Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Карпатская рапсодия - Бела Иллеш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бела Иллеш

Карпатская рапсодия

Часть первая

Молодое вино

Гарибальди и кайзер Вильгельм

На стене нашей комнаты висели две цветные репродукции. На одной из них был изображен борец за свободу Италии Гарибальди, в его знаменитой красной рубашке. На другой — молодцеватый германский кайзер Вильгельм II, с острыми, дерзко торчащими к небу усами. Оба портрета попали к нам не случайно. Каждый из них — как Гарибальди, так и кайзер Вильгельм — мог похвастаться подвигом, покорившим сердце моего отца. Отец очень любил рассказывать, и по вечерам, уставший от работы, он мирно покуривал трубку и сотни раз излагал нам подробную историю героического подвига Гарибальди и замечательного поступка кайзера Вильгельма. Мы, дети, знали уже обе истории наизусть, но тем не менее всегда радовались, когда отец приступал к рассказу.

— Почему я так привязан к Гарибальди, к этому великому герою итальянского и венгерского народа? Ну что же, если очень хотите знать, могу рассказать и вам. Секрета тут никакого нет.

По словам отца, дело было в том, что Гарибальди любил венгров куда больше, чем итальянцев, и страшно жалел, что родился итальянцем, а не венгром. Хотя для Гарибальди вообще ничего невозможного не существовало, но этот свой врожденный недостаток даже он никак устранить не мог.

«Выгнав из прекрасной Италии, — здесь я привожу слова отца, — немецкую собаку, этот неустрашимый краснорубашечный герой наметал превосходный план, который, будь он осуществлен, принес бы вечную славу ему и вечное счастье нашему многострадальному венгерскому народу. Бессонными ночами Гарибальди всесторонне взвешивал и исправлял свой план, а затем, когда считал его уже безукоризненным, написал письмо великому венгерскому борцу за свободу — Лайошу Кошуту [1], который в это время вел в Лондоне горькую жизнь изгнанника. В письме Гарибальди просил Кошута приехать к нему в гости в Рим или же, если у него нет желания или времени, разрешить ему, Гарибальди, посетить пламенного венгра в туманной столице Британии. Письмо было отправлено, а через несколько недель туда поехал и сам героический итальянец».

План очень понравился Кошуту. Он заключался в том, что Гарибальди во главе тысячи итальянских краснорубашечников и тысячи одетых в расшитую форму венгерских гусар высадится бурной ночью в одном из портов Адриатического моря и выгонит австрийцев из Венгрии, как выгнал их уже из Италии. План этот, — отец мой знал из достоверного источника, — вызвал слезы у пламенного венгра, но, к сожалению, так и остался планом. Герои разошлись во мнениях по поводу того, что будет после победы. Гарибальди хотел, чтобы Кошут стал венгерским королем. Но Кошут никак на это не соглашался. Нет, королем он быть не хотел.

— Ну и напрасно! — вставляла всегда при этих словах мать, которая слушала рассказ, штопая наши чулки.

Отец тотчас умолкал. Всю свою жизнь он выражал гнев или обиду лишь молчанием, упорным молчанием.

А когда он замолкал, заставить его снова заговорить было чрезвычайно трудно. Иногда это все же удавалось. В таких случаях мы узнавали, что Кошут, сам не хотевший стать королем, предлагал корону Святого Иштвана [2] Гарибальди. Но Гарибальди тоже не хотел быть королем. Если мать вторично вставляла реплику:

— Ну и напрасно! — рассказ окончательно обрывался, и о полной неудаче плана Гарибальди мы могли судить только по тому, что, когда мы были детьми, австрийский император, — отец ничего не говорил об этом, — все еще продолжал царствовать в Венгрии. Выкурив трубку, отец выпивал еще два-три стакана берегсасского вина и уходил спать. Если же мать молча мирилась с отказом итальянского краснорубашечника от короны Святого Иштвана, то мы узнавали, что великие герои со слезами на глазах обнимали друг друга на прощанье, но из-за того, что не могли сговориться, в Венгрии до сих пор продолжали тиранически властвовать Габсбурги, которых отец в домашнем кругу называл не иначе как «филоксерой венгерского народа».

