Максим Леонидович Яковлев
Ничего не бойся
Первоначальное
Однажды мои папа и мама объелись медовых пряников, и вскоре родился я.
Меня назвали Игнатом, потому что в тот день, когда я родился, был сильный туман; казалось, что мира больше не существует, что от него остался лишь крохотный этот кусочек: часть деревянного дома, лавочка под окном, да ветка старой груши. Отцу моему привиделся в клочьях тумана покойный прадед Игнатий. Он сидел на ветке груши в белой холщовой поддёвке, осеняя наше окно крестным знамением.
Так мне было дано имя Игнат. Кроме того, мне были даны все мои достатки и недостатки, и то, что называют, черты характера, которые я не выбирал, но с которыми мне придётся как-то справляться. Мне предстояло раскрыть свой талант и не зарывать его в землю. Мне были даны игрушки, которыми я ещё не умел играть; а также друзья и враги, которые уже успели появиться на свет к этому времени, и которым, в свою очередь, был дан я, хотя они об этом тоже вряд ли догадывались. Меня поджидали мои болезни, ушибы и ссадины…
Но мне, помимо всего, была дана моя Родина со всем её небом и снегом, с лесами и речкой за городом; мне, наконец, предназначены были дороги и приключения, ради которых я народился на этот свет, чтобы пройти их по возможности честно и до конца.
Я рос, и туман понемногу рассеивался. Когда я научился делать шаги, мир заметно расширился, он уже включал в себя соседскую клумбу, мамины грядки и сад с беседкой посередине, и границы его доходили до самой калитки. За калиткой проносились машины, но стоило ей открыться, как в ней обязательно появлялась бабушка или мой радостный папа.
Как-то раз бабушка сказала:
— Скоро я уйду от вас…
В тот день мне купили мой первый велосипед, а мама почему-то плакала.
Когда я научился читать, туман отодвинулся ещё дальше, он стелился теперь где-то за окраиной, по холмам автомобильной свалки и железной дороге. Я мог часами смотреть на дымку, в которую уходили рельсы и поезда. Мир становился всё шире и многолюдней, многие звали меня по имени, и я уже дорос до того, что ко мне могли обратиться с вопросом:
— Как дела, Игнат?
— Дела впереди! — отвечал я фразой, неизвестно откуда взятой мной, но всем она почему-то нравилась.
Бабушка ушла, оставив после себя неподвижное длинное тело с незнакомым лицом, и больше мы не видели её и не слышали её голос. Бабушка была моя первая потеря в жизни. Каждый день мы оставались вдвоём до прихода моих родителей и мне не нужно было искать её, потому что она всегда была рядом со мной.
Я подходил к калитке, стоял возле её любимой жимолости и никто не мешал мне грустить о ней. Мне хотелось чтобы она тоже вспомнила обо мне, чтобы мне перестало быть грустно и скучно на этом свете. Бабушка всегда замечала когда я ходил такой, как «в воду опущенный», и всегда придумывала что-нибудь интересное и все печали мои улетучивались в одно мгновение.
Время шло, а я всё грустил и грустил, и даже начал обижаться на бабушку.
Но однажды я поднял глаза и увидел на небе профиль красивой девочки, я видел её прищуренные глаза, её смеющийся рот и острый подбородок… и не сразу понял, что это была летящая в вышине журавлиная стая. Я провожал её до самого горизонта, всё это казалось мне чьей-то шуткой, но с той минуты лицо незнакомой девочки врезалось в мою память.
Зимой я сильно простудился, скатившись с откоса на речку и попав под лёд. Там было неглубоко, но пока я добежал до дома, вся одежда превратилась в настоящий панцирь, и я впервые ощутил себя рыцарем, закованным по макушку в жёсткие тяжёлые латы.
Температура поднялась под сорок, так что несколько дней я ничего не помнил. Были только мамины руки, я всё время чувствовал их, они касались меня, гладили, поили из ложечки, садились на лоб… Это было похоже на касание листьев, на крылья бабочки, на дыхание прохлады в палящий зной…
Потом мне стало лучше, мама стала снова уходить на работу, и мне пришлось оставаться до вечера одному. Я добросовестно пил лекарства, они стояли у изголовья на столике, и не знал, чем бы стоило мне заняться. Компьютер уже не казался таким увлекательным и манящим как раньше.
