Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На исходе дня - Миколас Слуцкис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Допустим, вы убедили меня. — Отец уже не подрагивает по привычке ногой — врос в асфальт, стоит, немного наклонясь набок. — Но кто убедит болезнь?

— Не знаю! Мне нужно только два месяца. Ну, поднажав, и за месяц справился бы… Хотя бы две недели, а?..

И гордо вскинутая голова, и плавные движения холеных рук — все гармонично, в высшей степени благородно, и в то же время чувствуется, что внутри у него что-то кипит, плещет, ища выхода. И отцу, и мне понятно, отсрочка нужна ему не только для внедрения новой техники, вдруг да за это время откроется тайна — что у него, действительно серьезное или пустяк? — но он не выдает себя.

— Две недельки, доктор. Что для вас значат две недели?

— Вам, вероятно, известно, работа врача не нормирована. Поэтому разрешите…

— Что вы, что вы! Даже в мыслях не имел намерения посягать на драгоценное время медицинских работников! — Казюкенас, как бы умоляя о прощении, прижимает ладони к груди, сухие пальцы с продолговатыми ногтями словно подчеркивают его смирение, и улыбка так дружественна и доверительна. — Честное пионерское, доктор!

Тут вдруг и у отца появляется на лице улыбка, как-то неохотно возникает, будто кто силой губы ему растягивает, но это улыбка, даже зубы обнажаются. Пусть не сразу, пусть не сейчас и не здесь, у нашего порога, но что-то произойдет, если этот щеголь шутит, а отец улыбается. И мне до дрожи обидно — исчезнет сейчас Казюкенас, словно метеор в небе, сверкнул нежданно и впечатляюще, и нет его. Голыми руками метеор не ухватишь, но я решительно делаю шаг вперед — ближе некуда! Ощущаю уже не только, как пахнет новая кожа его туфель, но и запах превосходной шерсти импортного костюма и даже дурной запах изо рта. Нездоров — свидетельствует этот запах, однако цвет лица и все остальные запахи отрицают болезнь. Я несколько отвернул голову, чтобы дух из его рта не бил мне в нос, и продолжал чуть не в упор — ближе невозможно — разглядывать Казюкенаса. Крупное, несколько одутловатое лицо — и впрямь, не от болезни ли? — июньское солнышко успело уже покрыть ровной коричневой краской загара, а может, еще март наложил свои мазки? Нетрудно представить себе франтоватую дубленку с меховой опушкой, вскинутую к плечу охотничью двустволку, нахмуренную бровь над острым прищуренным глазом. Или… Даже не зажмурившись, вижу, как эта холеная рука привычно принимает от золотоволосой стюардессы международного лайнера авиакомпании «SAS» чашечку ароматного кофе по дороге из Москвы в Стокгольм или из Стокгольма в Штутгарт. Подождите, сэр, и я с вами! Лайнеры взлетают и приземляются без меня, лимузины тоже не меня ожидают… Нет, вепрятины я не уважаю, в диком кабане частенько гнездится всякая нечисть, глисты разные, но стеклянный хруст снега, запах паленины, смешанный со сладким дымком смолистых еловых веток, поднимающимся к высокой и звонкой морозной синеве… Так пахнуло на меня дремучим зимним лесом, что я и думать забыл о рекламной открытке «S A S» с золотоволосой стюардессой, губы мои сами собой принялись насвистывать: «Ушел батюшка, ушла матушка, и все детушки в лес ушли».

Только-только начал куплет этой популярнейшей дайны — отец, ошарашенный неожиданной дерзостью, даже не успел меня одернуть — и умолк: заинтересовался машиной. Шофер со скрипом повернул свою бычью шею и не сводил с меня тяжелого настороженного взгляда, точно подозревал: уж не зажат ли у меня в кулаке гвоздь, не брошусь ли я сейчас царапать сверкающий бок его лимузина? Чего ты волнуешься, орел, опилками набитый? Ну кис бы ты еще в «мерседесе» с кондиционером и стереоустановкой — другое дело, а то обыкновенная «Волга»… Подумаешь! Вестник судьбы наконец-то ведь соблаговолил обратить на меня внимание, чувствую, как прощупывают меня его глаза, словно стараются определить, из какого теста я слеплен. Неожиданно в них, точнее, в одном из них загорается искорка. С чего бы? Признательность за высокую оценку, прочитанную в моем взгляде, или просто отблеск печали, волнующей его одного?

