чокается с Фальком и надеется, что тот скоро заставит говорить о своем пере. Фальк смущается, краснеет и обещает прийти, когда исполнится время; но время учения будет длиться долго, и он просит друзей не утомиться ожиданием, если он заставит себя долго ждать; и он благодарит Селлена за его дружбу, которая научила, его терпению и самоотречению. А Селлен просит, чтобы не говорили таких глупостей; велико ли искусство терпеть, когда нет никакого выбора, и что удивительного в отречении там, где ничего не получаешь?
Олэ так добродушно улыбается, и манишка его так надувается от радости, что видны красные подтяжки; он чокается с Лунделем и просит его взять пример с Селлена и не забывать для египетских горшков с мясом страны обетованной; ибо у него есть талант, это Олэ видел, когда тот писал по своим собственным мыслям; но когда он лицемерит и пишет по мыслям других, тогда он становится хуже других; поэтому пусть возьмется он за алтарную живопись, как за работу, которая даст ему возможность писать по собственным мыслям и от собственного сердца.
Фальк хочет воспользоваться случаем и послушать, что Олэ думает о себе и своем искусстве, — это давно было для него загадкой, — но в это время входит в «Красную Комнату» Игберг. Тотчас же на него набрасываются с приглашениями, ибо о нём забыли в горячие дни и теперь хотели показать ему, что это было сделано не из эгоистических побуждений. Олэ же роется в своем правом жилетном кармане и движением, которого никто не должен видеть, засовывает Игбергу в карман сюртука свернутую бумажку, и тот понимает и отвечает благодарным взглядом.
Игберг чокается с Селленом и находит, что с одной стороны можно сказать то, что он уже сказал, именно, что Селлен нашел свое счастье. С другой же стороны можно сказать, что этого нет. Селлен еще недостаточно развит, ему еще надо много лет, ибо искусство требует много времени; ему, Игбергу, определенно не везло, поэтому его нельзя обвинять в том, что он завидует человеку, пользующемуся таким признанием, как Селлен.
Зависть, проглядывавшая в каждом слове Игберга, навела легкие тучки на солнечное небо, но это было лишь мгновение, ибо все знали, что горечь долгой, потерянной жизни извиняет зависть.
Тем радостнее Игберг покровительственно передал маленький свежеотпечатанный оттиск Фальку, на обложке которого тот с смущением увидел черный портрет Ульрики Элеоноры. Игберг объяснил, что он выполнил заказ. Смит очень спокойно принял отказ Фалька и теперь собирается печатать стихи Фалька.
Газовые огни утратили свой свет в глазах Фалька, и он погрузился в глубокие мысли, ибо сердце его было слишком переполнено. Его стихи будут напечатаны, и Смит заплатит за эту дорогую работу. Значит в них было что-то! Этого было достаточно для его мыслей на целый вечер.
Быстро пролетали вечерние часы для счастливцев; музыка смолкла, и газовые огни стали гаснуть; нужно было уходить, но еще слишком рано было расставаться, и поэтому пошли гулять вдоль набережных, пока не устали и не почувствовали жажды. Тогда Лундель предложил свести общество к Марии, где можно было получить пиво.
И вот они идут к северу и приходят в переулок, упирающийся в забор, которым обнесено табачное поле, находящееся на краю города. Там они останавливаются перед двухэтажным кирпичным домом, фасад которого выходит на улицу. Над дверью скалят зубы две головы из песчаника, уши и подбородки которых образуют завитки; между ними меч и топор. Здесь было прежде жилище палача.
Лундель, который, очевидно, был знаком с местностью, подал, какой-то сигнал перед окошком нижнего этажа; жалюзи поднялись, открылась форточка, выглянула женская голова и спросила, не Альберт ли это; когда Лундель признал это свое nom de guerre, девушка открыла дверь и впустила общество, потребовав, чтобы они обещали вести себя тихо; так как они дали охотно это обещание, то вскоре вся «Красная Комната» заседала в доме и была представлена Марии под разными наскоро вымышленными именами.