Мне больше нравилось смотреть в окно и придумывать разные вещи…
Что если изобрести маленький вездеход, такой сверхнадёжный, прочный, непобедимый, который будет угадывать мои желания, и выходить из самых безвыходных ситуаций. Он должен быть очень уютным, примерно таким, как моя кровать, привезённая когда-то из Кунцева от дальних родственников: железная, с решётчатой спинкой и металлическими набалдашниками. Да, именно такой ширины и такой длины будет мой вездеходик.
Когда всё было продумано, я лёг на живот, накрылся с головой одеялом, оставив лишь узкую смотровую щель и, стараясь не поддаваться волнению, скомандовал про себя:
— Вперёд.
Испытания прошли настолько успешно, что я не мог удержать своего восторга! Вездеходик слушался меня с полуслова, достаточно было подумать о непроходимой тайге или полярной пустыне, как он тотчас оказывался именно там, бесстрашно пробираясь по трясинам болот или ледяным торосам. Мне нравилось засыпать и просыпаться на его просторной тёплой лежанке, в нём я чувствовал себя в полной безопасности.
Мы с ним освобождали заложников, испепеляя огнём террористов; обездвиживали преступников и бандитов, превращая их вместе с оружием в каменных истуканов; мы спасали людей из-под развалин домов; прорывали в земле тоннели, и отводили воду из затопленных районов и деревень.
Труднее всего было с падающими самолётами. Вездеходик умел летать, но был слишком мал, чтобы удерживать на себе огромные лайнеры. Приходилось уплотнять разряженный воздух и срочно нагнетать горы снега. Самолёт падал в такой громадный сугробище и не разбивался, а плавно опускался и оседал на землю…
В общем, с вездеходиком всё получалось классно, но болезненный жар всё ещё бился в моих горячих висках, а грудь разрывал раскатистый грохот кашля.
Терминатор
Облокотясь за спинку кровати, я смотрел в окно, меня всё больше увлекала новая придуманная мною игра: я зажмуривал глаза, потом открывал их, пытаясь обнаружить какие-нибудь изменения в том, что виделось мне из окна. А виделось не так уж и мало: угол сада, соседский сарай, накрытая брезентом «Победа» на кирпичах вместо колёс, забор, за ним крыши разных домов и дач, железнодорожный мост над речкой и синь лесов. Изменения происходили совершенно неожиданно и волшебно. Ещё несколько секунд назад всё было как обычно, и вдруг появлялся на заборе кот, или ползла по мосту электричка. А то вдруг прямо на стекле я заметил новый морозный узор, которого раньше не замечал. Я увеличивал промежуток между открыванием глаз. Откуда-то взялся стоящий на воздухе человек с пилой. Это оказался рабочий в люльке подъёмника, он опиливал поломанные снегопадом ветви деревьев. Наконец я зажмурил глаза и принялся считать до тридцати семи. Не успел я досчитать до двадцати, как услышал крики каких-то ребят, громкий хохот и рассекающий воздух свист, — звук, похожий на запуск хлопушки. Но ничего не бабахнуло. Голоса пронеслись и затихли. Мне ужасно хотелось посмотреть, что же там всё-таки произошло, но всё же заставил себя досчитать до конца. Открыв глаза, я не заметил никаких перемен, если не считать, что с веток яблонь кое-где осыпался снег, всё остальное было по-прежнему. Те же сугробы, дорожка, забор, те же ржавые бочки вверх дном под белыми шапками…
Мне показалось, как в темноте между бочками что-то зашевелилось. Скоро я был потрясён увиденным: на снегу трепыхалась ворона с отрубленной лапой, похожая на раненного вождя индейцев. Припадая на обрубок, она сделала несколько шагов и встала, пятная снег кровью. На шее её была затянута проволока, за которую её видно и перекинули через наш забор. Тело её сотрясалось от дрожи, но клюв был гордо вздёрнут. Она замерзала. Судя по всему, это были её последние минуты в жизни. Ворона подёргивала головой, пытаясь освободиться от провода, но больше всего поражало то, с каким достоинством она держалась, стараясь изо всех сил устоять на месте, и не упасть, словно решила умереть вот так — гордо стоя на обрубке ноги.
