Однако вся эта кутерьма тянулась недолго. И взбаламученная вода, приходит день, отстаивается, оседает муть. Так и боль, обиды злые ушли на дно. Зажил каждый согласно своей судьбе. Беспутства поубавилось. Вот тогда-то повстречался Кашфулла со своей печальной радостью.
Была середина июня сорок седьмого. По извечному своему распорядку председатель встал вместе с солнцем, надел черную с красной звездой фуражку, взял брезентовый портфель и пошел на работу. Уже издалека он увидел лежащий на крыльце пестрый сверточек, а подошел поближе, услышал кряхтенье и посапыванье. Приволакивая правую ногу, он зашагал быстрее. На приступке, завернутый в пеструю пеленку, лежал младенец. Обернутый вокруг головы белый платок сполз на самые глаза. Перестав кряхтеть, младенец вытянул губы, словно сосал грудь, и зачмокал. Председатель поднял маленькое это существо, изогнув локоть, вместе с портфелем положил на руку. Из-под красной тряпицы, которой была обвязана пеленка, торчал листок бумаги. Кашфулла развернул его, прочитал русские слова, написанные вкривь и вкось: "Ради бога, не погубите. Отнесите куда следует. Имени у нее нет".
Прижимая находку к груди, председатель чуть не бегом поспешил домой.
- Скоро вернулся. Забыл что-то? - сказала возившаяся у казана жена.
- Не забыл. Вот, лебедушку маленькую тебе принес. Держи!
Обмерла Гульгайша, увидев на руке у мужа сверток.
- Астагафирулла! Да ведь младенец это! Живой?
- Живой, живой! На сельсоветское крыльцо подкинули.
- Что с ним теперь делать? Больно уж мал. Неделя, не больше.
Кашфулла так и стоял с младенцем и портфелем на руке посреди избы.
- Это, говорю, Гульгайша... Если ты, говорю, согласна, так я подумал...
- Дума твоя благая, - сказала каждый вздох мужа наперед чуявшая жена. - Однако прилично ли мне, когда за сорок уже, с младенцем на руках ходить?
- В самый раз будет. Ты ведь как ягодка еще.
- Услышала похвалу в жизни первый раз, удостоил аллах, - улыбнулась жена. - Лебедушка, говоришь? Девочка, значит?
- Не знаю, не смотрел, - смутился Кашфулла. - Там написано: "Имени у нее нет".
- Ладно, брату своему сестрицей будет. Что стал как пень? Давай-ка сюда.
Они положили ребенка поперек кровати, размотали пеленки, сняли с головы платок. По дому разошелся запах, какой бывает только у грудного младенца. Должно быть, на крыльце пролежала недолго, запачкалась не сильно. Подкидыш этот оказался недельной примерно девочкой - лицом белая, волосы льняные, руки-ноги целы-справны. Вдруг личико ее сморщилось, глазки закрылись, она чихнула и громко расплакалась.
По соседству с ними жила Минзада, маялась тем, что последыша своего, семилетнего Шербета, до сих пор от груди отвадить не могла. Только дите заплакало, Гульгайша вспомнила о соседке. Она быстро перемотала ребенка в чистые тряпки.
- Я к Минзаде сбегаю, накормлю девочку. Шербет ее не проснулся, наверное, еще. А там и сами как-нибудь заживем.
Щедрая, благодушная Минзада так и расплылась:
- Накормлю, как же не накормить! Одной сиротке пищу дам, на том свете зачтется, - заговорила словоохотливая соседка, не допытываясь даже, что это, откуда и как. - Ну-ка! - И через много лет о том своем деянии любила вспоминать: "Молоко-то мое во благо оказалось, вон ведь..."
Так, с соском во рту, девочка и заснула. Придя домой, Гульгайша искупала ее. Новость, подхваченная Минзадой, с легкого ее языка разлетелась по всему аулу. Когда Кашфулла ушагал на службу, зашли соседки, как по обычаю положено, почтить младенца, кое-кто из родственниц-свойственниц тоже забежали, принесли "яства малютки". К вечеру, нацепив серебряные сережки, надев медные браслеты, янтарное ожерелье дважды вокруг шеи обмотав, ведя с собой Курбангали, явилась Кумешбике.
- Так-та-ак! - заговорила она с порога. - Мир знает - мы не знаем. Если бы не Минзада, которая возле лавки стоит рассказывает, так бы и не услышали.