Из этого выражения всем ясно, что мой отец, во-первых, был приверженцем партии независимости и 48 года [3] и, значит, противником австро-венгерской монархии, а во-вторых — занимался виноградарством и поэтому самым подлым врагом человечества считал пожирающую виноград филоксеру. И еще — немцев. Он очень любил вино и ненавидел филоксеру, но ни эта любовь, ни эта ненависть не объясняют его отношения к Гарибальди. Понять его до конца мог только тот, кто был знаком с романтической биографией моего деда по отцу.

Отец моего отца в 1849 году двадцатидвухлетним юношей вступил в революционную армию Кошута. После того как венгерская свобода была потоплена в крови императорским генералом Виндишгрецем и царским генералом Паскевичем, мой дед бежал в Италию. Эмигрировавший борец за венгерскую свободу был, собственно говоря, евреем и готовился в раввины. На этом основании, а может быть, еще и потому, что он очень хорошо пел, мой дед два или три года превосходно прожил, ничего не делая, по милости своих итальянских единоверцев, в Неаполе, пока итальянское вино не свело его с какой-то неаполитанской уличной певицей. Подробности этой любовной истории мне неизвестны, но одним из ее последствий было, как мне известно, то, что мой дед, который вопреки желанию своих единоверцев упорно не уходил от своей возлюбленной, вынужден был взяться за работу. Он стал столяром. Однако затем, чтобы избавиться от предмета своей любви, поступил поваром на океанский пароход и попал в Южную Америку. В Аргентине он некоторое время работал официантом, потом открыл «Венгерскую корчму». Став зажиточным человеком, он женился на дочери происходившего из Италии еврейского кантора, на моей бабушке, которая превыше всего гордилась тем, что была лично знакома с женой Гарибальди.

Когда в 1867 году венгерские господа помирились с Габсбургами и австрийский император был коронован венгерским королем, мой дед простился с Южной Америкой и возвратился туда, откуда был родом, — на Лесистые Карпаты. На привезенные из Южной Америки деньги он купил у вернувшегося в Австрию бывшего императорского чиновника виноградники.

Возвращение на родину снова пробудило в моем деде жажду знаний священных наук. Он одевался в венгерскую национальную одежду, изучал еврейские священные книги и пил много, очень много вина. Ученые занятия он мудро сочетал с выпивкой — часами сидел и думал о том, каков цвет молодого берегсасского вина с горы Моисея: зеленовато-желтый или желтовато-зеленый? И, размышляя, — пил. От зеленовато-желтого или желтовато-зеленого напитка его лицо вскоре стало бронзовым, а от спокойной жизни после множества бурь его исполинская фигура постепенно обрюзгла. Когда ему минуло шестьдесят лет, он начал вспоминать, что в юности знал лично Лайоша Кошута. Приближаясь к семидесяти годам, он вдруг вспомнил, что несколько раз видел Гарибальди. Из семнадцати своих детей он похоронил шестнадцать. Только один, самый младший, пережил его — это был мой отец. Он унаследовал от деда виноградники и поставил на его могиле памятник с надписью, что покойный был «раввином с венгерским сердцем и до самой смерти верным солдатом Кошута и Гарибальди».

Кроме виноградников и культа Кошута и Гарибальди, мы унаследовали от деда еще и дом с огромным фруктовым садом. Гордостью этого сада было «дерево Кошута» — громадное абрикосовое дерево, которое, когда я был ребенком, уже не плодоносило, а давало только цветы. Под этим деревом — о чем знал весь город Берегсас [4] — перед вторжением Паскевича Лайош Кошут целую ночь совещался со своими генералами. Когда дерево упало, отец предложил его дуплистый ствол Национальному музею. Но музей не принял подарка. В ответ на патриотическое предложение отца какой-то грубый чиновник музея написал ему, что Кошут никогда в своей жизни не бывал в Берегсасе, и посоветовал использовать дерево на топливо. Ответ этот привел в ярое возмущение не только отца, но и весь город. Наш сосед, уксусный фабрикант Маркович, советовал отцу обратиться с жалобой прямо к королю. Так как речь шла о дереве Кошута, отец, может, и сделал бы это, если бы им не руководил испытанный принцип — отвечать на обиду молчанием. И дерево Кошута было взято матерью на дрова.