— Сын? Твой сын, Винцас?

Смотри-ка! Уже не «вы», не «доктор» и не «милый доктор», а «Винцас», да еще и на «ты», а отец, странное дело, не возражает.

— Смотри, какой дубок вымахал! Сын? Сколько ж ему? — спрашивает отца, а сам с меня глаз не спускает.

— Двадцать, — заторопился отец, чтобы не дать мне рот раскрыть.

— Какого могучего парня вырастил! Прости за откровенность, только на тебя не очень смахивает. Непохож. Баскетболист? Пловец? На каком факультете?

Не очень мне приятно стоять перед ним этаким экспонатом для осмотра, однако я улыбался, слегка улыбался в ответ, и он вроде обещал благосклонность. Неужели не промчался метеор мимо, не растаял в космических далях?

— Дубок! И думать, верно, не смел, что будет у тебя такой, а, Винцас? — Он вглядывался в меня или в кого-то другого, что стоял, прикрытый моими широкими плечами, а может, и не стоял, не существовал, был только воображаемым. — Уж с ним-то, конечно, обо всем говоришь… Молодые, они на язык остры, любят критиковать, но они лучше, чище нас. А, Винцас?

— Извините, товарищ Казюкенас, — отец сунул ему ладонь — испугался, как бы не ослепила сына приблизившаяся комета? — Мне надо передохнуть и снова на работу. До свидания. Пошли, Ригас!.

— До скорого, доктор, до скорого… — Казюкенас как-то смешался, сник, провожая нас, сделал шажок-другой к подъезду… А ведь это его ожидал лимузин с шофером, смахивающим на министра, это ради него, а не ради нас с отцом взлетали и совершали посадки воздушные лайнеры, рассекая во всех направлениях сжавшееся в комочек пространство планеты.

Я было вернулся, но отец решительно повлек меня за собой, чего обычно не делал. Казюкенас задумчиво зашагал по улице, поблескивая на солнце простроченной сединой шевелюрой, а машина, словно привыкшая к капризам хозяина огромная черная собака, медленно двинулась следом.

Поднялись к себе, в квартире запах запустения и одиночества. Затхлость. Не появись вдруг кто-то чужой, и не заметили бы, а тут паутина по углам вылезла, пыль… Дангуоле, пока мы у подъезда топтались, успела бы навести порядок — любит она спешные уборки, нежданных гостей. Видишь, как хорошо отсутствовать? Начинают по тебе скучать, любые твои минусы в плюсы превращаются… И отец вел себя необычно — не поддался, а уж как его этот Казюкенас умасливал, как в душу лез. Нет, он от своих привычек не откажется: хотя уже полдень, сейчас разденется и шмыг в постель, четверть часа будет лежать на спине с лицом счастливого дитяти. Поморгав, сомкнутся веки, и поплывет он в дальний, одному ему известный запив, где кто-то смажет ему поскрипывающие суставы, зарядит подсевший аккумулятор, и врач Наримантас, принесенный обратно белопенными волнами, вновь станет молодым и красивым, то есть отдохнувшим и годным для труда в операционной и палатах. Отключится на пятнадцать минут от всего на свете и будет неутомим до вечера. А ведь всего мгновение назад, чуть не опалив его, пролетела рядом комета…

Как и всегда, тщательно сложил брюки, аккуратно повесил их на спинку стула, зевнул, отдавая дремоте обмякшее тело. Басовито загудела пружина матраца, подбородок нацелился в потолок, напряглись и опали жилы на шее и висках, насупленные брови разгладились, прикрывая все заботы мягкой тенью. Ничто не могло заставить его отказаться от многолетней привычки — ни погода, ни настроение, ни смена сезонов, разве что затянувшаяся операция. Мог уснуть, хоть рядом из пушек стреляли бы. Дангуоле считала, что это еще одно доказательство его бесчувственности.

