Мервин Пик
Титус Гроан
Насущный хлеб один? Иль ты б хотел узрить
Лицо средь облака и с ним поговорить?
Зал Блистающей Резьбы
Горменгаст, то есть главная глыба изначального камня, взятый сам по себе, возможно, являл бы какие-то громоздкие архитектурные достоинства, если бы можно было отвлечься от его окружения — от жалких жилищ, заразной сыпью облегших его внешние стены. Они всползали по земляным откосам, каждое следующее забиралось чуть выше соседа, цепляясь за крепостные валы, пока наконец последние из лачуг не подбирались к огромным стенам, впиваясь в их камень, точно пиявки. Право на такого рода хладную близость с нависшей над ними твердыней жаловал этим жилищам древний закон. На их разновысокие кровли падали год за годом тени изгрызенных временем контрфорсов, надменных крошащихся стрельниц и, огромнейшая из всех, тень Кремнистой Башни. Башня эта, неровно заляпанная черным плющом, торчала средь стиснутых кулаков бугристой каменной кладки, как изувеченный палец, святотатственно воткнутый в небеса. Ночами совы обращали ее в гулкую глотку эха, днем же она стояла безгласно, отбрасывая длинную тень.
Обитатели этих внешних лачуг и те, кто жил
На некотором месте
Яркие изваяния, целый день сохранявшие неподвижность — лишь фантастические тени их ползли, от часа к часу удлиняясь, по стене за ними, отвечая вращению солнца, — источали, при всей живости их красок, подобие тьмы. Воздух между ними наливался ревностью и презрением. Мастера стояли близ них, будто нищие попрошайки, сзади жались друг к дружке их домочадцы, нескладные, рано увядшие. Все, что когда-то светилось в них, угасло.
Не удостоившиеся избрания статуи сжигались тем же вечером во дворе замка, под западным балконом лорда Гроана, который, согласно обычаю, стоял наверху, пока сгорало дерево, склонив, словно бы в муке, главу; затем за его спиной трижды бухал гонг и в лунном свете три избежавших сожженья скульптуры уносили со двора. Их выставляли на балюстраде балкона для показа тем, кто толпился внизу, и граф Гроанский приказывал создавшим их мастерам выступить из толпы. Когда они застывали прямо под ним, граф бросал вниз традиционные пергаментные свитки, дававшие этим людям письменное дозволение прогуливаться в полнолуние каждого второго месяца над своими лачугами по зубчатой стене. В такие ночи можно было видеть из окна, пробитого в южной стене Горменгаста, как снуют от бойницы к бойнице крохотные, освещенные луной человечки, чье мастерство завоевало им почесть, которой они так жаждали.
Если не считать Дня Изваяний и вольности, дарованной бесподобнейшим из резчиков, никаких иных возможностей познакомиться с «внешним» людом у тех, кто жил в окружении стен, не было, да «внутренний» мир и не интересовался этими существами, потонувшими в тени огромной ограды.
То было почти забытое племя: о нем вспоминали редко, с внезапным удивлением или с ощущением нереальности, какое несет с собой вдруг возвратившееся сновидение. Только День Изваяний и выводил их под солнечный свет, только он пробуждал воспоминания о былых временах. Ибо даже на памяти Неттеля, восьмидесятилетнего старца, ютившегося в башне над хранилищем ржавых доспехов, церемония эта выполнялась всегда. Бесчисленные скульптуры, повинуясь закону, обращались в дымящийся пепел, избраннейшие же с незапамятных времен населяли Зал Блистающей Резьбы.
Зал этот, занимавший верхний этаж Северного крыла, находился на попечении смотрителя по прозванью Ротткодд, который, поскольку сюда никто никогда не заглядывал, большую часть своей жизни проспал в гамаке, подвешенном в дальнем конце зала. При всей его сонливости, Ротткодда ни разу еще не видели без перьевой метелки в кулаке — метелки, посредством которой он исполнял одну из двух главных работ, безусловно необходимых в этом длинном и безмолвном покое, а именно — сметал с Блистающих Изваяний пыль.
В качестве произведений искусства изваяния нимало его не занимали, и все же к некоторым из них он, против собственной воли, питал нечто схожее с соседской приязнью. Изумрудного Коня он обметал с несколько большим, нежели обычное, тщанием. Особый уход получали также оливково-черная Голова, глядевшая на Коня со своей полки, и Пегая Акула. Впрочем, нельзя все же сказать, будто имелись скульптуры, на которых он дозволял пыли скопиться.