Комната была невелика; она раньше была кухней, и очаг еще находился в ней. Меблировка состояла из комода, какой бывает у горничных; затем было зеркало с занавесками из белой кисеи; над зеркалом цветная литография, изображавшая Спасителя на кресте; комод уставлен маленькими фарфоровыми вещичками, пузырьками от духов, молитвенником и пепельницей, и с своим зеркалом и двумя зажженными стеариновыми свечками имеет вид домашнего алтаря. Над раздвижным диваном, на котором еще не была постлана постель, Карл XV сидел на лошади, окруженный вырезками из журналов, которые почти все изображали врагов магдалин, полицейских. На подоконнике прозябали фуксия, герань и мирт — гордое дерево Венеры в нищенском доме! На рабочем столике лежал альбом с фотографиями. На первой странице был портрет короля, на второй и третьей — папа и мама, бедные крестьяне, на четвертой — студент-соблазнитель, на пятой — ребенок, а на шестой — жених, подмастерье. Это была вся её история, похожая на много других. На гвозде, рядом с очагом, висело изящное платье, богато плиссированное, бархатная накидка и шляпа с перьями — костюм феи, в котором она выходила на ловлю юношей. А сама она! Высокая, 24-летняя женщина заурядного типа. Легкомыслие и бессонные ночи придали цвету её лица ту прозрачную белизну, отличающую богатых, которые не работают; но руки еще носили следы тяжелых трудов молодости. Одетая в красивый капот, с распущенными волосами, она могла сойти за магдалину. У ней было относительно стыдливое обхождение, она была весела и вежлива и держалась манерно.
Общество распалось на группы, продолжало прерванные разговоры и начинало новые. Фальк, который теперь был поэтом и хотел во всём находить интерес, даже в самом банальном, пустился в сентиментальную беседу с Марией, что она очень любила, так как ей льстило, когда с ней обращались как с человеком. По обыкновению они договорились до истории и до мотивов, толкнувших ее на этот путь. Первому падению она не придавала большого значения, «об этом не стоило и говорить»; но тем мрачнее описывала она свою жизнь в горничных; эту рабскую жизнь, под капризами и бранью бездельной женщины, эту жизнь, полную бесконечной работы. Нет, уж лучше свобода!
— Но когда вам надоест эта жизнь?
— Тогда я выйду замуж за Вестергрена!
— А захочет ли он?
— О, он ждет этого дня; впрочем, я сама тогда открою небольшую лавочку на те деньги, которые лежат у меня в сберегательной кассе. Но об этом уже так многие спрашивают. Нет ли у тебя сигар?
— Как же! Есть! Но можно мне спросить об этом?
Он взял её альбом и увидал студента; это, обыкновенно, бывает студент с белым галстуком, с белой студенческой фуражкой на коленях, неловкий и не похожий на Мефистофеля.
— Кто это?
— Это был славный малый!
— Соблазнитель?
— Ах, пустяки! Это была столько же моя вина, сколько и его, милый мой; оба виноваты! Вот, мое дитя! Господь взял его, и это, может быть, к лучшему! Но поговорим о чем-нибудь другом! Что это за весельчак, которого Альберт сегодня привел? Вот тот, что сидит у очага, рядом с длинным, достающим до трубы?
Олэ, на которого обратили внимание, был очень польщен и ерошил свои завитые волосы, которые опять взлохматились после обильной выпивки.
— Это пономарь Монсон, — сказал Лундель.
— Ах, чёрт дери! Так это поп? Да я могла бы догадаться по его лукавым глазам. Знаете ли, на прошлой неделе здесь был поп! Поди сюда, Монсон, дай-ка я погляжу на тебя!
Олэ слез с плиты, на которой он лицемерно спорил с Игбергом о категорическом императиве Канта. Он так привык привлекать внимание женщин, что тотчас же почувствовал себя моложе, и извивающейся походкой он приблизился к красавице, которую он уже оглядел одним глазом и нашел восхитительной. Он как мог закрутил усы и спросил манерным голосом:
— Не правда ли, барышня, вы находите, что я похож на попа?