— Отец, а кто этот франт?

Наримантас уже было уплыл в сон, его уже несла ласковая волна, и вдруг, словно утопленник, застрял в камышах.

— Какой франт?

Брови снова сползлись, приоткрылся правый, налитый усталостью мутный глаз.

— Да этот, что внизу был.

— Казюкенас?

— Вот-вот, товарищ Казюкенас.

— Так. Больной. Дашь ты мне вздремнуть?..

Уже оба глаза краснели, точно в горячке. Наримантас безнадежно цеплялся за свой тающий в тумане залив.

— Больных много, отец…

— Тебя что интересует? Кем работает? Я и сам толком не знаю. Какая-то шишка: начальник управления, генеральный директор… И сколько он зарабатывает, не справлялся…

— О его болезни ты лучше информирован?

— Это тебя не касается.

— Предрассудок, отец!

— Для тебя предрассудок, для меня убеждение.

«Скажи только, он как, средней тяжести больной, тяжелый или очень тяжелый?»

— Не пойму, Ригас, что ты пристал! — Отец присел на кровати, делая вид, что хочет зевнуть. — Кто тебе этот Казюкенас? Дядя, которому в наследники метишь?

В самом деле, кто? Ни он тебя в лайнер какой-нибудь «Сабены» не возьмет, ни жареной кабанятиной у костра угощать не станет… Разве что поможет выкрутиться, если этот кретин Викторас, спасая шкуру, начнет топить… И только?

— А на кой черт он тебе, этот генеральный? Поделись. Не совсем вроде я тебе чужой, хоть и непохож, по словам Казюкенаса…

— Заткнись! — прикрикнул Наримантас. — Человек тяжело болен, а ты…

— Вот и попался! Профессиональная тайна — тю-тю! Врачебная этика и так далее… Нет, без шуток, давно знакомы?

Отец поджал ноги, ноги немолодого, скорее уже старого человека с набухшими венами. Ясно, он охотно бы махнул сейчас в больницу, подальше от меня, от Казюкенаса, даже не пожалел бы своих не вкусивших привычного отдыха ног.

— Мы из одного края… Земляки, как говорится.

— Не понимаю.

— Ну, из одного района. Все еще не сообразил? В одной волости росли, в одной школе учились.

— Так он твой школьный друг?

— Друг? — Наримантас даже поморщился.

— Враг?

— Тебе что, сюжет нужен? Погляди лучше на витрины ГАИ, вот где сюжеты! Это же смешно, сынок, — Наримантас попытался изобразить смешок, — спрашиваешь у врача, не враг ли ему больной!

— Все ясно. Благодарствую за информацию.

На самом деле ни черта мне ясно не было. Вероятно, и ему тоже. Не пристань я, он бы давно уже посапывал и блаженно пил из бездонного колодца времени свои четверть часа передышки.

В голове толпилась уйма вопросов, скажем, таких:

«А не доводилось ли вам служками у одного алтаря ходить?»

«Может, в одну девушку влюблены были?»

«А не изобретали вы, часом, на пару новое горючее для моторов вместо бензина?»

Только воздержался я от  этих вопросов, остановили сурово поджатые губы отца. Он поспешно одевался.

— Ригас, милый! Как чудесно, что ты дома! Всю дорогу гадала, застану ли. Так волновалась, так волновалась!

