— Обещаю, я сама приду к вам сегодня ночью… — предложила я. — Я тайно пройду прямо в ваши покои…
Он прервал меня жестким смехом, звучавшим как обвинение.
— Значит, ты хочешь тайком пробраться в королевскую постель, как в былые времена? Что ж, дорогу туда ты знаешь отлично. И это еще раз доказывает, что ты и есть самая настоящая шлюха! Так что я возьму тебя так, как беру любую шлюху. Прямо здесь и прямо сейчас.
— Мой отец… — прошептала я. — Вы сейчас сидите в его кресле, в кресле моего отца…
— Твой отец давно мертв, а твой дядя не очень-то рьяно хранил твою честь, — сказал он и насмешливо фыркнул, словно мои слова развеселили его. — Ладно, давай-ка займись делом. Приподними платье и залезай на меня. Да-да, садись-ка верхом. Ты ведь не девственница. И прекрасно знаешь, как это делается.
Он продолжал крепко держать меня, и я медленно наклонилась и приподняла подол платья, а он свободной рукой развязал завязки на штанах и уселся поудобней, расставив ноги. Повинуясь его повелительному жесту, я, опираясь на руку, чуть приблизилась к нему.
Одной рукой по-прежнему сжимая мою талию, он второй рукой приподнял мою рубашку, украшенную изысканной вышивкой, заставил меня оседлать его, словно я и впрямь была шлюхой, с силой потянул меня вниз и резким толчком вошел в меня. Мне показалось, что меня пронзили насквозь. Я почувствовала на лице его горячее дыхание, смешанное с запахами тех блюд, которые он съел за обедом, закрыла глаза и отвернулась, стараясь не дышать. Я не осмеливалась даже подумать о Ричарде. Если бы в эту минуту я вспомнила, как меня любил Ричард, сколько радости было в его глазах, с каким восторгом он шептал мое имя, меня бы наверняка вырвало. Слава богу, Генрих довольно быстро добился того, чего хотел, сладострастно застонал, и я наконец решилась открыть глаза. Оказалось, что он внимательно на меня смотрит, но в его карих глазах нет ни капли восторга, ни даже удовлетворения. Он смотрел на меня, как на пленницу, вздернутую на дыбу его желания, и желание свое он удовлетворил, не испытав при этом никаких чувств.
— Не плачь, — сказал он, когда я слезла с него и подтерлась краем вышитой сорочки. — Ты что, хочешь показаться на глаза своей матери и всем придворным с заплаканной физиономией?
— Ты сделал мне больно, — возмущенно заявила я и показала ему красную отметину на запястье. Потом наклонилась, пытаясь привести в порядок измятое новое платье веселого зеленого цвета — цвета Тюдоров.
— Ну, извини, — равнодушно пожал он плечами. — Впредь постараюсь больно тебе не делать. Если, конечно, ты вырываться не будешь. Веди себя тихо — мне и держать тебя не придется.
— Что значит «впредь»?
— Кто-нибудь — твоя фрейлина, или твоя очаровательная сестрица, или, может, сама твоя милая матушка — впустит меня к тебе тайком ото всех. Да-да! Но я приду к тебе сам. Так что больше тебе в постели короля не бывать, и не надейся. Можешь передать своей сестре — или кто там сейчас спит с тобой? — чтобы устраивалась в другом месте. Я стану приходить каждую ночь и время выберу сам, хотя постараюсь до полуночи. Иногда, впрочем, получится несколько позже, и тогда уж придется тебе меня подождать. А матери можешь сказать, что это наше с тобой обоюдное желание.
— Она ни за что мне не поверит! — сердито бросила я, ладонью вытирая мокрое от слез лицо и покусывая губы, чтобы вернуть им прежний яркий цвет. — Моя мать никогда не поверит, что я сама согласилась заняться с тобой до свадьбы любовными утехами.
— Ничего, ей придется понять, что жена мне нужна только плодовитая, — строптивым тоном заявил он. — И пусть смирится с тем, что в день свадьбы ты уже должна быть беременна, иначе никакой свадьбы не будет. Я не дурак, чтобы позволить насильно женить меня на бесплодной женщине! Насчет этого мы, кстати, договорились заранее.
— Мы? — удивилась я. — Мы ни о чем таком не договаривались! И я с таким условием не согласна! Я никогда не говорила, что готова на подобное унижение! И моя мать никогда не поверит, что я сама на это согласилась! Она сразу поймет, что это не мое желание, а твое; она догадается, что ты меня принудил, взял меня силой…
Впервые за все это время Генрих улыбнулся.
— Нет, ты меня не так поняла. Я вовсе не тебя имел в виду. Я сказал «мы» не в смысле «ты и я» — такого я даже представить себе не могу. «Мы» — это я и моя мать.
Я перестала оправлять юбку, выпрямилась и повернулась к нему лицом; от удивления у меня даже рот слегка приоткрылся.
— Твоя мать дала согласие на то, чтобы ты меня изнасиловал? — спросила я.
Он кивнул.
— А почему бы и нет?
Я начала заикаться.
— Да ведь она обещала быть мне другом! Она заявила, что ей известна моя судьба! Что она будет за меня молиться!
Но Генриха все мои восклицания абсолютно не тронули; он не видел ни малейших противоречий в том, что его мать, выразив мне свои «теплые» чувства, приняла решение, что на всякий случай меня следует изнасиловать еще до свадьбы.
— Разумеется, она знает, какова твоя судьба, — пожал плечами Генрих. — И на все это… — он небрежным жестом указал на меня, словно включая в это понятие и мое покрытое синяками запястье, и мои заплаканные глаза, и мое унижение, и жгучую боль между ног, и мои душевные страдания, — воля Божья. Во всяком случае, именно так считает моя матушка.
Меня охватил такой ужас, что я застыла на месте, не сводя с него глаз.
А он рассмеялся, встал, заправил свою льняную рубашку в тесные штаны и аккуратно их зашнуровал.
— Сделать принца для трона Тюдора — это поистине акт Божьей воли, — сказал он. — Моя мать восприняла бы его появление на свет почти как великое таинство. Какие бы неприятности этому ни предшествовали.
Я кое-как утерла катившиеся по лицу слезы.
— В таком случае твой Бог очень жесток, а твоя мать еще хуже! — Я словно выплюнула эти слова ему в лицо, но он неожиданно согласился со мной:
— Да, я знаю. Но именно твердость и решимость моего Бога и моей матери привели меня сюда. Они — моя единственная надежда и опора.
Генрих умел держать слово: каждую ночь, как и обещал, он приходил ко мне; так больной приходит к аптекарю, зная, что там ему дадут нужное лекарство или поставят пиявок — и пропустить нельзя, и удовольствия не получишь. Моя мать молча выслушала меня, поджала губы и тут же перевела меня в другую спальню, находившуюся рядом с неширокой лестницей, по которой можно было спуститься прямо в сад и пройти к причалу, где Генрих ставил свой барк. Сесили мать ничего объяснять не стала; просто сказала, что отныне та будет спать вместе с младшими сестрами, а я — одна. И Сесили, сгоравшая от любопытства, не решилась задавать ей какие-то вопросы, увидев ее побледневшее от сдерживаемой ярости лицо. Мать сама впускала Генриха в дом, отодвинув засов на внешней двери, и сама провожала его в ледяном молчании до дверей моей комнаты, ни разу не сказав ему ни слова приветствия. Она вела его ко мне, а потом обратно к входным дверям молча, точно врага, исполненная презрения, с высоко поднятой головой. Ночью она не ложилась спать и поджидала его, сидя в маленькой гостиной, освещенной одной-единственной свечой и еле теплящемся огнем в камине. Когда Генрих выходил из моей комнаты, мать, скрывая под молчанием бессильную ярость, выпускала его и запирала за ним дверь. Ему и впрямь нужно было обладать чрезвычайной решимостью в достижении цели, чтобы вот так каждую ночь являться ко мне под взглядом ненавидящих серых глаз моей матери, которая от гнева и презрения, казалось, утратила дар речи; я думаю, он чувствовал, как ее горящий взгляд, точно раскаленное железо, пронзает его тощую спину.
Когда Генрих оказывался у меня в комнате, я сперва тоже упорно хранила молчание, но после нескольких первых визитов он явно стал чувствовать себя увереннее и даже порой перед уходом выпивал бокал вина, а потом стал понемногу расспрашивать меня о том, чем я занималась в течение дня, и рассказывать о своих делах и заботах. Чуть позднее он приобрел привычку садиться в кресло у камина и, закусывая бисквитами, сыром и фруктами, неторопливо беседовать со мной, и только потом он расшнуровывал свои штаны и «приступал к делу». Пока он сидел, глядя на языки пламени в камине, он вел себя совершенно нормально; мало того, он разговаривал со мной как с равной, доверительно, думая, похоже, что мне не безразлично, как он провел день. Он рассказывал мне всякие новости, касавшиеся двора; говорил, скольких людей был вынужден простить, ибо надеялся этим привязать их к себе; он даже советовался со мной относительно дальнейших планов по управлению страной. И я невольно втягивалась в беседу, хотя каждый вечер упорно начинала разъяренным молчанием. А вскоре я и сама невольно начала кое-что ему рассказывать: например, какие действия предпринимал мой отец в отношении той или другой страны или какие планы были у Ричарда. Генрих слушал меня очень внимательно, порой замечая: «Спасибо, вот хорошо, что ты мне об этом рассказала, я ничего этого не знал».
Он постоянно боялся попасть впросак, потому что плохо знал Англию, хоть и называл эту страну своей; потому что всю жизнь провел в изгнании; потому что даже по-английски говорил с иностранным акцентом — отчасти бретонским, отчасти французским; потому что мог опираться только на опыт и знания своего преданного, но не слишком образованного дядюшки Джаспера и тех наставников, которых Джаспер для него нанял. Впрочем, он с нежностью вспоминал о детстве, проведенном в Уэльсе, и о своем опекуне Уильяме Херберте, одном из самых близких друзей моего отца; вся его остальная жизнь была связана с культурой иной страны; он учился на чужбине, черпая сведения у своих учителей и дяди Джаспера, и пытался понять, какова же она, его родина, рассматривая весьма неточные географические карты, плоховато исполненные такими же, как он сам, изгнанниками.
У него, правда, было одно очень сильное воспоминание юности, которое он воспринимал почти как сказку, о том, как он подростком приезжал в Англию и был допущен ко двору безумного короля Генриха VI; как раз в этот период мой отец, король Эдуард IV, был вынужден бежать из страны, а моя мать, мои сестры и я, точно в ловушке, были заперты в темном холодном убежище. Генрих помнил этот визит к королю как некий кульминационный момент своего детства и отрочества, ибо в те дни его мать была совершенно уверена, что власть Ланкастеров будет реставрирована, что все они станут жить как единая семья и ее сын будет наследником престола. Именно тогда он безоговорочно поверил матери, поверил, что сам Господь направляет ее к победоносному завершению линии Бофоров, поверил в абсолютную правоту ее действий и намерений.
— Да, мы тогда видели, как вы проплыли мимо нас на королевском барке, — припомнила я. — Я и тебя видела на залитой солнцем палубе среди других придворных. Нам-то приходилось сидеть взаперти в подвале под аббатством, и всех нас уже тошнило от вечной сырости и полутьмы.
По словам Генриха, когда он преклонил колено перед королем Генрихом VI и тот, благословляя его, ласково коснулся его волос, ему показалось, что его коснулся истинно святой.
— Ведь он и впрямь был скорее божьим человеком, святым, а не королем, — сказал Генрих с той убежденностью, которая свойственна иным проповедникам, желающим, чтобы им непременно поверили. — В нем это просто чувствовалось. Он действительно был похож на ангела… — И Генрих вдруг умолк, словно вспомнив, что по приказу моего отца этот святой человек был убит во сне, ибо, почти утратив разум, точно малое дитя доверился ненадежному понятию чести Йорков. — Это был святой и мученик! — прибавил он обвинительным тоном. — Он принял смерть лишь после того, как помолился Господу. И умер, испытывая милосердие к тем, кто его убил, хотя эти убийцы были ничуть не лучше подлых еретиков и предателей!
— Да, наверное, — пробормотала я.
Вот так, каждый раз, разговаривая друг с другом, мы невольно напоминали друг другу об очередном конфликте между нашими Домами; казалось, любое наше соприкосновение оставляет на нас обоих кровавые отпечатки.
Генрих понимал, что поступил отвратительно, провозгласив начало своего правления с того дня, который предшествовал битве при Босуорте; то есть еще до того, как погиб король Ричард. Таким образом, любой, кто в день рокового сражения был на стороне законного правителя Англии и помазанника Божьего, мог быть назван предателем и в полном соответствии с законом предан смерти. Собственно, Генрих перевернул все законы с ног на голову и начал свое правление как самый настоящий тиран.
— Никто никогда так не поступал, — заметила я. — Даже короли Йорков и Ланкастеров признавали, что раз между их Домами существует соперничество, то любой человек волен выбирать, кому он будет с честью служить. А то, что сделал ты, означает, что люди, не совершив ничего дурного, оказались предателями и жестоко пострадают за это. Однако в предателей их превратил ты и только из-за того, что они преданно служили поверженному королю. Впрочем, ты ведь считаешь, что кто победил, тот и прав.
— Да, хотя это и звучит жестоко, — признал он.
— Это звучит отвратительно! Это же двойная игра! Как можно называть людей предателями, если они защищали своего законного правителя? Это противоречит не только закону, но и здравому смыслу. А также, по-моему, и воле Господа.
Однако улыбка Генриха свидетельствовала о том, что для него ничто на свете не имеет большего смысла, чем прочное, безоговорочное правление Тюдоров.
— О нет, ты не права. Это ничуть не противоречит воле Господа. Моя мать, женщина в высшей степени богобоязненная, почти святая, вовсе так не думает.
— И что с того? Неужели во всем единственным судьей у нас будет твоя мать? — резким тоном спросила я. — Неужели ей дано судить, какова была воля Господа? И справедливы ли английские законы?
— Безусловно. И я полностью доверяю только ее суждениям! — отрезал он и с улыбкой прибавил: — И я, конечно же, в первую очередь стану слушаться ее советов, а не твоих.
Он выпил бокал вина и с обычной веселой грубоватостью поманил меня в постель; мне начинало казаться, что так он скрывает ту неловкость, которую испытывает при общении со мной: ведь он же не мог не понимать, что поступил со мной отвратительно. В последующие несколько минут я обычно лежала на спине, неподвижная, как каменная глыба, и даже платье никогда не снимала. И никогда не помогала ему, когда он, пыхтя, задирал мне подол, который страшно ему мешал. Я позволяла ему делать что угодно, не возражая ни единым словом, но каждый раз отворачивалась к стене, и когда он впервые попытался поцеловать меня в щеку, его поцелуй пришелся мне в ухо, а я сделала вид, что ничего не заметила, словно мимо просто пролетела, слегка коснувшись меня, жужжащая муха.
Все это продолжалось три долгих недели; наконец я пришла к матери и заявила:
— Все. У меня не пришли месячные. Полагаю, это верный признак?
Радость, вспыхнувшая у нее на лице, была мне достаточно красноречивым ответом.
— Ах, моя дорогая!
— Он должен немедленно на мне жениться. Я не желаю, чтобы меня потом прилюдно позорили.
— У него и не будет никаких причин для отсрочки. Ведь они именно этого и добивались. Счастье, что ты так легко беременеешь. Впрочем, я и сама такая же, и моя мать тоже. В нашем роду Господь всех женщин благословил многочисленным потомством.
— Да, я знаю, — сказала я, но в голосе моем не слышалось ни капли радости. — Только я себя благословленной не чувствую. Наверное, все было бы иначе, если б это дитя было зачато в любви. Или хотя бы в браке.
Но мать сделала вид, что не замечает ни моего унылого тона, ни моего напряженного бледного лица. Она привлекла меня к себе и прижала свои теплые ладони к моему животу, который, естественно, был таким же плоским и подтянутым, как всегда.
— Нет, дорогая, это благословение Господне, — заверила она меня. — Каждое зачатое дитя — это благословение. А у тебя, возможно, родится мальчик, принц. И не будет иметь никакого значения, что он был зачат по принуждению; значение будет иметь только то, что этот мальчик вырастет высоким сильным мужчиной, нашим принцем, нашей розой Йорка, и в свое время займет английский трон!
Ощущая ее ласковые прикосновения, я стояла спокойно, точно покорная хозяину кобыла-производительница, и понимала: она права.
— Ты скажешь ему, или мне самой это сделать?
Мать немного подумала:
— Нет, лучше, если ты сама ему скажешь. Ему это будет приятно. Это будет первая хорошая новость, полученная им от тебя. — Она улыбнулась. — Первая, но, надеюсь, далеко не последняя.
Но я так и не смогла улыбнуться ей в ответ и лишь сухо откликнулась:
— Да, полагаю, ты совершенно права.
В тот вечер Генрих пришел ко мне рано; я подала ему вино, но, когда он собрался тащить меня в постель, подняла руку запрещающим жестом и тихо сказала:
— У меня не пришли месячные. Думаю, что я беременна.
На его лице явственно вспыхнула радость. Он даже покраснел, а потом схватил меня за руки и привлек к себе, словно ему хотелось нежно меня обнять.
— О, как я рад! Я просто счастлив! Спасибо! Это чудесная новость! У меня сразу камень с души упал. Благослови тебя Господь, Элизабет! Благослови Господь тебя и дитя, которое ты носишь! Это поистине великая новость, самая лучшая из всех! — От избытка чувств он даже пробежался по комнате, потом снова повернулся ко мне. — Нет, это просто замечательная новость! И ты так прекрасна! И так плодовита!
Я кивнула, чувствуя, что лицо у меня застыло как каменное, но он ничего не замечал.
— А ты не знаешь, кто это будет? Мальчик?
— Слишком рано что-либо знать, — пожала плечами я. — Вообще-то месячные вполне могли не прийти и по иной причине — от горя, например, или от потрясения.
— Ну, я надеюсь, ты не испытала ни горя, ни потрясения, — весело сказал он, словно не желая и думать о том, что сердце мое разбито, что мой любимый погиб, а я была изнасилована. — И, по-моему, у тебя там все-таки мальчик! Принц Тюдор! — Он жестом собственника погладил меня по животу, словно мы давно уже были женаты. — Это для меня самое главное. Кстати, ты уже сказала своей матери?
Я покачала головой, доставив себе крошечное удовольствие этой ложью.
— Нет, я приберегала эту счастливую новость для тебя. Хотела тебе первому сообщить.
— Ну а я своей матушке скажу об этом сразу же. — Он совершенно не услышал в моем тоне мрачной язвительности. — Думаю, лучшей новости для нее не придумать. Она непременно велит священнику прочесть «Te Deum».
— Ты слишком поздно вернешься, — сказала я, — сейчас уже за полночь.
— Она все равно не спит и ждет меня. Она никогда не ложится, пока я к ней не зайду.
— Это почему же? — удивилась я.
Странно, но он смутился и покраснел.
— Мать любит сама уложить меня в постель и поцеловать на ночь, — признался он.
— Она целует тебя на ночь, как ребенка? — И я подумала о том, сколь жестоким должно было быть сердце этой женщины, если она оказалась способна послать своего сына насиловать меня, а потом спокойно ждала, когда он вернется к себе, чтобы поцеловать его перед сном.
— Столько лет она была разлучена со мной. Она не могла ни поцеловать меня на ночь, ни хотя бы узнать, где я сплю, достаточно ли там безопасно, — тихо сказал Генрих. — И теперь ей доставляет удовольствие возможность перед сном перекрестить меня и поцеловать. А сегодня, когда она зайдет, чтобы благословить меня, я ее обрадую: скажу, что ты беременна, что у меня будет сын!
— Я думаю, что беременна, — осторожно заметила я, — но я пока не уверена. Еще слишком рано, и, по-моему, не стоит ей говорить, будто я знаю наверняка.
— Да-да, я понимаю. И ты, наверное, считаешь меня ужасным эгоистом, который только и думал что о благе Тюдоров. Но ведь если у тебя будет мальчик — а твоя семья и без того принадлежит королевскому Дому Англии, — то твой сын станет править Англией. А сама ты уже заняла то место, для которого и была рождена; и теперь бесконечным войнам между кузенами будет положен конец — а все благодаря нашему браку и рождению нашего сына. И все будет так, как и должно быть. И только такой счастливый конец единственно возможен для этой войны и этой страны. Именно ты приведешь ее к миру. — У него был такой вид, словно ему очень хотелось меня поцеловать.
Я слегка прислонилась к нему плечом.
— Мне виделся несколько иной конец этой истории, — сказала я, думая о том короле, которого когда-то любила, который тоже хотел, чтобы я родила ему сына, который тоже хотел назвать нашего сына Артуром в честь Артура из Камелота, вот только тогда этот принц не был бы зачат в холодной решимости и горечи, он стал бы плодом нашей любви, наших нежных свиданий…
— Даже сейчас еще возможен иной конец этой истории, — осторожно сказал Генрих, с нежностью взяв меня за руку. Он даже голос понизил, словно его слова мог кто-то подслушать, хотя это была самая безопасная комната в наших покоях. — У нас еще много врагов. Они скрываются, но я знаю: они где-то рядом. Так что если у тебя родится девочка, мне она будет совершенно ни к чему, и все наши усилия окажутся напрасными. Но мы будем трудиться и молить Бога, чтобы дитя, которое ты носишь, оказалось мальчиком, принцем Тюдором. А еще я скажу матери, что она может готовить нашу свадьбу. По крайней мере, теперь нам известно, что ты вполне способна к зачатию. И даже если на этот раз нас постигнет неудача и у тебя родится девочка, мы будем уверены, что ребенка ты выносить можешь и в следующий раз, даст Бог, родится все-таки мальчик.
— А как бы ты поступил, если бы мне не удалось забеременеть? — с любопытством спросила я. — Если бы после того, как ты меня изнасиловал, никакого ребенка не получилось бы? — Я начинала понимать, что этот человек и его мать явно предусмотрели все на свете, ибо всегда пребывают в полной боевой готовности.
— Тогда на твоем месте оказалась бы твоя сестра, — не задумываясь, ответил Генрих. — Я бы женился на Сесили.
У меня даже дыхание перехватило от ужаса.
— Но ты ведь говорил, что она выйдет замуж за сэра Джона Уэллеса?
— Да, говорил. Но если бы ты не смогла забеременеть, мне все равно пришлось бы жениться на женщине из Дома Йорков, которая сумела бы родить мне сына. Это, скорее всего, и была бы Сесили. Я бы отменил ее свадьбу с сэром Джоном и сам взял бы ее в жены.
— А ее ты бы тоже для начала изнасиловал? — возмутилась я и отняла у него свою руку. — Сперва меня, а потом мою сестру?