Входя сюда в семь утра, год за годом, зимою и летом, Ротткодд сбрасывал куртку и натягивал через голову бесформенный, длинный, до щиколок, балахон. Затем, зажав метелку под мышкой, он поверх очков привычно окидывал зал исполненным проницательности взглядом. Головка у него была маленькая, темная, похожая на проржавевшую мушкетную пулю, а глаза за поблескивающими очками походили на две миниатюрных копии этой головки. Вся троица пребывала в непрестанном движении, словно наверстывая время, потраченное ею на сон; голова механически покачивалась при ходьбе, глаза, словно беря пример с вышестоящего органа, которому их подчинили, рыскали туда, сюда и никуда в частности. Скользнув поверх очков взглядом по двери и повторно обрыскав им все Северное крыло целиком, облаченный в балахон господин Ротткодд совершал следующий ритуальный поступок — вытягивал из-под мышки метелку и, воздев это оружие, без чрезмерного пыла наскакивал на первое изваяние справа. Зал, располагавшийся на верхнем этаже Северного крыла, был, если честно сказать, не таким уж и залом, а пожалуй что чердаком. Единственное окно находилось в дальнем его конце, прямо против двери, через которую Ротткодд проникал сюда из более высокой части замка. Свету оно давало мало. Шторы неизменно оставались опущенными. Ночью и днем Зал Блистающей Резьбы освещался семью огромными люстрами, свисавшими с потолка ровно через девять футов одна от другой. Свечам, воткнутым в них, никогда не дозволялось не только падать, но даже и оплывать, Ротткодд перед тем, как в девять вечера удалиться отсюда, лично заботился об их замене и пополнении. В маленькой прихожей, предварявшей вход в зал, хранился запас восковых свечей, здесь же Ротткодд держал свой балахон, здоровенную, белую от пыли книгу посетителей и стремянку. Стульев, столов да собственно и никакой иной мебели в зале не имелось, если не считать подвешенного вблизи окна гамака, в коем спал Ротткодд. Дощатый пол побелел от пыли, которой, поскольку ее с таким усердием гнали со статуй, больше некуда было улечься — вот она и скапливалась на полу, отдавая особое предпочтение четырем углам зала, глубокая, похожая на пепел.
Обметя первую фигуру справа, Ротткодд механически перемещался вдоль длинной красочной фаланги, на миг останавливался перед очередным изваянием, смеривал его сверху донизу взглядом, и голова его понимающе покачивалась. Затем он пускал в ход метелку. Ротткодд был холост. Когда ему приходилось с кем-либо знакомиться, на лице его выражалась отчужденность, даже испуг, женщины же испытывали в его присутствии необъяснимый страх. Так что существование он вел идеальное, одиноко коротая день и ночь на длинном чердаке. Правда, время от времени кто-то из слуг или обитателей замка по той или этой причине неожиданно забредал к Ротткодду, пугая его каким-нибудь связанным с ритуалом вопросом, но после пыль вновь оседала — и в зале, и в душе господина Ротткодда.
О чем он грезил, лежа в своем гамаке, подсунув согнутую в локте руку под пулевидную голову? О чем мечтал, час за часом, год за годом? Трудно вообразить, что его посещали некие великие мысли, трудно даже представить, будто Ротткодд, — при том, что скульптуры яркими рядами текли над пылью в сужающуюся даль, словно стража, расставленная вдоль пути императора, — пытался извлечь какую-то пользу из своего одиночества, нет, скорее он наслаждался им ради него самого, страшась в глуби сознания любого незваного гостя.
И вот одним влажным днем гость все-таки явился к нему, нарушив покой Ротткодда, утопавшего в своем гамаке, — послеполуденный отдых его прервал резкий дребезг дверной ручки, которую посетитель, по-видимому, дергал, предпочитая эту методу приему более привычному — стуку в дверные доски. Звук, отзываясь эхом, пронесся вдоль длинной залы и потонул в пыли дощатых полов. Солнце протиснулось в узкие щели штор. Даже в эти жаркие, душные, нездоровые послеполуденные часы шторы были опущены и свечи заливали зал никчемным светом. Заслышав дребезжанье дверной ручки, Ротткодд рывком сел. Узкие лучи пробившегося сквозь шторные щели пыльного света исполосовали его темную голову отблесками наружного сияния. Пока он выбирался из гамака, свет блуждал по его плечам, между тем как глаза Ротткодда метались вверх-вниз по двери, вновь и вновь возвращаясь из торопливых, стремительных странствий к взволнованно дергавшейся ручке. Стиснув правой рукой перьевую метелку, Ротткодд двинулся по красочному проходу, каждый шаг его вздымал облачко пыли. Когда он наконец добрался до двери, ручка трястись перестала. Торопливо пав на колени, Ротткодд приник правым глазом к замочной скважине и, умерив привычное мотание головы и рысканье левого глаза (продолжавшего блуждать по двери), сумел, благодаря этому подвигу сосредоточения, углядеть, в трех дюймах от своего вникающего в скважину ока, око определенно чужое, ибо оно не только рознилось цветом от его железного шарика, но и находилось, что убеждало в его чужести гораздо сильнее, по другую сторону двери. Этот третий глаз, занятый тем же, чем и Ротткоддов, принадлежал Флэю, немногословному слуге Сепулькгравия, графа Горменгаст. Чтобы Флэй удалился от покоев своего господина на четыре комнаты по горизонтали и на целый этаж по вертикали — такое случалось в замке очень нечасто. Само его отсутствие в хозяйских покоях почиталось ненормальным, и тем не менее, в этот душный летний день глаз Флэя очевидным образом обретался в непосредственной близости от замочной скважины, прорезанной в двери Зала Блистающей Резьбы, — приходилось, стало быть, предположить, что и иные составные части этого господина находятся где-то поблизости. Признав друг друга, глаза одновременно отпрянули, и дверная ручка вновь застрекотала под рукой посетителя. Ротткодд вонзил в замочную скважину ключ, повернул его, и дверь медленно растворилась.