Вместе с Дангуоле врывается в квартиру вихрь восклицаний, запахи свежего сена и дорожной пыли. Ее лицо и одежда покрыты этой пылью, у подъезда подрагивает «газик», мотор не заглушен, на борту у него фантастическая надпись: «Киносъемочная». Мать бросается целовать, я пытаюсь сбить неумеренную радость зевком. Даже не по себе, неужели еще могу так по-ребячьи радоваться? Ведь урчание мотора внизу свидетельствует, что из плена ширей и далей вырвалась наша Римшайте-Наримантене очень ненадолго. Ошпарив дыханием, огладив меня глазами и загрубевшими ладонями, она засучивает рукава — думает за несколько минут привести в порядок то, что начала разрушать еще сама, а уж мы с отцом догромили до конца? Со смехом и слезинкой, кто его знает, может, и насильно выжатой, но красиво поблескивающей на длинных ресницах, она мечется из спальни в мою комнату, в нашу маленькую гостиную, в кухню. Словно порыв ветра, все сметает, переворачивает и выстраивает заново по каким-то ей одной ведомым законам целесообразности. Наш беспорядок должен превратиться в ее беспорядок — вот к чему она стремится, подобным идеализмом, по-моему, страдает половина человечества, желающая добра другой половине…

— Ах, мальчики мои, мальчики! Вы даже не знаете, какие же вы замечательные! Держите экзамен на пятерку! Ну, с минусом… Факт, от голода и жажды не померли… Кефир! Фу, трехлетней давности! И колбасы на целую роту накупили… А тут что? Господи, везде грязное белье распихано! Разве это хорошо? Нехорошо! И о чем вы только думаете, мальчишки мои дорогие?! — Она ловит мою кислую улыбку и продолжает воинственно, нападая уже не на сына, а на отсутствующего главу семьи: — О чем думает отец? Трудно, что ли, собрать и отнести в прачечную после работы? Прогулялся бы, проветрил бы легкие, всякими ядами в своей больнице дышит… Соединил бы приятное с полезным. Интересно, чем он занимается, когда приходит домой?

Дангуоле проворно швыряет скомканные простыни и рубахи в ивовую плетенку, которую ухватила на ярмарке в день святого Казимира, наконец-то нашла применение своей покупке!

— Ведь заплесневеет! Разве так можно? Скажи ему от моего имени, пусть сегодня же отнесет! Я по телефону проверю, не открутится!

— Разве ты не собираешься его навестить?

— А время? Гоняюсь за одной знаменитостью, а она заупрямилась, не едет! — И упавшим голосом: — Что с ним? Ой, Ригас, не пугай меня!

— С ним? Ничего с ним.

— Ну дырявая же моя голова! Чуть не позабыла и обратно не увезла! — Дангуоле с грохотом скатывается вниз по лестнице, тащит рюкзачок. Приказав, как малышу, зажмурить глаза, вытряхивает на стол целую гору огурцов. Нарвала в совхозе во время съемки прямо с гряд и сама пахнет огурцами, огородами, теплицами, завидными буднями сельских тружеников.

Запахи травы и пыли продолжают щекотать нос… Подумаешь! Как будто, кроме нее, никто не закусывал в придорожном овраге… А было время, хорошо помню, сама разъезжала на машине, пропахшая тавотом, металлом, взахлеб рассказывала о женщинах, режущих сталь. И тоже притаскивала домой рюкзачок, только не с огурцами — с кудрявыми железными стружками, весь пол в квартире завалит, бывало, никому не нужным блестящим хламом. Если бы еще у нас или у соседей паркет был, можно бы драить его этими стружками, а так зачем? Верно, забыла уже те предвечерние приезды, такие радостные для нее и такие безнадежные для нас с отцом. Именно так начался ее праздник, суливший окружающим множество хлопот и неудобств. Опять сидеть нам на полуфабрикатах, опять будут расти горы грязной посуды…

— И о чем только этот Наримантас думает! На рынке полно овощей, а ребенок их не видит, хоть бы зеленый листик купил!

Все-таки мой намек, что отца следовало бы навестить, засел в ней, как заноза, и не дает удрать в манящие дали с гордо вскинутой головой — «газик» под окнами фырчит все громче, все зазывнее.

— Говоришь, отец в порядке? — своими словами пересказывает она мой ответ.

— В порядке, чего уж там! — Не хочу рассказывать о нем и Казюкенасе, как будто есть в их общей тайне и моя частица.

— А ты, Риголетто, сам-то ты как?