— Нет, теперь я вижу, что у тебя усы. На тебе слишком изящное платье для рабочего. А ну-ка, покажи руку! О, да ты кузнец!
Олэ был оскорблен.
— Разве я так уродлив, барышня? — сказал Олэ трогательным голосом.
Мария взглянула на него.
— Ты очень некрасив. Но у тебя хороший вид!
— О, барышня, если бы вы знали, как вы ранили мое сердце! Я никогда не видел женщины, которая полюбила бы меня; я видел так много мужчин, которые были счастливы, хотя были уродливее меня; но женщина — проклятая загадка, и поэтому я ее презираю!
— Это хорошо, Олэ! — раздался голос из трубы, где помещалась голова Игберга. — Это хорошо!
Олэ хотел вернуться к очагу, но он коснулся темы, которая очень интересовала Марию, к тому же он сыграл на струне, звук которой ей был знаком. Она уселась рядом с ним, и они погрузились в продолжительную, серьезную беседу — о любви и женщинах.
Ренгьельм, бывший весь вечер тише обыкновенного и на которого никто не обращал внимания, вдруг ожил и очутился теперь вблизи Фалька на углу дивана. Что-то у него давно было на сердце, чего он давно не замечал. Он взял свою пивную кружку и стукнул по столу, как бы желая держать речь, и когда его ближайшие соседи обратили на него внимание, он произнес дрожащим голосом:
— Господа, вы думаете, что я скотина, я знаю; Фальк, я знаю, ты думаешь, что я глуп, но вы увидите, друзья мои, чёрт побери, вы увидите!..
Он возвысил голос и ударил кружкой по столу, так что она разлетелась, после чего он упал на диван и заснул. Эта выходка, не так уже необычная, привлекла внимание Марии. Она встала и прервала разговор с Олэ, который к тому же уже начинал покидать абстрактную сторону вопроса.
— Нет, что за красивый малый! Откуда он у вас? Бедный малый! Он такой сонный! Я его совсем не видала.
Она подложила ему подушку под голову и покрыла его шалью.
— Какие маленькие руки! У вас не такие, мужичье! И что за лицо! Какое невинное! Тьфу, Альбер! Это ты его соблазнил выпить так много!
Был ли в эхом виноват Лундель или другой кто-то, это теперь не имело значения, ибо человек был пьян; но достоверно было то, что никому не приходилось соблазнять его, потому что его снедало постоянное желание заглушить внутреннюю тревогу, гнавшую его от работы.
Лундель не встревожился замечаниями своей прекрасной подруги; зато возрастающее опьянение пробудило его религиозные чувства, порядочно притупившиеся вследствие обильного ужина. Он поднялся, наполнил свою кружку, оперся о комод и потребовал внимания.
— Милостивые государи! — он вспомнил о присутствии магдалины, — и милостивые государыни! Сегодня вечером мы ели и пили в намерении, если глядеть с материалистической точки зрения, исходящем только из низменных, животных элементов нашего существа, которое в момент, подобный настоящему, когда приближается час расставания… мы видим здесь печальное зрелище порока, именуемого пьянством! Но истинное религиозное чувство пробуждается, когда после вечера, проведенного в кругу друзей, чувствуешь себя обязанным поднять стакан в честь того, кто проявил особый талант. Я подразумеваю Селлена. Такой пример, утверждаю я, высказался здесь с величайшей силой, и поэтому я припоминаю те прекрасные слова, которые всегда будут звучать в моих ушах, и я уверен, что все мы сохраним их в памяти, хотя бы это место было и не очень подходящее; этот молодой человек, павший жертвой порока, который мы называем пьянством, втерся, к сожалению, в наше общество и, коротко говоря, проявил более печальные результаты, чем можно было ожидать. За твое здоровье, благородный друг Селлен, я желаю тебе того счастья, которого заслуживает твое благородное сердце! И за твое здоровье, Олэ Монтанус! Фальк тоже благородный человек, который больше проявится, когда его религиозное чувство достигнет той твердости, за которую ручается его характер. Об Игберге я не хочу говорить, ибо тот теперь избрал свой собственный путь — философский, на котором я желаю ему успеха.