Возникшая в дверном проеме фигура господина Флэя заполнила его целиком, — Флэй стоял, скрестив на груди руки и без всякого выражения взирая на замершего перед ним человечка. Взглянув на костлявое лицо господина Флэя, трудно было вообразить, будто обладатель его способен произнести хоть что-то, уподобляющее его обычному человеку, от этого господина приходилось ждать чего-то более ломкого, старческого и сухого, чего-то походящего на звук, издаваемый старой щепой или осколками камня. Но вот жесткие губы его разделились. «Это я», — сказал он и вошел в зал, наполнив его хрустом коленных суставов. Он вошел в зал, — как шел и по жизни, — сопровождаемый этими трескливыми звуками, подобными тем, с какими ломаются иссохшие сучья, по одному всхрусту на шаг.
Ротткодд, убедясь, что это и вправду Флэй, раздраженно повел рукой, бессмысленно приглашая гостя войти, и затворил дверь.
Уменье вести беседу не принадлежало к числу сильных сторон господина Флэя, а потому он некоторое время безрадостно взирал прямо перед собой, затем — Ротткодду показалось, что прошла целая вечность — поднял костлявую длань и поскреб ею за ухом. Исполнив это деяние, он произнес вторую фразу: «Все еще здесь, а?» — и видно было, какие усилия приходится предпринимать голосу господина Флэя, чтобы протиснуться сквозь его губы.
Ротткодд, похоже, почувствовав, что отвечать на этот вопрос особой нужды не имеется, пожал плечами и отправил свой взгляд гулять по потолку.
Господин Флэй, поднатужившись, продолжил: «Я говорю, все еще здесь, а, Ротткодд?». Он со злобой оглядел Изумрудного Коня. «Все еще здесь, а?».
— Я всегда здесь, — сказал Ротткодд, опустив поблескивающие очки и проехавшись глазами по физиономии господина Флэя. — Изо дня в день, всегда. Очень жаркая погода. До чрезвычайности душно. Вам что-нибудь угодно?
— Ничего, — сказал Флэй и с непонятной угрозой повернулся к Ротткодду. —
Он вытер ладони о штанины, темная ткань которых светилась, наподобие шелка.
Ротткодд стряхнул метелкой пыль со своих туфель и склонил пулевидную голову на плечо. «А», — неопределенным тоном произнес он.
— Вы сказали «а», — отметил Флэй, поворачиваясь к Ротткодду спиной и начиная двигаться по проходу, — а я вам говорю, что теперь одним «а» не отделаться, понадобится кое-что посильнее.
— Конечно, — сказал Ротткодд. — Я бы даже сказал, куда как сильнее. Только я в этом мало что смыслю. Я ведь Смотритель.
Сообщив это, он вытянулся в струнку и приподнялся в пыли на цыпочки.
— Как? — переспросил Флэй, нависая над ним, ибо он, Флэй, уже вернулся назад. — Смотритель?
— Именно, — ответил Ротткодд, кивая.
Из горла Флэя изошел резкий всхрип. Ротткодд истолковал его в том смысле, что Флэй ничего не понял, и разозлился, что такому человеку дозволяется лезть в сферы, по праву принадлежащие ему, Ротткодду.
— Смотритель, — после жутковатого молчания вымолвил Флэй. — Я вам кое-что скажу. Кое-что знаю, поняли?
— Что же? — спросил Ротткодд.
— Сейчас, — сказал Флэй. — Но сначала — какой нынче день? Какой месяц, год? Ответьте.
Ротткодда такой вопрос озадачил, однако им уже овладело вялое любопытство. Он понял, что у этого костлявого мужлана что-то такое есть на уме, и потому ответил: «Восьмой день восьмого месяца, насчет года не уверен. А что?»
Голосом, еле слышным, Флэй повторил: «Восьмой день восьмого месяца». Глаза его стали почти прозрачными — так в уродливых холмах находишь среди грубых камней два озерца, в которых отражается небо.
— Подойдите ко мне, Ротткодд, — сказал он. — Подойдите поближе, я вам скажу. Вы не понимаете Горменгаста, того, что происходит в Горменгасте, что в нем случается, — нет, не понимаете. Ниже вас — то есть там оно все и происходит, под вашим Северным крылом. Все эти штуки к чему? Вот эти, деревянные. От них теперь никакого проку. Смотрите за ними, а проку ничуть. А там все движется. Замок движется. Нынче он один, его светлость, впервые за много лет. Я его не вижу, — Флэй прикусил костяшку на кулаке. — В спальне у ее светлости, вот он где. Ихняя светлость не в себе: меня не взял, не дал поглядеть на Нового. Новый. Он народился. Теперь внизу. Я не видел.
Флэй опять прикусил костяшку, но на другом кулаке, как бы желая уравновесить ощущения.
— Никого не пускают. Еще бы. Я буду следующий. Птицы расселись по спинкам кровати. Ворон за вороном, скворцы, вся шатия, и белый грач с ними. И пустельга тоже: вцепилась когтями в подушку. Госпожа кормит их корками. Зерном и корками. На новорожденного почти и не глянула. Наследник Горменгаста. Не смотрит на него. Зато господин мой так и уставился. Видел его сквозь решетку. Я ему нужен. А не впустил. Вы слушаете?
Разумеется, господин Ротткодд слушал. Прежде всего, он в жизни не слышал от господина Флэя столь длинной речи, да и известие о том, что в древнем, превознесенном самой историей доме Гроанов наконец родился наследник, тоже представляло кое-какой интерес для Смотрителя, ведущего одинокую жизнь на чердаке заброшенного Северного крыла. Теперь ему будет, чем занять мысли, хватит надолго. Господин Флэй не ошибся, сказав, что он, Ротткодд, похоже, не ощущает, полеживая в гамаке, биения жизни в замке, ибо Ротткодд, если правду сказать, и не подозревал, что на свет должен появиться наследник. Еду ему доставлял маленький подъемник, возносившийся из расположенных многими этажами ниже помещений для слуг, а спал он в прихожей и, вследствие этого, был совершенно отрезан и от мира, и от всех происходящих в мире событий. Так что Флэй принес ему настоящую новость. И все-таки, несмотря на важность полученного известия, господин Ротткодд сердился, что его потревожили. В пулевидной его голове вертелся вопрос, касающийся появления господина Флэя. С какой стати Флэй, который при обычном течении жизни, увидев его, даже бровью не поводил в знак приветствия, — с какой стати он залез в эту часть замка, столь для него чужую? Да еще и разговор вон какой затеял, это Флэй-то, из которого слова не выдавишь. Господин Ротткодд с присущей ему торопливостью обшарил Флэя глазами и вдруг к собственному удивлению выпалил: «А чем объяснить ваше присутствие здесь, господин Флэй?»
— Чего? — произнес Флэй. — О чем это вы?
Он уставился на Ротткодда сверху вниз, и глаза его остекленели.
Честно говоря, он и сам себе удивлялся. Действительно, — думал он, — с какой стати ему приспичило сообщать Ротткодду новость, столь важную для него самого? Почему Ротткодду, а не кому-то другому? Некоторое время он продолжал таращиться на Смотрителя, и чем дольше он так стоял, размышляя, тем яснее ему становилось, что услышанный им вопрос неприятно уместен, и это еще слабо сказано.
Застывший перед ним человечек задал прямой вопрос. И нужно признать, довольно трудный. Подволакивая ноги, Флэй сделал два шага к господину Ротткодду, но затем, с силой воткнув кулаки в карманы штанов, с нарочитой неторопливостью развернулся на каблуках.
— Да, — наконец выдавил он, — я понял, что вы хотели сказать, Ротткодд, я вас понял.
Ротткодду не терпелось вернуться в гамак и снова предаться наслаждениям полного одиночества, и все же, услышав эту фразу, он с даже большей, чем обычно, поспешностью обыскал глазами лицо господина Флэя. Господин Флэй уверяет, будто он понял, что хотел сказать Ротткодд. Неужто и вправду понял? Весьма интересно. Но что, собственно говоря, он
— Вас взволновали роды? — осведомился он.
Какое-то время Флэй простоял с таким видом, словно не услышал его, однако спустя несколько минут стало ясно, что услышал и услышанным поражен.
— Взволновали! — низко и хрипло воскликнул он. — Взволновали! Это дитя Гроанов. Настоящий Гроан, мужчина. Зов к переменам! Никаких
— Ага, — сказал Ротткодд. — Теперь понятно, господин Флэй. Однако до кончины его светлости пока еще далеко, не так ли?
— Да, — ответил господин Флэй, — далеко, но ведь
Ответ, данный им на вопрос Ротткодда касательно причин его появления в Зале Блистающей Резьбы, не вполне удовлетворил господина Флэя. Он стоял у окна, а вопрос снова и снова повторялся в его голове. Почему Ротткодд? Почему он, а не кто-либо другой? При всем при том господин Флэй отчетливо сознавал, что, едва он услышал о появлении наследника, едва эта новость всколыхнула его заскорузлую душу с такой силой, что он ощутил неодолимый зуд поделиться своим восторгом с другим человеком, — в тот же самый миг в сознании его откуда ни возьмись выскочил Ротткодд. Человек, по природе своей необщительный и к восторгам не склонный, он, даже будучи потрясенным рождением наследника, находил затруднительным сообщить эту новость Ротткодду. И однако, как уже было сказано, господин Флэй, к собственному его изумлению, не только излил перед Ротткоддом душу, но и поспешил сделать это.
Обернувшись, он увидел, что Смотритель с усталым видом стоит под Пегой Акулой, по-птичьи дергая коротко стриженной головкой и держа перед собою зажатую между распрямленными пальцами метелку. Флэй понимал, что Ротткодд вежливо ожидает его ухода. Вообще господин Флэй пребывал в состоянии странном. Его удивляло, что новость произвела на господина Ротткодда столь малое впечатление, как удивляло и то, что он сам принес сюда эту новость. Вытянув из кармана большие серебряные часы, он подержал их перед собой на плоской ладони.
— Должен идти, — натужно сказал он. — Слышите, Ротткодд? Я должен идти.
— Спасибо, что заглянули, — сказал Ротткодд. — Распишитесь по дороге в книге посетителей, ладно?
— Нет! Какой я посетитель! — Флэй задрал плечи до самых ушей. — Тридцать семь лет служу его светлости. Расписываться в
— Как угодно, — сказал господин Ротткодд. — Я, собственно, имел в виду ту часть книги посетителей, которая отведена для слуг.
— Нет! — повторил Флэй.
Проходя мимо Смотрителя к двери, Флэй внимательно вглядывался в него, и вопрос снова и снова стучал в его голове. Почему? Весь замок бурлит, взволнованный новостью. Все строят догадки. За порядком никто не следит. Слухи проносятся по цитадели. Повсюду — в коридорах, проходах, галереях, трапезной, на кухнях и в спальнях — везде одно и то же. Почему же он выбрал безразличного ко всему Ротткодда? И вдруг его озарило. Должно быть, он подспудно понимал, что новость эта ни для кого уже не новость, что Ротткодд для его известья — как целина для плуга, что Смотритель, одиноко живущий среди Блистающих Изваяний, — единственный, с кем он может поделиться ею, не поступившись своим угрюмым достоинством, и для кого новость, пусть она и не пробудит в нем никакого восторга, все-таки будет новостью.
Разрешив для себя эту проблему и испытывая некоторое отупение от банальной приземленности своих выводов, от того, что и речи не может идти о зове, посланном вдоль коридоров и лестниц его душой душе господина Ротткодда, Флэй вялым, хоть и машистым шагом миновал проходы Северного крыла и по витой каменной лестнице спустился в каменный же прямоугольник двора, а между тем странное разочарование овладевало им, мучительное ощущение униженной гордости, а с ним и благодарность за то, что его посещенье Ротткодда прошло никем незамеченным, и что сам Ротткодд надежно укрыт от мира в Зале Блистающей Резьбы.
Великая Кухня
Миновав сводчатый проход, ведущий к помещениям слуг, и спустившись по двенадцати ступеням в главный кухонный коридор, Флэй окунулся в атмосферу, разительно отличавшуюся от только что им покинутой. Завязшая в его памяти уединенность святилища господина Ротткодда немедля канула в небытие. В здешних каменных коридорах наличествовали все признаки поведения непристойного. Господин Флэй поднял костлявые плечи и засунул руки в карманы куртки, выпятив их так, что только напряженная ткань и разделяла стиснутые кулаки. Ткань натянулась, казалось, она вот-вот лопнет у него на заду. Безрадостно глянув влево-вправо, Флэй двинулся дальше, длинные, тощие ноги его потрескивали, пока он проталкивался сквозь волнующиеся скопления челядинцев. Они грубо гоготали друг другу в лица, а один, как видно, остряк, обладатель податливой, точно замазка, физиономии, корчил рожи, представлявшиеся никак не связанными с его черепом, если конечно череп присутствовал под этой покладистой плотью. Флэй протиснулся мимо.
Коридор кипел. Люди в передниках сбивались в стайки, которые тут же и расточались. Некоторые пели. Одни о чем-то спорили, другие, онемевшие от усталости, подпирали стены, свесив руки по бокам или тупо прихлопывая ими в такт какому-то кухонному гимну. Гвалт стоял несусветный. Строго говоря, все это более чем отвечало настроению, которое Флэй полагал желательным или во всяком случае приличествующим событию. Выказанное Ротткоддом отсутствие воодушевления поразило его, здесь же, по крайности, соблюдалась традиция, требующая проявления восторженной радости при рождении наследника Горменгаста. Однако обнаружить при посторонних собственный восторг было для Флэя невозможным. И передвигаясь по забитому людьми коридору, и минуя один за другим темные ответвления, ведшие к бойне, из которой тянуло зловонием свежей крови, к пропахшим сладкими хлебами пекарням, к лестницам, уходящим вниз, в винные погреба и в паутину замковых подземелий, он определенно испытывал удовлетворение, замечая, сколь многие из гуляк и бражников расступаются, чтобы дать ему дорогу, ибо положение главного слуги его светлости было весьма высоким, а мрачная складка губ и хмурость, свившая себе вечное гнездо на его выступающем лбу, несли в себе грозное предупреждение.
Нечасто доводилось Флэю одобрять в других показные проявления счастья. Он видел в счастье семя независимости, а в независимости — семя крамолы. Однако случаи, подобные нынешнему, это другой коленкор, ибо в них неумолимо проявлял себя дух общности и согласия, и господин Флэй ощущал, где-то между ребрами, уколы острого удовольствия.
Он дошел уже до середины коридора слуг, здесь, налево от него, зияли распахнутые настежь тяжелые деревянные двери Великой Кухни. Дальше тянулся, сужаясь в перспективе — темной, поскольку окна отсутствовали, — остаток коридора. В нем уже не было дверей ни слева, ни справа, а на дальнем своем конце он упирался в кремнистую стену. Обычно этот бесполезный тупик оставался, как то и следовало, пустым, но ныне господин Флэй приметил в нем несколько распростертых в сумраке тел. И в тот же миг его оглушил громовый рев, топот и лязг.
Господин Флэй вошел в Великую Кухню и на него сразу обрушилась волна ужасного, парного, душного жара. Он ощутил, как тело его приняло удар этой волны. Дело было не только в привычно тошнотворной кухонной атмосфере, усугубляемой бившими сквозь высоко сидящие окна лучами солнца, нет, в праздничном угаре кто-то переложил в печи топлива, разведя в них опасный огонь. Впрочем, Флэй понимал, что это
Сложенные из серых каменных плит, источавшие жаркий пар стены огромного помещения составляли предмет личной заботы восемнадцати слуг, называемых Серыми Скребунами. Особая их привилегия состояла в том, чтобы, достигнув отрочества, узнать, что поприще для них, как для сыновей своих отцов, уже назначено и что впереди их ждут неотличимые жизни, посвященные исполнению не способной порадовать воображение, хоть и достохвальной обязанности. Последняя сводилась к тому, чтобы ежеутренне до блеска начищать необъятный серый пол и высокие стены. В каждый день года, с трех предутренних часов и почти до одиннадцати, до часа, когда их козлы и лестницы начинали мешать поварам, Серые Скребуны исполняли свое наследственное призвание. Сам характер их ремесла сообщал рукам Скребунов невероятную мощь, и когда они привольно свешивали по бокам свои колоссальные лапищи, в облике их проступало нечто большее, чем простое обезьяноподобие. При всей корявости их обличий, люди эти составляли неотъемлемую часть Великой Кухни. Не будь здесь Серых Скребунов, любой социолог, явившийся в это мглистое помещение в поисках звена, завершающего круг темпераментов, последней ноты в гамме низших человеческих ценностей, ощутил бы, что в ней не хватает чего-то очень земного, сильного, подлинного.
Повседневная близость к огромным каменным плитам обращала и лица Скребунов в подобия этих плит. Физиономии всех восемнадцати давно лишились какого ни на есть выражения, если не считать таковым само отсутствие оного. То были просто плиты, с помощью которых Серые Скребуны говорили, что случалось нечасто, смотрели — всегда, и слушали, едва ли что-нибудь слыша. Традиция предписывала им глухоту. На плитах устроены были глаза, маленькие и плоские, точно монеты, окрашенные все в тот же булыжный цвет, как будто за долгие часы профессионального призора за стенами те наконец отразились в этих глазах и уже неизгладимо, раз и навсегда. Да, глаза имелись — тридцать шесть глаз, к коим прилагалось по восемнадцати носов, а также ртов, походивших на рассекшие плиты иззубренные трещины. И хоть все, чему полагается присутствовать на человечьем лице, присутствовало и на каждом из восемнадцати, различить на них хотя бы малейший признак оживления не удавалось еще никому, и даже если бы можно было свалить их черты в большую миску и основательно перемешать, а затем наугад выудить по одной и налепить на восковую башку какого-нибудь манекена — в какое угодно место и под каким угодно углом, ничего бы не изменилось, ибо и самое фантастическое, самое затейливое их сочетание не смогло бы вдохнуть жизнь в сооружение, составные части которого мертвы. Взятые в совокупности, сто восемь их лицевых признаков, — причитая сюда и уши, временами чудовищно выразительные, — не смогли бы даже при самом благоприятном стечении обстоятельств набраться сил, по отдельности или
Наблюдая все возраставшее в Великой Кухне волнение, Скребуны, неспособные по причине своей глухоты понять, чем оно вызвано, ухитрились тем не менее за последний час или два проникнуться праздничным духом, пронявшим кухонную челядь не только до глубины сердечной, но и до самых потрохов.
И теперь, в этот наиважнейший день, восемнадцать Серых Скребунов, осознавших наконец, что на свет явился новый Властитель, рядком лежали на каменных плитах под огромным столом, все до единого пьяные в стельку. Они почтили событие и сошли со сцены, и их по одному закатили под стол, будто восемнадцать бочонков с элем, в каковые они, собственно, и обратились.
Сквозь наполнявший Великую Кухню гул голосов, вздымавшийся и опадавший, менявший темп и медливший, пока пронзительный порыв или хриплый накат звука не сменялся новой паузой лишь для того, чтобы ее вновь сотряс отвратительный взрев хохота, или дробный шепоток, или хрип прочищаемой глотки, — сквозь все это плотное, узорчатое плетение бедлама привычной темой скорбного усердия проступал тяжелый храп Серых Скребунов.
К чести Скребунов следует сказать, что они присосались к своим бочонкам, как присасывается к груди еще не отнятый от нее младенец, лишь после того, как благодаря их стараниям засияли полы и стены кухни. Да и не их одних перестали держать ноги. То же несомненное доказательство верноподданнических чувств являли не менее сорока членов кухонного причта, которые, подобно Серым Скребунам, отыскав в бутылке наилучшее средство для выражения преданности роду Гроанов, уже погрузились в видения и грезы.
Господин Флэй, утирая тыльной стороной клешнеобразной ладони пот, уже обильно оросивший его чело, позволил своему взгляду ненадолго задержаться на косных, укороченных перспективой телах упившихся Скребунов. Они лежали к нему головами, остриженными коротко — до серой, как орудийная сталь, щетины. Тени свили себе гнездо под столом, и прочие части их тел, параллельно сужавшихся, быстро глотала мгла. С первого взгляда Флэю показалось, что перед ним всего лишь рядок свернувшихся ежиков, прошло какое-то время, прежде чем он уяснил, что смотрит на щетинистые головы. Поняв это, он хмурым взглядом окинул Великую Кухню. Все в ней смешалось, но за бурлением движущихся тел, за временным хаосом перевернутых разделочных столов, за полом, усеянным кастрюльками для бульона, сковородками для соусов, разбитыми мисками, тарелками и объедками, господин Флэй различил коренной костяк кухни, на котором разум его утверждался, как на опоре, ибо кухня плыла перед ним в вязком тумане. Вон отделенная тяжкой каменной стеной с крепкой деревянной дверью,
По другую сторону кухни, слева от господина Флэя, вехами ему служили великанских размеров медный котел, шедшие в ряд печи и узкий дверной проем. Печные заслонки были распахнуты, из них опасно вырывалось наружу едкое пламя, поскольку внутри смердели и пузырились бросаемые прямо в огонь ошметки сала.
Господина Флэя раздирали противоречивые чувства. То, что он видел, вызывало в нем отвращение, ибо из всех помещений замка именно кухню он ненавидел пуще всего, для чего у Флэя имелась вполне основательная причина; и все-таки трепет, продиравший его приличное пугалу тело, убеждал господина Флэя в правильности всего, что здесь происходит. Он, разумеется, не мог проанализировать свои чувства, даже идея такая явиться ему не могла, и все же он слишком сросся с Горменгастом, чтобы не ощущать всем нутром, что самая суть традиций замка мощно и неуклонно изливается здесь в предназначенный ей канал.
Однако то обстоятельство, что Флэй, принуждаемый к тому глубочайшим из побуждений, по достоинству оценивал всю вульгарность происходящего в Великой Кухне, нимало не умеряло его презрения к людям, которых он ныне видел. Он переводил взгляд с одного человека на другого, и удовлетворение, испытанное им при виде их слитной массы, сменялось отвращением к каждому в отдельности.
Удивительная, вывихнутая какая-то, спиралью завившаяся балка плыла, или так только казалось, над простором Великой Кухни. Снизу в нее были ввинчены там и сям железные крючья. Из строп, приделанных к ним, свисали подобно мешкам, наполовину набитым опилками, — столь безжизненными казались они, — пара закусочных поваров, дряхлый
Господин Флэй сделал несколько шагов, и кухонный чад сомкнулся вокруг него. У дверей он стоял незамеченным, но теперь, когда он выступил вперед, какой-то пьяница вдруг взвился в воздух и вцепился в один из крюков, свисавших с темной балки над ними. Он висел на одной руке, идиот с застывшим на лице сосредоточенным бесстыдством. Должно быть, он обладал силой, непомерной для его малого роста, поскольку рука не только держала его на весу, но он умудрился еще подтянуться, достав до железного крюка головой. Пока господин Флэй проходил под ним, карлик, с немыслимой быстротой извернувшись кверху ногами, обвил ими скрученную балку и повис, так что перевернутая рожа его с нелепой ухмылкой закачалась в нескольких дюймах от лица господина Флэя, которому осталось лишь резко остановиться. Тут карла рывком забросил свое тело на балку и помчался по ней на четвереньках с проворством, приличествующим более джунглям, нежели кухне.
Громовый рев, перекрывший всю прочую какофонию, заставил господина Флэя оторвать от карлика взгляд. Слева, в тени подпирающей потолок колонны, Флэй различил того, кто все это время, с той самой минуты, как он вошел в Великую Кухню, сидел у него в мозгу, точно опухоль.
Свелтер
Главный повар Горменгаста, кое-как взгромоздясь на винную бочку, взывал к поварятам, одетым в полосатые волглые куртки и белые шапочки. Поварята, чтобы не повалиться, обнимали друг друга за плечи. На отроческих лицах их, распаренных жаром близких печей, застыло ошалелое выражение, когда же поварята разражались смехом или аплодировали нависавшей над ними туше, в них проступало безумное, угодливое рвение. Как только господин Флэй на несколько ярдов приблизился к ним, в пекле, сгустившемся над винной бочкой, раскатился еще один взрев, подобный тому, какой он услышал мгновением раньше.
Юные поварята и прежде не раз слышали этот рев, но никогда не связывали его с чем бы то ни было, кроме гнева. И оттого в первый миг он поварят напугал, но мало-помалу они уяснили, что нынче в нем отсутствуют раздраженные ноты.
Главный повар громоздился над ними — хмельной, надменный, педантичный и страшно довольный собой.
Поварята, сгрудившись вкруг бочки, пьяно покачивались, лица их ловили и отпускали свет, лившийся сквозь пробитое под потолком окно, — они тоже, хоть и на помутненный лад, были собою довольны. Многократное эхо беспричинного, судя по всему, вопля главного повара стихло, и все, кто стоял у бочки неровным кружком, яро затопали ногами и восторженно завизжали, ибо увидели, как размытый сумрак, окутавший огромную, парящую над ними голову, сгущается в бессмысленную улыбку. Никогда еще не дозволялось им так вольничать в присутствии их повелителя, и теперь они норовили превзойти один другого в проявлениях фамильярности, доселе неслыханной. Они наперебой старались завоевать благосклонность главного повара, изо всех сил выкликая его имя. Они норовили поймать его взгляд. Все они очень устали, всех их тяжко мутило от выпитого и от жары, но неистовая жизнь еще бушевала в них, питаясь запасами замутненной выпитым нервной энергии. Во всех, кроме одного юноши с высоко поднятыми плечьми, хранившего на протяжении всей этой сцены угрюмое молчание. Он ненавидел возвышавшуюся над ним фигуру и презирал своих собратьев-поварят. Он стоял, прислонясь к утопавшему в тени боку колонны, укрывшей его от глаз главного повара.
Даже в такой день сцена эта привела господина Флэя в раздражение. Хотя теоретически он все это одобрял, на практике подобный спектакль оказался ему неприятен. Господин Флэй помнил, что с первой же встречи со Свелтером он и повар мгновенно прониклись друг к другу неприязнью, которая в дальнейшем лишь растравлялась все пуще. Свелтера раздражало даже присутствие в его кухне костлявой, разболтанной фигуры личного слуги графа Сепулькгравия, и единственным, что отчасти умеряло раздражение, была возможность поупражняться на счет господина Флэя в остроумии, коим Свелтер его превосходил.
Господин же Флэй заявлялся в чадные владения Свелтера только с одной целью. Доказать себе и другим, что его, человека, приближенного к лорду Гроану, никому из челяди устрашить не удастся.
Держа этот непреложный факт перед своим умственным взором, он время от времени обходил помещения слуг, никогда, впрочем, не вступая в кухню без тошного ощущения под ложечкой и никогда не покидая ее без обновленной хандры.
Длинные солнечные лучи, отражаясь в мерцающей мути от мокрых стен, покрыли тело главного повара пятнами призрачного света. Снизу он представлялся крапчатым сгущением теплой, смутной, смешанной с серостью белизны, тонущим в трясине ночного мрака, — тушей, возносящейся и исчезающей между стропил. Время от времени Свелтер прислонялся плечом к каменной колонне пообок, и латки света сплывали по выродившейся белизне его туго натянутой форменной куртки. В миг, когда господин Флэй приметил повара, лицо оного полностью укрывала тень. Над нею стройно парил форменный белый колпак, туманный топсель, теряющийся в разодранных небесах. В целом, повар и впрямь чем-то напоминал галеон.
Одно из пятен отраженного солнечного блеска блуждало туда-сюда по его брюху. Эта лужица света, словно загипнотизированная, перемещалась взад-вперед, временами выхватывая из темноты длинный красный остров винного пятна. Остров, когда на него падал свет, казалось, отрывался от нечистого одеяния повара, разрушая общий строй светотени и отрицая законы сочетания тонов. В этом украсившем вздутый холст, незатейливом свидетельстве разгула, которому предался Свелтер, присутствовало, к удивлению господина Флэя, нечто завораживающее. С минуту Флэй смотрел, как оно появляется, исчезает и появляется снова — багряный ромб на раскачивающемся теле.
Еще один бессмысленный взрыв топота и визга рассеял эти чары, и Флэй, оглядевшись, скривился. На какой-то миг воспоминание о господине Ротткодде в его пыльном пустынном зале прокралось в сознание Флэя, и он потрясенно понял, насколько в сущности милее — в сравнении с этим адом освященного веками дебоша — была ему вялая и по видимости нелояльная самососредоточенность Смотрителя. Он протолкался к месту, с которого можно было охватить взглядом всю картину разом, с которого он мог видеть все, сам оставаясь невидимым, и тут обнаружил, что Свелтер, попрочнее утвердясь на ногах, помавает огромной мягкой рукой, требуя, чтобы сгрудившиеся под ним отроки умолкли. Флэй заметил, что привычная резкость повадки и тона Свелтера сменилась нынче чем-то сдобным, пропитанным по случаю пиршества свинцовой приторностью, пугающей задушевностью, еще более страшной, чем самые грозные припадки его гнева. Голос Свелтера падал из теней гигантскими комьями звуков, или вернее, теплыми тошными нотами некоего чудовищного, свалянного из войлока колокола.
Мягкая рука смирила бурление поварят, толстый голос Свелтера поплыл, отделяясь от его лица.
— Желщные камушки! — Он так широко развел в сумраке руки, что с туники поотлетали пуговицы, и одна из них, со свистом прорезав зал, оглушила таракана на противоположной стене. — Шомкните ряды, шомкните ряды и шлушайте шо вшею внимательноштью. Приближься же, мелкое море лиц, ближе ко мне, мои меленькие.
Поварята качнулись вперед, пихаясь, давя друг другу ноги. Стоявших впереди притиснуло к винной бочке.
— Вот так. Вот именно так, — сказал, осклабившись, Свелтер. — Вот теперь мы одна маленькая, радошная шемья. Шамая што ни на ешть отборная и ражвитая.
Он сунул жирную руку в прорезь должностной туники и вытянул из бокового кармана бутылку. Выдрав пробку губами, обхватившими ее с жутковатой мускульной силой, Свелтер влил себе в глотку полпинты, — не вынимая пробки из губ, ибо он приложил к горлышку палец, разделивший вино на две струи, которые, лихо омыв изнутри его щеки, соединились в глубинах рта и с тусклым журчаньем ниспали в несказанные пропасти, лежавшие ниже.
Поварята в восторге и обожании затопали и завыли, щипля и терзая друг дружку.
Главный повар вынул пробку из губ, повертел ее в пальцах и, удостоверясь, что она осталась идеально сухой, закупорил бутылку и вернул ее сквозь ту же прорезь в карман.
Снова он поднял ладонь и снова воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь тяжким, возбужденным дыханием.
— Теперь шкажите мне, мои вонющие херувимшики. Шкажите и шкажите как можно быштрее — кто я ешть? Шкажите как можно быштрее.