Я уже сказал, что от деда мы получили в наследство огромный фруктовый сад. Это верно. Но не менее верно также, что к тому времени, когда дерево Кошута упало, наш фруктовый сад был уже не таким большим, как раньше. Добрую половину его отец постепенно распродал участками под жилые дома. Но если кто-нибудь подумает, что на этом мы разбогатели, то ошибется. Отец распродавал дедовский сад вовсе не потому, что хотел разбогатеть, а потому что все беднел.

— Мы живем в трудные времена, — жаловался отец и ругал правительство.

Мать, в свою очередь, бранила отца:

— Ты заботишься не о том, чтобы делать побольше вина, а лишь о том, чтобы побольше пить его.

— Вина бывает столько, сколько бог даст, — отвечал отец. — А что касается потребления…

Отец говорил тихо и медленно, у матери же язычок был острый. Она все ругала нашего «лентяя» отца, но, как сама говорила нам, детям, уже не так энергично, как раньше.

— Если ваш отец похож на старую бабу, то, по крайней мере, я была как мужчина, пока этот «убийца» не отнял у меня все силы.

«Убийцей», отнявшим у матери все ее силы, был я. В детстве мне приходилось слышать об этом очень часто. Убийство я совершил во время собственного рождения. Дело было в том, что врач, дядя Яношши, повитуха, тетя Керекеш, и сама мать точно определили, когда я должен появиться на свет, и все было тщательно приготовлено. Но я не стал придерживаться определенного ими срока. Мать матери, которая обязательно хотела присутствовать при рождении первого внука, телеграфировала из Будапешта: «Буду понедельник утром семь». Отец поехал на станцию встречать бабушку, прислуга пошла на базар за покупками. Мать осталась дома одна и кипятила молоко. Но я помешал ей. Я не дал ей времени не только послать кого-нибудь за повитухой, но даже лечь в постель. Она уселась посреди комнаты на пестрое украинское крестьянское одеяло. Там я и нырнул головой в жизнь. Когда прибыла бабушка, ее первые слова были:

— Нечего сказать, хозяйство! Все молоко убежало!

Мать нашли без сознания на полу.

Она пролежала в постели три месяца и, когда встала, не была уже прежней жизнерадостной болтушкой. На всю жизнь она осталась нервной, быть может, даже немного нервнобольной. Всякий неожиданный звук заставлял ее вздрагивать. Когда во время грозы гремел гром, она начинала плакать. Причиной всему этому был, конечно, я, а, следовательно, я был виновен и в том, что в доме не стало «мужчины», который взялся бы за виноградники, чтобы их не вырвали из наших рук. «Убийцей» прозвала меня бабушка.

Бабушка, так же как и отец, держалась своих благородных традиций. Но в то время как отец душой и телом считал себя венгром, бабушка гордилась своим испанским происхождением. Вместе с мужем она приехала в Южную Венгрию, в город Бая из Салоник. По-венгерски она изъяснялась плохо. Ее родным языком был испанский, на котором говорили в средние века. Хотя семья бежала из Испании в 1492 году во время преследований евреев и поселилась в Салониках, она сохранила свою средневековую испанскую одежду и язык. Когда бабушка рассказывала нам сказки, героями этих сказок была мудрая королева Изабелла и решительный король Фердинанд, те самые, которые изгнали евреев из Испании.

— Почему ты так любишь эту Изабеллу, если она плохо обращалась с вами?