Это ей, мамочке Дангуоле, должен я быть благодарен за идиотское, бархатом и нафталином отдающее имя, не хватает только шутовского колпака с бубенчиками! Оперное имя призвано было напоминать ей о лопнувшей, как воздушный шарик, великой иллюзии… Из мира грез вырвало ее мое рождение, так она утверждает, хотя мы с отцом и сомневаемся в этом, ибо нет на свете человека, который помешал бы маме расправить крылья в час икс. Имя Риголетто скорее всего воплощало ее надежду на возрождение, надежду, которая из года в год пускала новые зеленые ростки, непреоборимо тянувшиеся вверх. Никакие неудачи прошлого не в силах заглушить пышное цветение ее чувств и фантазии. Живет она настоящим, не особенно крепко за него цепляясь, помани ее грядущее, взмахнет крылышками и полетит. Воображает, что многое еще может случиться. Разве нет? Но на что надеяться сорокалетней женщине, вступившей на подмостки в двадцать и покинувшей их девятнадцать лет назад? Радио, телевидение, Дом культуры слепых, заводские цехи, да, да, гудевшие от рева станков цехи, — что угодно пыталась Дангуоле превратить в освещенные яркими лучами прожекторов подмостки…


— Чем целые дни занимаешься? Смотри у меня! «Море» закончил?

Она шутливо грозит вымазанным в саже пальчиком. Ох уж это «Море»! С ним пролез я в институт, с ним же потихоньку и покинул стены этого храма искусства, сокрушенный благородством моего метра.

Обязанность следить за учебой сына кончилась для Дангуоле в тот день, когда вступил я на злополучную стезю «живописца». С тем минимумом способностей, которые у меня имелись, никак бы не проскочить мне конкурс, помог известный уже случай. С энергией реактивного двигателя, преодолев отцовскую инертность, Римшайте-Наримантене заарканила декана и втолкнула меня в конюшни Парнаса… Вот и принялся я чистить стойла, досыта в навозе перемазался. Хватит.

— Нет, мальчики мои милые, я горжусь вами! — В голосе матери снова чувствуется слеза, благородная печаль тонкой, но прочной пеленой отгораживает ее от унылых семейных забот. — Знали бы вы только, какую мы ленту крутим!

Восхищение нами, а еще больше своим фильмом зажигает изнутри ее глаза, перед ними великая цель, они так страстно вглядываются в нее, что кажется, вылезут из орбит, как при щитовидке — отец и впрямь предполагает у матери базедову болезнь, хотя анализы не подтверждают. В такие мгновения Дангуоле наплевать на то, как она выглядит. В горящих глазах — фильм, в дыхании — фильм, в порывистых движениях — тот же фильм, а ведь вполне возможно, что мелькающие перед ней отблески величия и славы останутся лишь в расширившихся ее зрачках. Она живет своим фильмом, еще не рожденным, верит в него, едва зачатого, и, если потребуется, пожертвует для него самым дорогим… Сколупнув с головы парик, девчачьим движением теребит слежавшиеся волосы… А у меня на языке так и вертится некое словцо, как тогда ночью, когда сбежала она из дома в свою экспедицию… Ну, не слово — несколько слов… Сказать? Прошептать, будто я один в комнате? А ведь ее и правда нет здесь, только глазищи, и в них блеск, неподдельное сияние, как у полированного серебра, которое и на зуб пробовать не надо. Не ошибся ли я, подозревая, что привезенный ею новый запах — просто запах дорожной пыли? Может, так пахнет творчество?

Внизу вскрикивает «газик», вольная птица кличет другую птицу, зовет ее расправить крылья и лететь, лететь.

— Ног дома обогреть не дадут!

Ворчит она для вида — вихрь, занесший Дангуоле сюда, уже тянет ее прочь.

— Будь спокойна, не скажу отцу, что ты заезжала, — бросаю ей вслед, не в силах сдержать досады.