- Входите, входите, добро пожаловать! - радостно встретил их Кашфулла. - Прямо к застолью подоспели.
- За радушие спасибо, ровесник, - пророкотал Курбангали, когда сели за стол. - Однако мы... я и Кумешбике... с просьбой пришли к вам. - И голос и лицо его были серьезны. И даже немного испуганны. Никогда прежде Курбангали к председателю ни домой, ни в сельсовет с просьбой не приходил. Какая же сейчас нужда привела? Хозяин насторожился.
- Есть просьба, так говори, Курбангали.
Курбангали вышел из-за стола, шагнул к лежащему поперек кровати младенцу, отогнул краешек пеленки и заглянул в лицо. Кумешбике подошла и стала рядом.
- Эх, подружка, Гульгайша, - вздохнула она, и всколыхнувшаяся грудь ее поднялась, как подушка, - я ведь пеленок не стирала, младенца не ласкала, так и жизнь моя прошла. Кто саму теперь под старость утешит?
- Ты канкритна говори, жена.
- Какая канкритна есть, я всю и говорю, - опять вздохнула Кумешбике. Вы уж подкидыша нам отдайте.
- Теперь уже, килен, не подкидыш, а найденыш она. - Кашфулла бросил взгляд на кровать. - В своем доме, у отца с матерью.
- Очень мы надеялись, Кашфулла, Гульгайша-енге, неужто возьмете и обездолите? - сказал Курбангали.
- Будь у меня слиток золота с младенца этого величиной, отдал бы с радостью, не моргнул даже. Не обессудь, ровесник, единственную твою просьбу не уважил.
- Золото нам без надобности...
- А что мне с золотом делать? В объятиях его согревать? - подкрепила Кумешбике мысль о бесполезности золота.
Но известно - слово у Кашфуллы одно. Так что дальше сюда и долбить бесполезно. Курбангали пробормотал смущенно:
- Выходит, разбил ты надежду нашу...
- Только рукой ее коснулся, сразу в сердце вошла, Кур-бангали. Оттуда уже не вынуть.
- Хозяйка - ты, Гульгайша, ты что скажешь? - сделала последнюю попытку Кумешбике.
- Что же сказать, Кумешбике? Скажу, что судьба, видать, скажу, что назначено так.
- Выходит, суждено, - сказал всегда быстро приходивший к соглашению Курбангали, - где бы ни росла, пусть со счастьем своим растет вровень. Случись нужда, и мы присмотрим.
- Только помани, подружка, тут же прибегу, - подхватила давно уже всякий бег забывшая Кумешбике.
Снова сели за стол, поужинали, долго пили чай. Простые крестьяне, они знали, каковы бывают грех, добродетель, совесть, расплата, что хорошо, что плохо, оттого и ругать кого-то, винить и проклинать, выискивать младенцу родню и всякие пустые догадки строить не стали. Коли явился миру новый человек, принять его надо уважительно и без жалоб. Но Каш-фулла, знавший в Кулуше каждый дом от завалинки до трубы, сразу понял, что дитя из другого урочища, из чужого гнезда. Потому как взял на руки, так лебедушкой маленькой и назвал. Увидев же льняные волосы и голубые глаза, уверился в своей догадке. Впрочем, по нынешним временам не очень-то угадаешь, прохожих да проезжих нынче стало много.
- Имя уже нашли? - спросила Кумешбике, ей вдруг загорелось помочь искать имя.
- Еще не думали. В записке сказано "имени нет", - Каш-фулла достал из кармана кителя тот листок.
- Ты же, Кашфулла, как вошел, так и сказал: "Вот, лебедушку тебе маленькую принес". Красивое имя - Аккош. Есть в Кулуше Хандугас Соловушка, будет и Аккош - Лебедушка.
- А что, и волосики льняные, и лицо белое, - обрадовалась Кумешбике. Очень нравятся ей имена, каких ни у кого больше нет, и чтоб красота их была открытая. Скажем, Ал-ма - яблоко, Хурма - ну, это и так понятно, Йондоз звездочка, Карлугас - ласточка, Шафак - заря вечерняя. У своего имени первую половину - Кумеш - серебро, она тоже любит больше.
- Ну, а мужчины что молчат?
- Кхм... пожалуй... Повторять почаще, так и привыкнешь, - стал прикидывать Курбангали, как тут к суждению жены подладиться.
- К словам женщин тоже прислушиваться надо, ровесник, я согласен, одобрил имя Кашфулла.
- К лицу имечко, как раз. Ты и сама, Гульгайша, ну, впрямь как прародительница наша Марьям, не зачав, с ребенком оказалась, - хихикнула было Кумешбике. Но Курбангали такое подшучивание жены не понравилось. Себя бы знала. Будто у самой детишки, как яблоки с яблони, падали.
- Не та мать, что родила, а та, что вскормила. Енге сегодня помолодела вся, - сказал он.
С этого дня замкнутый, с медленным, строгим взглядом Кашфулла на глазах изменился,, как-то открылся весь. Только сумерки - спешил скорей домой; мальчишек своих даже в колыбельке не укачивал, а тут ночью вставал, плачущего младенца на руках убаюкивал; девочка голову начала держать - с груди не спускал, на четвереньках пошла - на колени стал сажать. Даже когда первый раз на ножки стала - за крепкий указательный палец отца держалась. Поначалу глаза девочки были голубые, потом перешли в густую синь. Уедет куда-то Кашфулла, один только день этих глаз не видит - и уже сердце не на месте. Гульгайша к дочери привыкала дольше. Что-то мешало ей сразу принять девочку своей. Оттого, видно, что телом ее не выходила. А тело не льнет - и душа в оковах. Но однажды на рассвете заплакала девочка в колыбельке отчаянно - у Гульгайши словно трещинка пробежала по сердцу. И жалость к ребенку в этот миг стала любовью.
Младший сын Зулькарнаевых, последняя кровиночка, он в тот год заканчивал в Калкане десятый класс, от сестренки пришел в восторг:
- Вот это номер так номер! - радовался он. - А голос-то какой! Я только в аул вошел, сразу с Нижнего конца услышал. Правда, мама!
Росла Аккош и все крепче отца с матерью привораживала. Брат уехал в город учиться - и осталась в доме отрада, один свет в окошке. Послушная, ласковая была девочка, белолицая, беловолосая, с густою синью в глазах соседка Минзада ее с магазинной куклой сравнивала, видела как-то в городе такую.
Однажды Аккош чуть не ввергла отца с матерью в великое горе. И только ли горе...
В лето, когда исполнилось дочке три года, Зулькарнаевы пошли косить в самый дальний пустынный угол поймы Са-тырлы, где лесхоз выделил им участок. Аккош по дороге умаялась, укачалась и заснула. Положили ее в тени арбы на краю луга, а сами, звеня на весь свет, проширкали брусками косы и вошли в густую траву. Косить Кашфулла был не мастак, однако вот так, вдвоем с косой, идти само по себе праздник, только раз в году и бывает. Сначала муж двинул вперед, но прошли немного - и жена принялась подшучивать:
- Отхвачу ведь пятку, медведь, иди сзади.
Они поменялись местами. Еще вида не потерявшая, статью крепкая, в движениях все такая же быстрая, Гульгайша, только сорок минуло ей, так легко, так красиво ведет косой, будто не тяжелую работу исполняет, а широкими саженками плывет. Смотрит Кашфулла на жену и словно в первый раз видит ее, налюбоваться не может. Она же мужнин взгляд спиной своей, шейными прожилками чует и еще задорней ведет косой. Чистое колдовство: ребенок, которого муж с женой не зачинали, не вынашивали, не рожали, вдруг взял и омолодил их. Пройдет коса по траве, срежет с шипящим свистом - взж-взж-взж - а Кашфулле в уши слова бьются: "люблю все, желаю, люблю все, желаю". Должно быть, сердце у желанной так шепчет. Если в звоне косы такое слышится, значит, и муж в свои пятьдесят еще вконец не остыл... А жена-то! Какая легкая, красивая, горячая, какая любимая у него женушка!
Так косили они, порою прислушиваясь к ребенку. Тихо, ни звука. Но вздрогнули оба, глянули друг на друга. Страх охватил их разом, отбросили косы и побежали к арбе. Отцов китель, на котором лежала дочка, был пуст. Сначала на лугу и поблизости от луга искали, звали. "Аккош! Аккош!" Потом бросились в лес, разбежались в разные стороны. "Аккош! Аккош!" Девочка не откликалась. В густом кустарнике в двухстах шагах от опушки Кашфулла наткнулся на волчье логово. Рядом - целый выводок, пятеро волчат играют, кувыркаются друг через друга. Маленькие еще, позже обычного родила их мать. Между резвящихся хищников с важным видом расхаживает Аккош. Одного за хвост потянет, другого погладит по спине. Кашфулла, чуть не задохнувшись, бросился к дочери. Волчата, поджав в испуге хвосты, рассыпались кто куда, а потом один за другим шмыгнули в логово. Старшие волки в то время были на промысле, вернее, перед ночной охотой отправились на разведку. Прижав дитя к груди, серый как пепел, отец закричал что есть мочи:
- Гульгайша!
Жена откликнулась где-то поблизости.
- Нашел! Ступай к телеге, - сказал Кашфулла.
Когда они сошлись, сказать, где он нашел дочку, у Каш
фуллы не повернулся язык, пожалел жену. Бросил коротко:
- Там, в чащобе нашел. Гульгайша расплакалась:
- Как ты нас напугала, доченька! Что же ты там делала?
- С собачками играла. Одна меня в нос лизнула.
- Какие еще собачки?
Только тогда Кашфулла рассказал о грозившей их дитю погибели. Жена обняла ребенка и всхлипывала долго.
- Аккош моя! Заблудившаяся моя лебедушка!
- То-то, как подъехали сюда, лошадь все фыркала. Видишь, и сейчас уши топорщит, - сказал Кашфулла.
Сторожкое животное всегда чутье свое держит на взводе, а человек беспечно полагается на ум, вот и попадает в беду. А лошадиная порода в этих случаях всегда начеку.
Тут из леса донесся истошный, перекрученный яростью волчий вой. У хищника этого повадка есть: как почует, что его детенышей коснулась человеческая рука, становится как бешеный. Заодно и своевольное потомство кару свою получает.
Какая уж тут работа, после такого страха... Запрягли косари лошадь и в самый разгар дня отправились домой. Назавтра Кашфулла с Курбангали взяли два ружья и подкрались к волчьему логову. Но умные звери бросили свои оскверненные человеком владения и посреди ночи ушли в другое урочище.
Ни когда косили, ни когда копнили, волки больше голоса не подавали. Но страх и тревога в сердцах жены и мужа остались навсегда.
Беспечально росла Аккош. Залетали к ним всякие слухи, но простой и ясной жизни этой семьи омрачить не могли. В ауле - что в доме, где ребенок есть, секреты не держатся. Однажды прибежала с улицы Аккош, прильнула к матери.
- А зачем эта Зубаржат найденышем меня назвала? Гульгайша растерялась. В первый раз спросила дочка.
Но сообразила быстро:
- Детей же матери находят. Потому и все дети - найденыши.
- Я ей тоже "сама ты найденыш" сказала.
- Правильно сказала.
Беспонятливому еще ребенку "объяснить" просто. А вот как понимать начнет? Тогда что? До какой ведь беды может дойти! Но тревоги отца с матерью оказались напрасными. Исполнилось Аккош четырнадцать, и однажды вечером, когда остались мать с дочерью вдвоем, решила Гульгайша рассказать все, открыть тайну.
- Чем от людей услышишь, дочка, уж лучше сама расскажу... Я ведь тебя сама, своей грудью не вскормила. Мы тебя... тебя нам судьба дала... Как же мне объяснить-то, господи!..
- Мама! - вытянувшаяся уже красавица дочка обняла Гульгайшу. - Не рассказывай. Я все знаю. Все понимаю. Я вас обоих за это еще больше люблю!
Так все и разъяснилось. Длинному языку Минзады спасибо. Она первая девочке открыла глаза. А ведь могла не глаза открыть, а вовсе душу ослепить. Ладно, обошлось. Душа добрая - длинен язык, но милосерден.
На учебу Аккош была сметливая. Петь-плясать тоже оказалась искусницей. Закончила десятилетку в Калкане и поступила в Уфимский педагогический институт. Как раз в ту пору из-за красивого ее голоса пытались уговорить Аккош ехать в Москву, учиться пению. Она же ни в какую. "Брат далеко живет, отец с матерью одни остались. Закончу институт - и вернусь домой", отрезала она.
Сказано - сделано. Учительницей родного языка вернулась она в школу, где сама когда-то проучилась восемь лет. Ни один праздник в колхозном клубе, ни одно торжество не обходится без нее. Выйдет Аккош в длинном, до кончиков туфелек, белом платье на сцену - деревенский люд дышать забывает. В первом ряду, вытянув шеи, всегда сидят Кашфулла с Гульгайшой, Нурислам с Баллыбанат, Курбан-гали со своей Серебряночкой. Сюда же затешется и соседка Минзада. "Мое молочко первым это горлышко смочило. От Шербета своего отрывала, - говорит она. - Мое место впереди всех быть должно..." Пусть впереди - никто не спорит. Всей душой верит Минзада: это ее молоко позолотило горло Аккош и голос этот высеребрило. Пусть верит - никто не против.
Вот так. Больше двух десятков лет миновало с того дня, как сказал Кашфулла Гульгайше: "Лебедушку маленькую тебе принес, держи!" И вот - в крутой февральский мороз молодежь Кулуша надумала отпраздновать День Африки. Сцена и зал разукрашены изготовленными из бумаги, картона, ваты, прутьев и проволоки, пальмами, бананами, львами, слонами и крокодилами. Даже один паренек-негр в гости приехал из Уфы. Говорят, Нурислам его привез. Настоящий негр или крашеный - трудно сказать. Если бы не большие торчащие уши, всей породе покойного Зайца Шайми присущие, - ни капли бы не сомневались, вылитый негр! Да что там, уж, верно, настоящий, коли сам Враль его привез! Сначала негр вышел на сцену и что-то интересное рассказал. Скажет пару слов по-своему, по-африкански, и со словами "спасибо, здравствуй, пожалыста" кланяется. Покланялся так минут пять, а потом по-африкански нам сплясал - сам пляшет, сам в маленький барабан колотит. Шумно хлопал народ. Затем спел хор. Затем один наш сплясал. И снова показался негр. На сей раз толстый белый угнетатель-мироед, в зеленой шляпе с широкими краями, в желтых ботинках с высокими голенищами, в закатанных до колен белых штанах, в синей рубахе с завернутыми рукавами, похлестывая ивовым прутом, выгнал его на сцену. При этом эксплуататор, не вынимая изо рта затычку от бочки (сигара называется), что-то говорит по-буржуйски. При каждом ударе негр высоко подпрыгивает на месте. А угнетателю этого мало, он еще ботинком на толстой подошве норовит лягнуть. Курбангали не выдержал, вскочил с места и повернулся к залу:
- Как же так, товарищи и братья? В праздник Африки сидим и смотрим, как негра бьют? Негров надо защищать! - И он шагнул к сцене.
- Игра же это, Курбангали-агай, театр! - крикнул кто-то.
- Хороша игра! И в жизни бьют, и в театре колотят. Как негру такое вынести? Еще и американцы измываются, за людей не считают бедняжек, расчувствовался он.
- Это же театр, для потехи только, - пытался успокоить его Кашфулла.
- Я ведь, ровесник, не против театра. Но почему тогда черный батрак белого мироеда не колотит? Вот это был бы театр! Пусть хорошенько вздует! стоял на своем Адвокат. - А такая игра в День Африки - политическая ошибка. Ты, как председатель, куда смотришь? Кашфулла, я тебе говорю!
В зале рассмеялись, захлопали, Адвокат нехотя вернулся на место, и представление пошло дальше.
Аккош всегда приберегают напоследок. Так было и в этот раз. Сидящие в первом ряду три пары и одна непарная нынче особенно волнуются. Утром дочка под большим секретом сказала матери: "Я сегодня новую песню буду петь. Боюсь до смерти". Гульгайша тайны не сохранила. Узнать что-то прежде других и знание это в себе удержать - ни одной женщине такое не под силу, секрет изнутри защекочет. "Дочка говорила, такое услышим, чего прежде никогда не слышали", - шепнула она сидевшей рядом Кумешбике. От Кумеш-бике весть перешла к Минзаде, от Минзады к Вралю...
Как раз в ту пору песня "Лебеди", родившаяся в Казани, долетела до наших краев. Кому спасибо - так это радио. Всегда рот широко раскрыт, тут тебе новости, тут тебе песни, ничего в себе не утаит. Вот и эту песню Аккош заучила по радио.
Паренек с тонкими черными усиками, который вел концерт, громко, выкрикивая каждое слово по отдельности, на манер того артиста из Булака, что частенько бывает у нас, объявил:
- Аккош! Зулькарнаева!