Бабушка была удивлена этим вопросом. Она задумалась.

— Изабелла сделала Испанию великой, — ответила она наконец.

Тогда я поверил этому, но ответ ее все же не удовлетворил меня.

— Для вас она все-таки была плохой, — продолжал возражать я.

— Она была великой королевой, — упорствовала бабушка.

— Да, но…

Бледное лицо бабушки покраснело.

— Если ты чего-либо не понимаешь, лучше молчи!

Аргумент был убедительным.

Бабушка была маленькая, худенькая, очень живая старушка. Мы, внуки, думали, что у нее «не все дома», а чужие люди считали ее и совсем ненормальной. Мы — из-за того, что она рассказывала, чужие — из-за одежды. Представьте себе, какое может произвести впечатление фигура старой еврейки в костюме, сшитом по портретам средневековых испанских инфант, в городе Берегсасе, на немощеных улицах которого жители привыкли видеть венгерские национальные костюмы с нашивками, русинские шубы и лапти, еврейские кафтаны и шапки, отороченные лисьим мехом. Мы неохотно выходили с бабушкой на улицу, так как прохожие смеялись над нами, но дома мы очень любили бывать с ней, потому что она прекрасно рассказывала об одетых в бархат испанских грандах и инфантах с шелковистыми волосами. Правда, время от времени, иногда даже без всяких причин, она вдруг начинала сердиться, но если даже кто-нибудь из нас и получал в таких случаях подзатыльник, то через минуту бабушка уже целовала пострадавшего.

Почему многодетный потомок семьи знаменитых салоникских раввинов решил переселиться в южновенгерский город Бая — я не знаю. Мне известно только, что мой дед по матери, после своего избрания раввином в Бая, прекратил всякую связь с салоникскими родственниками. Кроме того, мне известно, что делом духовного воспитания евреев Бая мой дед, Иозе Севелла, занимался очень недолго — всего лишь три месяца.

Однажды утром он пошел на Дунай купаться и утонул. Вдова его письменно помирилась с салоникскими родственниками, от которых потом стала получать через какой-то венский банк ежемесячную помощь в сто крон.

Один из братьев моей матери, доктор Филипп Севелла, был уездным врачом в Сойве — деревне, расположенной в четырех-пяти часах езды от Берегсаса, где уже не было виноградников и где на вершинах, покрытых густыми лесами гор, снег таял только в июне. Моя мать, будучи еще девушкой, несколько раз проводила в Сойве лето, а я (как и почему — расскажу позже) провел там целых два года своего детства. Так мы подошли к портрету кайзера Вильгельма.

Когда моя мать была еще не замужем, в Сойве, в доме дяди Филиппа, проживала очень красивая учительница, барышня Вильма. Между нею и моей матерью, которая в то время тоже была очень красивой, завязалась теплая дружба. Моя мать громко высказывала свое восхищение рыжеватыми волосами и голубовато-серыми глазами барышни Вильмы, а мадемуазель Вильма была в восторге от черных, миндалевидных глаз и иссиня-черных волос моей матери.

Барышня Вильма попала в Будапешт и сделала там блестящую карьеру. Она познакомилась с депутатом парламента, бароном Деже Банфи, и вскоре превратилась в баронессу. Барон Банфи, в свою очередь, тоже сделал карьеру: он стал премьер-министром Венгрии. Так что барышня Вильма оказалась ее превосходительством.

Отец мой, покуривая трубку, очень часто рассказывал нам, детям, историю знакомства, любви и женитьбы Вильмы и Банфи. Из всей этой истории, так воодушевлявшей моего отца, у меня осталось в памяти только то, что могучий премьер-министр Венгрии и его рыжеволосая супруга баронесса были не совсем счастливы. Как мы уже знаем, Вильма до замужества была учительницей и своим трудом зарабатывала себе на жизнь. Поэтому венгерские княгини, графини и баронессы не приняли в свое общество ставшую ее превосходительством женщину, которая в девичестве «опозорила» себя тем, что зарабатывала на хлеб.