Впрочем, чего, кроме новой неопределенности, могу я ждать от ее набега? И выкрикнул-то, лишь желал напомнить, что не весь мир летит в тартарары сломя голову, большая его часть топчется на месте. Но Дангуоле, услышав мою реплику, вдруг замерла, как ядовитой стрелой пронзенная, обернулась, глаза, полные боли и вдруг уменьшившиеся, зло кольнули Посягнул на ее праздник? Схватил ножницы, искромсал ее невидимый праздничный наряд? Именно так и случилось когда-то: приближался Новый год, я млел от счастья, предвкушая елку, подарки и добрый дух Деда Мороза — что никакого Деда Мороза на самом деле нет, я уже знал. Время от времени поглядывав на стрелки часов, Дангуоле собиралась на бал работ ников искусств, где будут всякие знаменитости актеры, художники. В зеркале отражались ее голые плечи, по всей комнате были разбросаны предметы туалета, а надо всем этим развевалось нечто розовое, легкое, как дыхание. Отец по обыкновению торчал на дежурстве в своей больнице, сам ли напросился или его очередь была, не знаю. Дангуоле что-то напевала, вертясь перед зеркалом, поправляя тыльной стороной ладони тугой высокий шиньон, оттягивающий маленькую головку. А я подкрадывался к розовому облачку, распяленному на спинках двух стульев. Это было нечто невесомое и пока бесформенное, нечто, которое должно было превратиться в новогоднее чудо, но не для меня и не для отца. Минута-другая, и эта розовая невесомость украдет у меня мать, умчит ее в страну веселой праздной пурги, а я останусь здесь и буду в одиночестве слоняться между разворошенными постелями и разбросанным бельем. И сам не почувствовал, как оказались в руке большие черные ножницы. Черная сталь и розовый нейлон… До сих пор вижу схватку между черным и розовым, слышу лязг ножниц, словно режут они жесть, а Дангуоле не услышала. Странно, а может быть, и не странно — крутилась перед зеркалом, а в мыслях уже там, где толпились нарядные люди и вихрилась розовая пурга.

«Господи! Какое же ты гадкое создание! Гадкое, гадкое! И ведь понять не могла, с чего это он весь вечер такой тихонький, такой добренький… А он… Господи! И в кого только уродился? Какого дерева побег?»

Скуля, как побитый щенок, я был счастлив в этот унылый новогодний вечер — наши слезы смешались… Так и теперь: вот Дангуоле, вот я, а это ножницы, протяни руку и… Но я не протянул. Что было мне делать с ее праздником, от которого у меня когда-то дрожали губы и хотелось завыть в голос?.. Может, и тогда не был я счастлив, просто уговорил себя, что мне хорошо. А Дангуоле уже машет мне рукой из распахнутой дверцы «газика», молодая и незнакомая, сумевшая выдернуть посланную мной стрелу и отшвырнуть ее прочь. И ни следочка от недавней раны, ни капельки крови — ранен я… На улице живительная теплынь, а как же славно там, в лесах, у озер, где обосновались ее киношники. Не заглянуть ли на денек-другой? Нет, когда стремишься к определенной цели, отвлекаться нельзя. Но где она, моя цель? В чем? Кто-то неизвестный сточил ее на грубом наждаке, и я тупо уставился на окружающий мир… Где я? Кто я?

В самом деле, в кого я такой уродился? Какого дерева побег?

Отец не дорожил воспоминаниями, хотя, как я подозреваю, прошлое и для него не заросло еще травой забвенья, но реликвий не хранил, не то что мать — вспомните молоток, якобы принадлежавший некогда ее брату! Не любил Наримантас и разглагольствовать о былом, в частности, о том, что касалось их давних взаимоотношений. Картину их сближения мне пришлось воссоздавать по отрывочным фразам Дангуоле — человек характера непостоянного и такого же хаотичного мышления, она, как это ни странно, не приукрашивала былого ложью.

«Ах, Ригутис, — говаривала иногда, вздыхая, словно бы сожалея, а на самом деле гордясь собою. — Ах, Ригас! Никогда не женись из благодарности!»