Трудно было смотреть на это, но ещё труднее было бы не смотреть…
Я не знал что делать, взял мобильник и позвонил папе.
— Там ворона… — у меня не хватало слов.
— Так, — сказал он.
— У неё отрезана лапа, она умирает!
— Плохо дело.
— Мне жалко её!
— Чего же ты хочешь?
— Но я не могу её спасти!
— Почему?
— Я больной!
— С каких это пор болезнь была помехой добру. Не теряй времени, потом перезвонишь.
Так в моей жизни появилась ворона.
Выяснилось, что у неё, к тому же, перебито крыло. На культю наложили мазь и забинтовали. Ворона вела себя как не живая, почти безучастно к своей судьбе; не оказывала сопротивления, и даже не пыталась встать.
Её поместили в большую коробку из-под телевизора, в которую до этого собирали мои игрушки. Все перевязки ворона переносила удивительно стойко, не размыкая век, наверное, оттого, что не желала больше смотреть на ненавистное человечество. Мы, как могли, старались облегчить ей страдание: я помогал маме накладывать повязки, закапывать в клюв лекарство, а папа ломал голову над изобретением ей протеза.
На третий день у вороны, наконец, приоткрылись веки, а я неожиданно быстро пошёл на поправку. Мне разрешили вставать и ходить по комнате, и теперь почти всё своё время я посвящал вороне. Она недоверчиво присматривалась к окружающей обстановке, но уже позволяла мне гладить себя по голове и трогать за клюв.
За обедом папа вдруг улыбнулся и сказал:
— Я придумал ей лапу.
Действительно, в тот же день наша ворона гордо расхаживала в протезе, ладно сработанным из старой алюминиевой вилки.
— Как я сразу-то не догадался! — смеялся папа.
И всем было радостно, включая ворону. Протез ей очень понравился, искусно загнутые зубья вилки были точной копией птичьей лапы. Она быстро научилась ей пользоваться и часто чистила клювом свои алюминиевые когти. Теперь, когда у неё портилось настроение или надо было лишний раз обратить на себя внимание, она начинала стучать своей алюминиевой лапой по каким-нибудь металлическим или стеклянным предметам. Чаще всего она пользовалась для этого фарфоровой вазой из-под цветов, поднимая невыносимый перезвон во всём доме, но очень скоро стала звонить просто ради собственного удовольствия, прислушиваясь к монотонному долгому звуку. Иногда её разбирало устраивать концерт среди ночи, так что папе приходилось вставать и накрывать эту хулиганку коробкой.
Ещё она умела угадывать спрятанные под колпачками шарики, но больше всего ей нравилось смотреться в мамино зеркальце. При этом она почему-то разводила крылья, вертела и покачивала головой… Это могло продолжаться часами.
— Нет, где ваши глаза? вы посмотрите, вы обратите внимание! Ну, злые ж языки у людей, а? Вот где краса-то неписанная! Какие ещё слова тут нужны?! — говорила за неё мама.
Смеялись до слёз. Но ворона ни малейшим образом не смущалась.
— Она ещё и подмигивает себе, — говорил папа. — Смотри, не показывай ей косметику, а то совсем удержу не будет.
— Да уж ей только дай! — отвечали мы.
— Надо бы придумать ей какое-нибудь имя, — сказал папа на следующий день.
Мы стали думать.
— Человеческие имена нельзя, — поставил условия папа.
— Она напоминает мне какую-то цыганку, — сказала мама, — только вот лапа…
— А мне — терминатора! — сказал я.
Ворона посмотрела на меня, приподняла свою алюминиевую ногу, и стукнула ей по вазе. Сомнений не было.
— Ну что ж, значит быть ей с этого дня Терминатором, — утвердил папа.