— Понятно, — высказывала свое мнение моя мать.

— Понятно и то, — сердито прерывал ее отец, — что поведение этих аристократических стерв очень огорчало Вильму и его превосходительство ее мужа.

— Я бы просто плюнула на них! — замечала мать.

Если отец не очень обижался на эту реплику, нам удавалось дослушать до конца рассказ о кайзере Вильгельме.

— Случилось однажды, — продолжал отец, — что могущественный государь Германской империи посетил Будапешт. В честь знаменитого гостя император Франц — Иосиф устроил в королевском дворце блестящий бал. Германский посол обратил внимание Вильгельма на натянутые отношения, существующие между премьер-министром Венгрии и венгерской аристократией, и бравый кайзер решил показать, что он в пять минут сумеет уладить то, чего «старая ищейка», то есть Франц-Иосиф, не мог сделать в течение многих лет.

Каким образом? Одним поцелуем руки, высочайшим императорским поцелуем!

Вкратце суть отцовского рассказа сводилась к тому, что на блестящем балу кайзер Вильгельм ни одной даме не поцеловал руки, кроме баронессы Банфи, нашей барышни Вильмы. После этого Вильма была принята в высшем обществе как полноправная всеми княгинями, графинями и баронессами Венгрии.

Когда весть об этом кайзерском поцелуе дошла до Берегсаса, отец мой в красивом длинном письме пожелал Вильме Банфи счастья и долгой счастливой жизни. Но баронесса Банфи оставила это красивое письмо без ответа. Отцу, разумеется, было очень больно, но это не помешало ему отдать симпатии своего сердца кайзеру Вильгельму.

— Шурин, — сказал однажды дядя Филипп, когда отец в его присутствии рассказывал эту историю, — шурин, ты, кажется, забыл, что ответил тебе Национальный музей, когда ты предложил подарить ему дерево Кошута. Я боюсь, что, если ты когда-нибудь вздумаешь предложить руку Вильмы немецкому музею, тебе ответят оттуда, что кайзер Вильгельм никогда не был в Будапеште и даже краем уха не слыхал о какой-то баронессе Банфи.

Отец, конечно, оставил это замечание маловера без ответа, но не переставал заботиться о воспитании в нас, детях, уважения как к Гарибальди, так и к кайзеру Вильгельму.

Это продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день отец не снял со стены портрет немецкого кайзера и не отправил его — приходится в этом признаться — прямо в уборную. Почему — расскажу в своем месте.

Наши друзья

В те времена, когда дерево Кошута еще стояло, отец с ранней весны и до поздней осени принимал своих друзей и деловых знакомых под широкими ветвями этого исторического памятника. Вся мебель «приемной» состояла из садового стола и четырех некрашеных скамеек. Весной эта приемная была украшена молодыми цветами старого дерева, летом — диким виноградом, который своими стеблями обнимал, а листьями защищал от ветра его ствол. Осенью желтеющие листья иногда падали в еду и питье, и тогда многие из почитателей Кошута или же гости, желавшие угодить моему отцу, подбирали их и брали себе «на память». Здесь сиживали друзья моего отца, приходившие к нам пить и играть в карты, и его деловые знакомые, которые пили и говорили о политике. Под «деловыми знакомыми» отца следует понимать тех, кто на повторяющихся каждый пятый год выборах в парламент отдавал свои голоса за Имре Ураи.

Имре Ураи был депутатом в парламент от города Берегсаса и Тисахатского уезда, членом «партии независимости и 48-го года», а мой отец — одним из главных, если не самым главным агитатором-вербовщиком партии во время предвыборных кампаний. Поэтому понятно, что многие деревенские сторонники Ураи часто приходили к отцу за советами. Отец не скупился ни на советы, ни на вино. Были ли советы отца хорошими, я не знаю, но что вино его было хорошее, в этом никакого сомнения быть не может. Вероятно, именно хорошее вино помогло ему приобрести определенное политическое влияние.