Она искренне считала, что вышла за Наримантаса из жалости или благодарности — эти понятия она путала, а факты ее утверждению не противоречили. Однажды в праздник — пожалуй, отец тогда вкалывал лишь первый год — «скорая» доставила в больницу студентку консерватории с острым приступом аппендицита, было его дежурство. Как правило, большинство острых приступов падает на праздничные дни, когда ряды хирургов редеют. Операция прошла успешно, через неделю студентку выписали, однако ее оранжевая шапочка — этот головной убор и особенно броский его цвет имели немалое значение в развитии дальнейшей истории! — продолжала мелькать в коридорах больницы. Букетик фиалок, веточка сирени, калужницы… С полгода преследовали цветы и телефонные звонки молоденького хирурга, а главное — сияющие благодарностью девичьи глаза. Он сгорал от стыда, коллеги посмеивались над ним. Подозреваю даже, что он пытался прятаться от назойливой посетительницы. Застенчивого и неразговорчивого парни, безусловно, угнетало это поклонение, выставляемое на всеобщее обозрение. Обладательница сияющих глаз и огненной шапочки не уставала сообщать всем и каждому: это мой спаситель, мой милый, чудесный спаситель! Представляю себе, как, шепча, словно заклинание, эти слова, тенью ходит за отцом Дангуоле, не сводя с него восторженного взгляда. Актрисы редко одеваются со вкусом — пестрота красок, какие-то детали одежды, перекочевавшие в повседневный туалет из сыгранных или еще не игранных ролей… Не у Жанны ли д’Арк присмотрела себе огненную шапочку моя будущая мать? Тем сильнее должны были смущать и пугать увальня Наримантаса обрывки каких-то неизвестных ему монологов, повторяемые с фанатическим усердием… Пугать — да. Но и пьянить, как пьянит жителя равнин, непривычного к горным вершинам, первая увиденная им высота! Едва ли верил он, что является чудотворцем — не был самолюбив и в молодые годы. Поэтому и позже не ладил с Дангуоле, не только поэтому, разумеется! — но восторженный шепот, надо думать, придавал ему веру в себя, он смелел.

«Понимаешь, жалела я Наримантаса — очень уж он неповоротливый был, слова не вытянешь», — не раз слышал я от матери, хотя, конечно, существовали и другие мотивы, важные и для нее и для него.

В жизни каждого, самого сухого и обыденного человека, если хорошо порыться, можно сыскать жемчужинку романтики. Такой романтический огонек освещал путь моего отца еще до того, как ослепительно засияла ему оранжевая шапочка Дангуоле. Дружил он с одной медичкой, студенткой младшего курса, едва ли была эта дружба пламенной, но, верно, не без мечты о будущем. И вдруг в один прекрасный день эта девица исчезла из общежития, не сказав ему даже «до свидания». Что произошло? Почему отвергла она столь образцового студента с хорошими видами на будущее? Наримантас на эту тему не распространялся, а свидетельства Дангуоле, хотя в правдивости их сомневаться не приходится, говорят лишь о ее собственных расчетах, а не о том, почему разладилось у отца с той таинственной особой. Факт остается фактом: она выскочила замуж за другого, который нравился ей больше или чем-то превосходил Наримантаса. Отец отнесся к случившемуся стоически, волос на себе не рвал, однако для Дангуоле этот случай превратился в неиссякаемый родник переживаний. Вся «бесчувственность» и спокойная сдержанность Наримантаса служили, по ее мнению, лишь повязкой на вечно кровоточащей ране. Для того чтобы развивалось действие искренне разыгрываемой его драмы самопожертвования, Дангуоле необходимы были веские причины.

Из ее отрывочных рассказов, рассуждений и отдельных фраз у меня сложилось впечатление, что она внезапно изменила характер осады Наримантаса, отнюдь не преследуя при этом своекорыстных целей. В этом-то и таится величие парадокса ее характера, болезненно отозвавшегося во мне, ибо я унаследовал немалую часть ее талантов. Если взглянуть на ее поведение со стороны, можно подумать, что ведет она себя подобно людям, давно потерявшим стыд и совесть, однако все ее поступки вызваны честными побуждениями, желанием творить добро. Во мне же все это отразилось зеркально, плевать я хотел на чужие нужды и заботы, вместо добра могу сделать зло, потому что убежден: добряки — дурни или кающиеся подлецы; и только не поддающиеся контролю чувства все время сбивают меня с избранного пути.

Так вот, в случае с отцом Дангуоле вдруг тоже ступила на нетореную дорожку. Человек непрактичный, но обладающий здравым смыслом, она сообразила, что играет не на той струне. Кроме больницы, отец мало чем интересовался, и это она поначалу ошибочно принимала за робость. Нет, не из робости не противоречил Наримантас коллегам, не орал на больных — так он представлял себе этику врача. Без колебаний брался за любую, иногда непосильную операцию, если не видел другого выхода. И никогда не считал себя спасителем жизней. Не мечтал о лаврах знаменитости, просто работал как вол, любил свое дело и думал об одном — как бы еще лучше справляться с ежедневной нагрузкой. Между тем у Дангуоле провидчески мелькнула мысль, что он — меч, пусть неотточенный, ржавчиной покрытый, пусть ни разу еще в битве не звеневший, но меч! Едва выковали, как равнодушная рука воткнула его в землю — ржаветь… Ясно чья рука — той, бросившей его девицы… И с еще большей страстью решила Дангуоле влить в него уверенность, вдохновить, подобно тому как врач-акушер собственным дыханием заставляет работать легкие новорожденного.

Эти замыслы — догадываюсь по собственным поздним наблюдениям — были продиктованы не только женской жалостью или любопытством, но и склонностью Дангуоле к актерству. Здесь явно проявился характер матери, бесконечно влюбленной в сцену, не отличающей театра от жизни, как некогда идальго из Ламанчи не отличал фантазий от действительности. Она играла свою первую роль — роль спасенной и спасительницы одновременно! Иногда тексты противоречили друг другу, она говорила то от лица спасенной, то вещала как спасительница. Отцу же при всех обстоятельствах отводилась вспомогательная роль: чаще всего он должен был служить декорацией, отражающей эхо ее голоса, озаряемой сиянием ее глаз. Смертельным оскорблением было бы для Дангуоле, если бы кто-нибудь посмел усомниться в ее бескорыстии. Меньше всего думала она о себе; не строила никаких матримониальных планов, жила ролью, играла ее с абсолютной искренностью. Любой ценой спасти гибнущий талант, освободить его из западни безвестности, во что бы то ни стало убедить, что не скальпель и хирургические щипцы сжимает его рука, а меч, посвист которого должно услышать человечество!..

Подозреваю, что, не сумев преодолеть провинциальной неуклюжести отца ни восторженным шепотом, ни другими актерскими уловками, Дангуоле решила отдаться ему. Ведь во многих книгах именно этот акт словно топором разрубает самые запутанные узлы! Отец вряд ли руководствовался литературным опытом. Молодой и здоровый парень, конечно, не смог устоять против девичьей привлекательности. Вот и все… Все?

Ни один из них, как мне думается, не получил от брака полного удовлетворения, и это обоюдное разочарование тенью омрачало мое детство. Отцу не удалось сойти с пьедестала, на который он был возведен против воли, чтобы встретиться на грешной земле с девушкой, пусть взбалмошной и беспокойной, и просто любить, как любят друг друга миллионы подобных пар. Одновременно любовь к Дангуоле не побудила его подниматься вверх по ступеням успеха. Он смотрел только на нее, полон был решимости любить ее одну, и больше ничего ему не было нужно. Так и вижу молодого Наримантаса, взволнованного, серьезного, ищущего оправдания своей страсти, а рядом Дангуоле, переполненную фантастическими планами, ничего не смыслящую в его твердости и добропорядочности… Не его голову прижимала она к своей груди, а чело будущей знаменитости, собственноручного своего творения — ведь ей придется перековать его, пусть он даже сопротивляется, как титан! Неловкая его благодарность за тепло и нежность — подумаешь, открыл Америку! — только раздражала ее.

Когда же ему наконец удалось спуститься с пьедестала, он уже не увидел своего отражения в ее расширенных, немного выпуклых глазах.

Разочаровались ли они друг в друге уже в первые дни?



Поделиться книгой:

На главную
Назад