Это тяжкий путь, и я скажу, словами псалмопевца: «Кто это скажет нам?» Между тем мы имеем полное основание ожидать лучшего будущего, и я думаю, мы можем рассчитывать на это, пока чувства наши благородны и сердце не стремится к корысти, ибо, господа, человек без религии — скотина. Я предлагаю поэтому вам, господа, подмять стакан за всё благородное, прекрасное и великое, к которому мы стремимся. Ваше здоровье, господа!
Религиозное чувство стало так одолевать Лунделя, что общество сочло за лучшее подумать о расставании.
Штора уже довольно долго освещалась светом солнца, и изображенный на ней пейзаж с рыцарской крепостью сверкал в первых утренних лучах. Когда ее подняли, день воцарился в комнате и осветил часть собравшихся, стоявших ближе к окну: они выглядели как трупы. Игберг, спавший у очага, скрестив руки на пивной кружке, отразил красный свет стеариновых свечей и давал превосходный эффект. Олэ произносил тосты за женщину, за весну, за мир, причем ему пришлось открыть окно, чтобы дать простор своим чувствам. Спящих разбудили, простились, и всё общество побрело к воротам.
Когда вышли на улицу, Фальк обернулся; магдалина лежала в открытом окне; солнце освещало её белое лицо, и её длинные черные волосы, окрашиваемые солнцем в темно-красный цвет, спускались по шее, и казалось, что они ручьями выливаются на улицу, а над головой её висели меч и топор и обе рожи, скалящие зубы; а на яблоне, на другой стороне, сидела птичка, черная с белым, и пела грустную мелодию, выражавшую её радость о том, что кончилась ночь.
XII
Леви был молодой человек, который, будучи рожден и воспитан для карьеры купца, как раз собирался устроиться при помощи своего богатого отца, когда отец умер и не оставил ничего, кроме необеспеченной семьи.
Это было большое разочарование для молодого человека, ибо он был в том возрасте, в котором уже собирался прекратить работу и заставить других работать для себя. Ему было двадцать пять лет, и он обладал выгодной наружностью; широкие плечи и совершенное отсутствие бедер делали его туловище особенно приспособленным носить сюртук так, как ему неоднократно приходилось видеть на некоторых иностранных дипломатах; грудь его от природы обладала изящнейшей выпуклостью, вполне подымавшей грудь сорочки с четырьмя запонками, когда носитель её опускался в кресло на узкой стороне длинного стола дирекции, занятого членами правления; красиво двоящаяся борода придавала его молодому лицу выражение располагающее и вызывающее доверие; его маленькие ноги были сделаны для брюссельского ковра директорской комнаты, а холеные руки особенно подходили к какой-нибудь легкой работе, например, к подписыванию своего имени преимущественно на печатных бланках.
В то время, которое теперь называется хорошим, хотя на самом деле оно для многих было очень плохим, а именно было сделано величайшее открытие великого столетия, что дешевле и приятней жить чужими деньгами, чем собственным трудом. Многие уже воспользовались этим открытием, и так как оно не было патентовано, то немудрено, что и Леви поспешил воспользоваться им, тем более, что у него самого не было денег и охоты работать на семью, не бывшую его собственной. Итак, он однажды одел свой лучший костюм и отправился к дядюшке Смиту.
— Так у тебя есть идея? Послушаем! Хорошо иметь идеи.
— Я задумал учредить акционерное общество.
— Хорошо! Тогда Аарон будет казначеем, Семен секретарем, Исаак кассиром, а остальные ребята бухгалтерами; это хорошая идея! Дальше! Какое же это будет общество?
— Так! Это хорошо. Все люди должны страховать свои вещи, когда они едут морем. Но в чём же твоя идея?
— В этом моя идея!
— Это не идея! У нас уже есть большое общество «Нептун». Это хорошее общество! Твое должно быть лучше, если ты хочешь вступить в конкуренцию! Что нового в твоем обществе?
— О, я понимаю! Я понижу премию, тогда я получу всех клиентов «Нептуна»!
— Ну, это идея. Значит, проспект, который я отдам печатать, начнется увертюрой: «Так как уже давно стало назревшей необходимостью понизить страховые премии, и только благодаря отсутствию конкуренции это не было сделано, нижеподписавшиеся выпускают акции общества…» Ну?
— Тритон!
— Тритон? Кто это?
— Это морской бог!
— Значит, хорошо, Тритон! Это выйдет хороший плакат! Ты можешь заказать его у Райха в Берлине, а я воспроизведу его в моем календаре «Наша страна». Значит, подписавшиеся! Сперва, натурально, мое имя! Но надо большие, хорошие имена! Дай-ка мне официальный календарь!
Смит перелистывал довольно долго.
— Для морского страхового общества нужен большой морской офицер. Посмотрим-ка! Он должен быть адмиралом!
— Ах, у них ведь нет никаких денег!
— Ай-ай! Как ты плохо понимаешь дела, малый! Они подписывают, но не должны платить! Они получают проценты за то, что посещают заседания и участвуют на банкетах директора! Ну вот, здесь два адмирала. У одного командорский знак полярной звезды, а у другого русский орден св. Анны. Что тут делать? Так! Возьмем русского. Россия хорошая страна для морского страхования! Так!
— Но разве их так легко взять?
— Ах, молчи! Теперь нам нужно отставного министра! Так. Его превосходительство? Хорошо. Теперь нам надо графа. Это труднее. У графов так много денег! Надо взять профессора! У тех немного денег! Есть ли профессора парусной езды? Это было бы хорошо для дела. Ну, так, теперь всё ясно! О, я забыл самое важное. Юриста! Члена суда! Ну, вот и он!
— Но у нас еще нет денег!
— Денег! На что деньги, когда основываешь общество? Разве не тот будет платить, кто страхует свои товары? Что? Или мы должны за него платить? Нет! Значит, он своими премиями!
— Но основной капитал?
— Напишем облигации.
— Да, но надо же внести что-нибудь и наличными!
— Вносят наличные облигациями. Разве это не значит заплатить? Что? Если я тебе даю облигацию на какую-нибудь сумму, ты за нее получишь деньги в любом банке. Так разве облигация не деньги? Ну, вот! И где сказано, что наличные — это значит кредитки? Тогда банковые чеки тоже не наличные! А?
— Как велик должен быт основной капитал?
— Очень небольшой! Не надо закладывать больших капиталов. Один миллион! Из них триста тысяч наличными, а остальные облигациями!
— Да, но триста тысяч придется ведь внести кредитными билетами!
— О, Господи! Кредитки? Кредитки не деньги! Есть кредитки — хорошо; нет их — тоже хорошо! Поэтому и приходится заинтересовывать маленьких людей, у которых только кредитки!
— А чем же платят большие?
— Акциями, облигациями, векселями! Да всё это после! Пусть только подпишут, об остальном мы позаботимся!
— Неужели же только триста тысяч? Да ведь столько стоит один большой пароход! А если застрахуешь тысячу пароходов?
— Тысячу? «Нептун» имел за прошлый год 48.000 страховок, и дело шло хорошо!
— Тем хуже! А если дело пойдет плохо?
— Тогда можно ликвидировать!
— Ликвидировать?
— Устраивается конкурс! Так это называется! И что же из того, если над обществом будет учрежден конкурс? Ведь не над тобой будет конкурс, не надо мной, не над ним! А то можно выпустить новые акции, или же можно изготовить облигации, которые потом в тяжелое время будут выкуплены государством.
— Значит, нет никакого риска?
— Нет! Впрочем, чем ты рискуешь? Есть ли у тебя хоть грош? Нет! Ну, так вот! Чем я рискую? Пятьюстами кронами! Я не возьму больше пяти акций, видишь ли! А пятьсот это для меня вот что!
Он взял понюшку табаку, и этим дело кончилось.