Депутат Ураи ежегодно приезжал в Берегсас на несколько недель и поочередно обедал или ужинал у всех своих наиболее выдающихся сторонников. К нам он, конечно, тоже каждый раз приходил либо к обеду, либо к ужину.

Мне было около пяти лет, когда я впервые увидел Имре Ураи. Он обедал у нас. Это был высокий, плечистый человек, с красноватым лицом, седеющими волосами и большими, красиво причесанными усами. Он поцеловал руку матери и преподнес ей в подарок флакончик будапештских духов. Отцу крепко пожал руку и передал привезенный для него «сюрприз» — пенковую трубку. Меня он больно щелкнул по голове и в утешение подарил великолепную красную гусарскую фуражку.

Обедали мы под деревом Кошута. Дерево было покрыто бледно-розовыми цветами.

Во время обеда я, как всегда, много болтал. Очевидно, я несколько раз погрешил против истины, потому что знаменитый гость, смеясь, сделал мне замечание:

— Кто говорит неправду, у того нос будет красным.

Мне захотелось тут же проверить это поразившее меня утверждение.

— Солги что-нибудь, дядя. Я хочу видеть, как твой нос покраснеет.

Отец испуганно смотрел то на гостя, то на меня. Он боялся, что его дружба с Ураи кончится. Но Ураи громко рассмеялся.

— Что же мне солгать, сынок? — спросил он, вытирая вспотевшее от смеха лицо.

— Скажи, например, что на этом абрикосовом дереве растут яблоки, — предложил я.

Ураи так засмеялся, что даже слезы потекли у него из глаз.

— Ну, госпожа Балинт, — обратился он к моей матери, — из вашего сына нам придется воспитывать не депутата, а, пожалуй, сразу министра. Он будет первым министром Венгрии от партии независимости.

Растроганный отец кусал усы. Мать заблестевшими от гордости глазами смотрела на меня — будущего министра. До сих пор ей не особенно нравилась вербовочная деятельность отца, поглотившая половину нашего сада, но после этого она сама стала поощрять занятия отца политикой. Это значит, что с тех пор под деревом Кошута потреблялось еще больше вина, чем прежде.

Я хочу познакомить вас с друзьями отца. Ураи нельзя, конечно, назвать его другом — он был для отца идеалом. Настоящими друзьями отца были: уксусный фабрикант Маркович, управляющий городским хозяйством Балог и Тамаш Эсе-младший, правнук Тамаша Эсе Великого [5].

Управляющий Балог служил когда-то вместе с отцом в армии, отсюда и происходила их дружба. Кроме того, их связало то, что дядя Балог тоже был ярым сторонником Имре Ураи и что он тоже, — и даже еще больше, чем отец, — любил и умел пить вино. У дяди Балога нос был красный, как медь, даже когда он говорил сущую правду. Но случалось это с ним редко, так как чаще всего он говорил о том, что делами города ведает, собственно говоря, не бургомистр Гати, а он, Балог, простой управляющий городским хозяйством, к которому часто обращается за советами даже такой крупный представитель власти, как вицеишпан [6] Гулачи. Другой излюбленной темой дяди Балога было то, что у них в доме власть принадлежит ему, а не жене. Как некоторые ходят с тросточкой или зонтиком в руке, так дядя Балог, куда бы ни шел — на службу или в гости, — всегда носил с собой пятилитровую бутыль. С этой бутылью управляющий Балог советовался, конечно, значительно чаще, чем вицеишпан Гулачи с ним самим. Зимой и летом дядя Балог носил гусарские сапоги со шпорами, брюки с кантами, венгерский доломан и шляпу с бантами. Да, чуть не забыл сказать — борода его и усы были такие же, как на портретах и памятниках Лайоша Кошута.

