Рассказывали, что на своих обедах и даже во время обедов наедине с господином д’Аваре Людовик XVIII пользовался секретами самой изысканной и роскошной кухни.
Котлеты не жарили непосредственно на решетке, а между двумя другими котлетами; участнику трапезы предоставлялась возможность самому открыть эту замечательную «посудину», из которой вырывались одновременно сок и самый тонкий аромат.
Овсянок зажаривали в брюшках перепелок, набитых трюфелями, поэтому Его Величество иногда не сразу мог сделать выбор между нежными птицами и ароматными грибами.
Для фруктов, которые должны были подаваться к королевскому столу, существовало жюри дегустаторов. Дегустатором персиков был г-н Пти-Радель, библиотекарь Академии.
Однажды садовник из Монтрея, получивший путем искусно скомбинированных прививок персики особенно замечательного сорта, захотел оказать почтение королю этими персиками, но ему следовало предварительно представить их на суд дегустатора из жюри. Садовник явился в библиотеку Академии и, держа в руке тарелку с четырьмя прекрасными персиками, спросил господина Пти-Раделя.
Ему сообщили о некоторых затруднениях: у г-на Пти-Раделя была крайне срочная работа. Но садовник настоял на своем, прося, чтобы ему позволили только просунуть в дверь тарелку с персиками и часть руки.
На шум, возникший при этой операции, господин Пти-Радель открыл глаза, блаженно закрывшиеся у него над готическим манускриптом.
При виде персиков, которые, казалось, появились сами по себе, он радостно вскрикнул и дважды повторил: «Войдите! Войдите же!»
Садовник объявил о цели своего визита, и радость гурмана отразилась на лице ученого, который вытянулся в своем кресле, скрестив ноги, стиснув руки и приготовившись в сладкой задумчивости дать важное суждение, требовавшееся от него.
Садовник попросил серебряный нож, разрезал произвольно на четыре части один из персиков, наколол кусочек на острие ножа и весело приблизил его ко рту господина Пти-Раделя, говоря ему: «Попробуйте этот сок».
Прикрыв глаза, с невозмутимым челом, полный важности своего задания, г-н Пти-Радель, ни слова не говоря, попробовал сок.
Когда через две или три минуты судья приоткрыл глаза, на лице садовника читалась тревога.
«Хорошо! Очень хорошо, друг мой», — только и смог произнести г-н Пти-Радель.
Ему сразу таким же способом был подан второй ломтик персика.
Садовник сказал уже более уверенно: «Попробуйте мякоть».
Та же тишина, то же сознание важности момента со стороны тонкого гурмана, но на этот раз движение его рта было более заметным, потому что он жевал.
Наконец, наклонив голову, он снова произнес: «Ах! Очень хорошо! Прекрасно!»
Вы, может быть, думаете, что высшее качество персика было признано и все было сказано? Ничего подобного.
«Оцените аромат», — попросил садовник.
Аромат был найден достойным вкуса сока и мякоти. Тогда садовник, постепенно перешедший от поведения просителя к поведению триумфатора, подал последний ломтик персика и, не скрывая больше долю гордости и удовлетворения, произнес: «А теперь попробуйте все вместе».
Бесполезно говорить, что этот последний ломтик имел такой же успех, как и все предыдущие. После этого г-н Пти-Радель выступил вперед и, подойдя к садовнику, с глазами, увлажненными волнением, с улыбкой на устах, взял его руки в свои в таком же порыве, как если бы перед ним был художник или артист:
«Ах, друг мой, — воскликнул он, — вы достигли совершенства, я вас искренне поздравляю, и завтра же ваши персики будут поданы к королевскому столу».
Людовик XVIII не питал иллюзий, он с грустью видел, что хорошая кухня и ее знатоки уходят.
«Доктор, — говорил он однажды Корвизару, — гастрономическая наука уходит, а вместе с ней — и последние остатки старой цивилизации. Организованные корпорации, подобные объединениям медиков, должны были бы предпринять все возможные усилия, чтобы помешать распаду общества. Раньше во Франции было множество знатоков и любителей гастрономии, потому что в стране существовали многочисленные объединения, члены которых оказались уничтоженными или разбросанными по миру. Нет больше откупщиков, нет аббатов, нет монахов из белого братства: все поклонники гастрономии сосредоточены теперь в вашей медицинской среде, ведь вы, медики, — гурманы по определению. Крепче держите ношу, которой нагрузила вас судьба. Пусть вам достанется доля спартанцев в Термопилах».