Между нами установились вполне даже дружеские отношения. Терминатор оказался надёжным парнем, он умел угадывать мои желания и нередко заступался за меня. Но главное — он умел играть! Опираясь на свой протез, он внимательно следил за передвижением вражеских солдатиков, и после команды «огонь» беспощадно выклёвывал офицеров и ракетную технику, нанося непоправимый урон противнику…
Цимес
Зима продолжалась, стоило мне окончательно выздороветь, как тут же навалило снегу. Сад превратился в застывшую пену морского прибоя: снежные ветви яблонь, сплетаясь в ажурный покров, взмётывались над головой, и опадали волнистыми сводами и дугами в глубокий снег. Я люблю это зимнее белоснежье, люблю смотреть на сугробы, на белые причудливые деревья, на крыши домов, на шапки людей у автобусной остановки… Всюду снег. Летом всегда много шума и крика, а зима работает тихо, у неё очень добрый и щедрый снег, она хочет, чтобы его хватало на всех. Некоторым машинам и дворникам это не нравится. А мне нравится.
На горке собрались все ребята. Я сразу узнал своего приятеля Витальку по его рыжей лохматой шапке. Он подбежал ко мне и мы дружески обнялись с ним после долгой разлуки.
— А где твои санки? — спросил он.
Я только вздохнул. Мама строго-настрого наказала мне не кататься с этой злополучной горки без присмотра, то есть одному без родителей.
— Ладно, давай на моих, — предложил Виталька.
Я покачал головой.
— Один разок, — сказал он.
— Не могу.
— Трус, трус, трус! — услышал я голос с вершины горы.
Это был Борька. Но по имени его почти никто не звал. Его звали Цимес. Это был злейший мой враг. «Самый цимес» — любил говорить он по всякому поводу. Непонятно откуда он подхватил это ненашенское словечко, но только никто из ребят не применял его в разговоре. Он показывал на меня пальцем и кричал, что я боюсь «замочить штанишки».
Цимес невзлюбил меня с той минуты, когда я летом подарил Женьке-Зяблику свой новенький складной самокат. Он возненавидел меня ещё больше, когда узнал, что ни папа, ни мама не заругали меня за это.
— Трус! трус!.. — подхватили ребята из его компании.
Ну что мне оставалось делать? Весь мир смотрел на меня.
С этой горы можно было скатиться по двум направлениям. Одно, — пологое, вело между сосен и заканчивалось длинным извилистым спуском у железнодорожной насыпи. Другое было крутым. Резкий спуск выносил на бугор с трамплином в этом месте надо было обязательно притормозить и свернуть в накатанную ледяную ложбину. Но если не успел свернуть вовремя, то ты скатывался к реке, к тому месту у берега, которое никогда не покрывалось льдом. Я чуял, что мне снова придётся скатываться с этой горы, на которой стоял Борька-Цимес, дразня и обзывая меня при всём народе.
— Гнутый трус! Гнутый-мокрые штанишки! — издевался он.
«Гнутый» — было моим прозвищем, которое придумал Борька.
— Пошли, — сказал я Витальке, и мы стали подниматься на гору.
Цимес был старше меня, он уже ходил в школу. Когда мы поднялись, я взял Виталькины санки и все расступились передо мной. Я оказался с Борькой с глазу на глаз.
— Вот отсюда, — кивнул он, и показал в сторону крутого спуска.
Я старался не смотреть в ту сторону.
— А сам-то ты сможешь? — спросил я.
— Легко.
Он сел на санки и вдруг перевернулся спиной к спуску.
— А задом-наперёд слабо? Самый цимес! — причмокнул он ухмыляясь.
— Не слабо, — сказал я, — это тебе слабо.
— Мне-е?! — он оттолкнулся, закинул ноги на санки и покатился вниз.
Мы видели как он скатился на дно оврага, потом вылетел из него, и не доехав до трамплинчика, вывалился из санок.
— Он нарочно, — сказал Виталька, — так не честно.
Цимес повалялся для вида в снегу и встал, как ни в чём ни бывало.
— Так не честно! — крикнули мы.
— Что, струсил? Беги к мамочке сушить штанишки! — снова сел он на эту тему.
Я поставил санки на край обрыва, и тоже сел в них задом-наперёд.