Именно в этом сразу и проявлялся резкий контраст между ним и другим приятелем отца, уксусным фабрикантом Марковичем. Дядя Маркович носил бороду и усы точь-в-точь такие, какие украшали императора Франца-Иосифа. Потому что — нечего греха таить — этот приятель отца принадлежал к правительственной партии и был даже ее вербовщиком на выборах. Когда во время предвыборной борьбы в окне нашего чердака появлялось знамя с надписью: «Да здравствует наш любимый кандидат в депутаты Имре Ураи!», над домом дяди Марковича развевался красно-бело-зеленый флаг, на котором было написано: «Да здравствует наш любимый кандидат в депутаты граф Шандор Лоняи!» Во время предвыборной борьбы отец раздавал каждому встречному окрашенные в красный цвет гусиные перья для того, чтобы их прикрепляли к шляпам в знак принадлежности к оппозиции, а дядя Маркович раздавал белые перья — значок правительственной партии.

Ураи был избран, Лоняи провалился.

После опубликования результатов выборов отец громко высмеивал своего политического противника, соседа и задушевного друга Марковича, а Маркович высмеивал его.

— Ты-то над чем смеешься? Ведь твой граф опять провалился!

— Над тобой смеюсь, — отвечал Маркович. — Потому что избрание Ураи тебе опять обошлось в добрых пятнадцать бочек вина, а то, что мой граф провалился, прибавило мне кое-что в карман. Ничего ты в политике не понимаешь, Йошка.

— Я не понимаю в политике? Я, который победил? — возмущался отец. — А ты, который провалился, ты понимаешь?

— Вот именно, — смеялся Маркович. — Так оно и есть, как ты говоришь.

Третий друг отца, Тамаш Эсе-младший, жил не в Берегсасе, а в деревне Тарпа, в полутора часах ходьбы от города. По преданиям, Тарпа была родиной Тамаша Эсе Великого, и крестьяне Тарпы остались верны заветам своего великого земляка — они все без исключения были куруцами. [7] Когда они приезжали в город на выборы, перед длинной вереницей телег гордо ехал всадник в костюме времен Ракоци. Костюм подарил тарпинцам Ураи. Его подарком было и то зеленое, цвета морской воды, шелковое знамя, на котором золотыми буквами было написано:

«Тарпинцы были и остаются куруцами!»

Ни один современник Тамаша Эсе Великого не оставил портрета этого крестьянского генерала Ракоци, который со своими босыми или одетыми в лапти солдатами, вооруженными дубинами и косами, бил императорские войска. Народ Берегского комитата до сегодняшнего дня чтит этого босоногого генерала, как родного отца, а так как писанного с него портрета не существует, то каждый рисует его себе по-своему. Лесоруб-русин считает, что он носил лапти и русинскую шубу мехом наружу; венгерский крестьянин одевает его в белые полотняные штаны.

Наш Тамаш Эсе, занимающий уже два десятилетия пост деревенского старосты Тарпы, был, конечно, за венгерский вариант и сам, по примеру своего прадеда, носил узкие штаны с кантом. Он отступал от традиции только в том, что обувался в желтые сапоги, которые во времена Ракоци полагалось носить только дворянам. Волосы у него были длинные, до плеч, как на портретах Ференца Ракоци. В город он приходил редко. Когда бывал в городе, всегда обедал у нас. После обеда они с отцом часок-другой выпивали. Пили молча. Эсе не любил говорить, не любил даже, когда к нему обращались другие. Если он встречал у нас Балога, посещение его несколько затягивалось, если Марковича — сокращалось. А так как бесплатный обед никак не совмещался с достоинством тарпинского старосты, дядя Эсе всегда приносил с собой какой-нибудь подарок: то масло, то корзину яиц, то пару цыплят или уток. А меня он награждал постоянно тем, что пожимал руку, как взрослому.

Имре Ураи я, по скромности, не зачислил в друзья моего отца. Соответственно этому, — но на сей раз из тщеславия, — я мог бы не считать его другом также и дядю Фэчке. По отношению к Фэчке отец был скорее покровителем, чем другом. Вся одежда отца, его ботинки и пальто, которые он переставал носить, переходили к дяде Фэчке, и когда бы он к нам ни являлся, для него всегда находились тарелка супа, стакан вина и табачок для трубки.