Тонкий знаток кулинарии, Людовик XVIII глубоко презирал своего брата Людовика XVI, грубого едока, который за едой осуществлял не интеллектуальное и разумное, а грубое и животное действие.
Людовик XVI совершенно не мог терпеть чувства голода.
В день 12 августа, когда он отправился просить убежища у Конвента, его посадили в ложу, — не скажу, что стенографа, поскольку тогда еще не было стенографии, но человека, которому было поручено вести отчет об этом заседании.
Как только король оказался в этой ложе, его охватил голод, и он беспрестанно просил есть.
Королева настаивала, чтобы он не подавал столь странного примера беспечности и прожорливости, но не было никакой возможности его урезонить. Ему принесли жареную курицу, которую он проглотил, не разрезая, похоже, совершенно не беспокоясь о ходе дискуссии, касавшейся его собственной жизни и смерти. Какая разница! Он ведь был жив!
«Я мыслю, значит, я существую», — говорил Декарт.
«Раз я ем, значит, я существую», — говорил Людовик XVI.
Трапеза продолжалась до тех пор, пока не осталось ни малейшего кусочка курицы, ни крошки хлеба.
Эта тенденция к болезненной прожорливости булимии была столь хорошо за ним известна, что Камиль Демулен заявил (и это было гнусной ложью в подобный момент), будто король был арестован потому, что не захотел проехать через Сент-Meнеу, не отведав свиных ножек, которыми славился этот город. Впрочем, всем известно, что Людовик XVI был задержан не в Сент-Менеу, а в Варенне, и что свиные ножки не имели абсолютно никакого отношения к его аресту.
Больше всего Людовик XVI и люди из его обслуги жаловались в тюрьме Тампль на то, как их ограничили в еде.
Мы говорили о Баррасе, как о достойном знатоке кулинарии.
На обедах, которые давал Баррас, которого называли красавцем Баррасом, особое почтение он оказывал женщинам. Среди многочисленных меню у нас перед глазами есть одно, подписанное Баррасом, в котором мы обнаруживаем такую любопытную запись, сделанную его рукой:
Отразилась ли галантность Барраса на его репутации? Женщины взяли его под свою защиту, и от члена Директории и генерала остался элегантный красавец Баррас. Дело было не в его коррумпированности, а в миллионах, которые он вытянул у Франции. Сколько отпущений грехов скрыто под словами: «Положите подушки на места для гражданок Талльен, Тальма, Богарне, Энгерло и Миранды».
Мадемуазель Конта создала себе репутацию хозяйки элегантного дома, приказав подавать горячие блюда на подогретых тарелках.
Долгое правление Людовика XV было таким же монотонным, как готовка еды. Один лишь г-н де Ришелье добавил некоторое разнообразие в эти ароматы, в эти цветы и фрукты, которые никогда не менялись. Он придумал колбаски а ля Ришелье, байонские соусы, которые наши рестораторы, упорно продолжают называть махонскими под тем предлогом, что они были сделаны накануне или на следующий день после взятия Махона.
Правда, наряду с этим мы имеем соус бешамель и котлеты в соусе субиз.
Это казалось тем более долгим, что мы выходили из полной духовного начала эпохи регентства, когда все были молоды, полны остроумия и имели крепкий желудок.
Регентство было во Франции прелестной эпохой: в течение 7 или 8 лет люди жили, чтобы пить, есть, любить. Затем, однажды вечером, когда регент вел приятную беседу с мадам де Фаларис, — «своим вороненком», как он ее называл, — голова его вдруг стала тяжелой, и он склонил ее на плечо своей прекрасной куртизанки, произнося:
Регент не ответил. Он уже был там!
После смерти регента его место занял принц: это был некрасивый одноглазый человек, принадлежавший к захудалой ветви дома Конде. Он получил от природы такое количество добродетелей, которое не позволяет принцам быть повешенными не потому, что они честные люди, а потому, что они принцы.
Он и его любовница, дочь откупщика налогов Пленёфа, истратили примерно год на то, чтобы проесть остававшиеся в сундуках Франции деньги. После этого, за неимением денег, они принялись проедать и саму Францию.
Так что времена регентства принца Конде ели много, но неважно.
Один умный человек, врач-гомеопат, говорил мне однажды, что в изменениях пищи отдельных народов можно найти различные стадии, имеющие отношение к медицине.
Так, при Людовике XIV, в эпоху, когда во Франции ели не очень жирную пищу, когда кофе еще не вошел в обиход, чай не был в моде, а шоколад только что изобрели, люди полнели, и любая болезнь, как говорят врачи, происходила «от жидкостей организма».
Тогда и появилась медицина доктора Фагона.
Можно и не говорить, что Фагон Людовика XIV и Пургон Мольера — это одно и то же лицо: кровопускание, слабительное, клистир —
Людовик XIV прочищал свой желудок дважды в месяц, очищая при этом одновременно и голову. Это приводило его в столь хорошее расположение духа, что просители ждали его со своими прошениями каждого 15-го и 30-го числа, прямо у выхода из клозета.
Медицина такого типа просуществовала с переменным успехом около ста лет.
Затем пришел гений, оказавшийся одновременно славой и несчастьем Франции, — Наполеон I.
Когда он пал, по всему пространству Франции разбрелись пятьдесят тысяч офицеров, не имевших иного будущего, чем заговоры. Кровь их сжигала ненависть, и занимались они свержением правительства, попивая кофе, водку и пунш.
Тогда появился Бруссе, гениальный человек, утверждавший, подобно Фагону: все дело в «жидкостях организма» — будем прочищать желудки. Все дело в крови — будем делать кровопускания.
И он пускал кровь, и на протяжении большого периода при кровопусканиях из заговорщиков вытекала кровь, сгоравшая от ненависти, пунша и кофе. Для кровопусканий использовали не только ланцет, но и кинжал, и топор палача.
Эпоха Людовика XVIII, со своей Тайной палатой, была почти периодом террора. Только его назвали белым террором. Затем наступило кратковременное правление Карла X и Революция 1830 г. Республика поднималась вверх, как колосья в апреле.
Но лучшие умы обратились к спекуляции. И среди последних учеников Гастера, с каждым днем становившихся все более дисциплинированными и ходивших в обеденные залы министров, родились адепты Биржи, у которых на смену ужасам заговоров появились волнения по поводу взлетов и падений биржевых курсов.
Те, кто проигрывал (а их всегда бывает больше, чем выигрывающих), возвращались домой, нервно вздрагивая, и дрожь эта была у них в глазах, на челе и во рту. Их жены и дочери, непрерывно видя перед собой озабоченных и страдающих мужчин, судорожно зевали, вплоть до вывиха челюстей.
У них спрашивали: «Что с вами?» — а бедные женщины, не осмеливаясь признаться, что отец или муж наводят на них сон, отвечали: «У меня нервы».
В этот момент в столь наэлектризованном обществе появился немецкий врач-гомеопат Ханеман. Если Фагон говорил: «Все дело в жидкостях, прочистим желудки», Бруссе утверждал: «Все дело в крови, устроим кровопускание», то Ханеман сказал: «Все дело в нервах, будем их успокаивать». И гомеопатия сделала первые шаги в своей медленной, спокойной и невидимой карьере, которая ей была предназначена.
Мы пришли в мир одновременно с нею и имели честь стать ее современниками. Мы были современниками, поставленными в довольно затруднительное положение в смысле наших политических пристрастий. Мы не могли быть приверженцами Наполеона, поскольку он дважды пал с трона под проклятья наших матерей. Мы не могли быть и сторонниками Бурбонов, потому что Людовик XVIII умер с репутацией бессердечного человека, никогда не умевшего прощать, а Карл X был изгнан как король ленивый и глупый. Мы не очень хорошо были знакомы с историей Франции, но тем не менее знали, что глупые и ленивые короли встречались с самого ее начала.
Нам только что предложили нового, который должен был стать образцовым королем, поскольку создавался всем, что было самого богатого и самого умного во Франции. Мы еще не могли стать его фанатичными сторонниками, поскольку он пока не представил никаких доказательств своей исключительности.
Поэтому нам оставалось любить две вещи: свободу и искусство.
Мы бросились в эту новую религию, которая привлекала нас двумя неизвестными доселе словами.
Искусства почти не было, а свободы не было вовсе.
Мы чувствовали разумность родины, находившейся под угрозой: как и в 1792 г., происходила добровольная вербовка.