Дядя Фэчке жил в Цыганском Ряду. Официальное название Цыганского Ряда было «улица Деака», но жители Берегсаса упорно называли ее Цыганским Рядом, хотя на этой улице ни один цыган, должно быть, не жил. Янош Береги-Киш, прима цыганского оркестра, жил на улице Ракоци, остальные музыканты размещались в одном доме на улице Эсе, а цыгане, занимающиеся изготовлением противней и починкой котлов, жили в шатрах на берегу Верке, позади сада-купальни. В Цыганском Ряду селились люди, пившие вино только во время виноградного сбора и депутатских выборов, хотя они — это я знал от отца — права голоса не имели. Когда однажды в присутствии Марковича я спросил, почему жители Цыганского Ряда не имеют избирательных прав, отец ответил:

— Потому что они не платят налогов.

— А почему они не платят налогов?

— Потому что они не любят работать, — сказал уксусный фабрикант.

Что касается дяди Фэчке, то не знаю, любил он работать или нет, но факт тот, что он не работал. Работать он не мог, так как у него не было правой руки. Когда я был маленьким, то думал, что он потерял ее на войне. Но дело было не так. Из Мункачского [8] пехотного полка, где он вместе с отцом и дядей Балогом ел пресный хлеб императора, Фэчке вернулся домой целым и невредимым. Руку он потерял на лесопильном заводе в Сойве при испытании какой-то новой машины для разрезывания досок. Когда дядя Фэчке потребовал от завода компенсации, суд установил, что причиной несчастного случая была не халатность заводоуправления, а неосторожность самого Фэчке, а так как он сам был причиной своего несчастья, то ни на какую компенсацию права не имеет. Желая помочь своему другу Фэчке, отец пошел к судье.

— Ничего сделать не могу, — сказал судья. — Если бы Фэчке получил компенсацию, русины — рабочие завода — тоже стали бы требовать компенсации за каждую руку или глаз. Я убежден, господин Балинт, вы тоже не хотите, чтобы венгерский завод платил компенсацию русинским рабочим.

Нет, этого отец не хотел. Таким образом, дядя Фэчке из мункачской больницы попал прямо в Цыганский Ряд, к тем, кто не платит налогов, потому что не любит работать.

Вместе с дядей Фэчке, вопреки строгому запрещению матери, я не раз проходил вдоль длинного и грязного Цыганского Ряда. По словам дяди Фэчке, на одной этой улице жило почти столько же людей, сколько во всем остальном Берегсасе.

Однажды я отважился даже зайти в самую квартиру Фэчке. Дом, в котором он жил, состоял из одной комнатки. В комнате было крошечное окно. На полу лежали два соломенных тюфяка, около окна стоял маленький столик с двумя стульями. На столе на газетной бумаге лежало полбуханки черного хлеба, две или три красные луковицы и стоял разбитый стакан, наполненный смесью соли и красного перца. В комнате был неприятный запах.

Другой жилец комнаты, хромой Кальман Асталош, был каким-то дальним родственником Фэчке. Этот Асталош был наборщиком, много лет проработавшим в Германии и Швейцарии, потом в Будапеште. Вернувшись в свой родной город Берегсас, Асталош долго не мог найти никакой работы, затем стал разносчиком газет, но, по словам Фэчке, зарабатывал так мало, что даже на голодную смерть не хватало.

— Зачем он приехал в Берегсас? Из-за тоски по родине? — спросил я дядю Фэчке.

Мне очень нравилось выражение «тоска по родине», хотя самое чувство было незнакомо, так как я никогда из своего родного города дальше Сойвы не отлучался. В Сойве я был, когда меня, четырехлетнего, мучил коклюш.

— Из-за тоски по родине? — удивился Фэчке. — Черта с два! Его привезли этапом. Этот мерзавец Банфи!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад