– После того, что они тебе там, в приемном отделении, вкололи, ты уже дух, – возражает Джон Большой Суррогат. – Ты мертвец. Разве ты не замечаешь? Ты мертв, но в то же время – ты дух, зовущийся Пушкин. Ты вернулся докончить начатое. Ты явился, чтобы выказать благородство и свершить предназначение.
Лежащий долго смотрит на него. Потом медленно прикладывает руку к сердцу, прислушивается. Из приоткрытой форточки доносится шум близкого моря.
– Ты должен пройти тропою мертвых воинов, – назидательно сообщает Большой Суррогат. – Я буду твоим спутником и проводником. Я отведу тебя к Великой Воде. Подозреваю, что я тоже мертв, но точно мне это неизвестно.
– Все это более чем странно…
– Чу! – Большой Суррогат перебивает Пушкина. – Ты слышал? Они уже близко. Ну же, бери! Вспомни, кто ты есть, и не мешкай.
Он лезет под койку и достает старинный футляр. Откидывает крышку. В темном бархате сверкают дуэльные пистолеты.
– Не откладывай, возьми их! Погоня близка.
Пушкин нерешительно берет один пистолет в правую руку, второй – в левую. Джон Большой Суррогат нетерпеливым движением взводит оба курка сразу.
– Но я никогда… – упирается Пушкин.
– Ни звука!
Большой Суррогат бросается на пол и замирает. Лежащий предоставлен себе.
Дверь в палату медленно распахивается. В проеме встают два силуэта, черные, в ковбойских шляпах и вроде как в шейных платках. Позади них – мертвый свет уже знакомого накаливания, которое даже ночью остается дневным.
Ассасины мнутся, пытаясь угадать, кто из лежащих Пушкин. Какое-то время они думают на отчаянный пододеяльник, но быстро решают, что это не то. Один из силуэтов вдруг простирает палец в сторону Пушкина и с силой втягивает воздух.
Пушкин моргает и неожиданно для себя жмет на спусковые крючки. Палату разрывает грохот, сверкает пламя. Обе фигуры, схватившись за простреленные сердца, оседают и затихают прямо на пороге.
Стрелок с недоумением и ужасом смотрит на дымящиеся пистолеты. Над койкой показывается голова Джона Большого Суррогата. Джон одобрительно цокает чем-то во рту:
– Вот видишь! А ты не хотел мне верить, Пушкин, великий дух земли и небес. Но теперь ты прозрел, и к тебе пришло Высокое Понимание.
Пушкин встает с постели, медленно подходит к умершим ассасинам. Аккорд, второй, третий. Присаживается на корточки, обмакивает палец в черную кровь, пробует на вкус. Потом проводит себе черту через все лицо, начиная со лба. Кладет мазки на впалые щеки. Снимает очки и прячет их во внутренний карман. Обводит красным глаза. Джон Большой Суррогат следит за ним с возрастающим уважением.
Пушкин выпрямляется, засовывает пистолеты за пояс. Негромко просит:
– Веди меня, Джон.
Джон торжественно встает, скрещивает руки – так, что ладони ложатся на плечи, кивает. Он оказывается едва ли не втрое выше и шире Пушкина.
– Да, великий дух. Я поведу тебя к Великой Воде. Мы должны торопиться и проявлять осторожность, потому что один, самый сильный и яростный, еще остался и идет по пятам.
Оба выходят в коридор. Пушкин внезапно приваливается к стене.
– Силы покидают меня, Джон. Не иначе я и вправду мертвец.
– Тебе хватит сил, великий дух Пушкин. Хватило мне, и тебе тоже хватит.
Пушкин сдвигает брови, прикрывает на миг глаза, открывает, делает шаг. Следующий шаг дается ему немного легче, а дальше все вообще идет замечательно. Беглецы выбираются на черный ход и начинают спускаться по лестнице.
Аккорд. Резкое затемнение, которое тут же сменяется оскаленной харей под шляпой, надвинутой по брови. Крупным планом – сапог, пинающий мертвые тела. Охотник принюхивается и с усмешкой глядит в коридор – туда, где только что скрылись Пушкин и Большой Суррогат. Неспешно проверяет свой арсенал: револьверы, ножи, удавки, кастеты, аркан и дикарскую трубку, плюющуюся отравленными иглами. Хочет идти, но вдруг задерживается, в зверином порыве бросается к левому трупу и запечатлевает на нем долгий поцелуй.
Плавная смена кадра. Без аккорда.
Пушкин и Джон Большой Суррогат крадутся по асфальтовой дорожке. Занимается рассвет. Пушкин без чемодана; чемодан неизвестно где. Большой Суррогат поминутно останавливается: принюхивается, прислушивается, припадает к земле, разбирая следы.
Пушкин напряженно вглядывается в даль. Его лик изменился, в нем появилась печальная твердость. Задумчиво говорит:
– Я хочу быть таким, как ты, Большой Суррогат. Я хочу научиться всему, что известно тебе.
– У каждого свой путь, великий дух Пушкин. Мое дело – будничное, земное. Такие, как я, назначены вести и охранять. Идем же, нас ждет каноэ.
– Скажи мне, Большой Суррогат, от какого недуга ты лечишься? Как получилось, что ты оказался здесь, в этих стенах?
Джон сумрачно вздыхает, хмурится. Оправляет пояс со скальпами и беличьими шкурками.
– От какого я лечился недуга, я уже не припомню. Это было еще до того, как с гор спустились снега. Я был юн и беспечен. Помню, что в первый же день я поддался соблазну и приобрел на последние средства настойку овса. Тем же вечером меня выписали за пьянство. Куда мне было податься? Я обжился, наладил какое ни на есть хозяйство и пошел по тропе сокровенного познания. Рыскал вокруг больницы годами, обитая то в схронах подвальных, то, волею небес и милостью женщин, ночевал под крышей… На меня объявили охоту. Но где им! Два года кобелил у вдовушки потолки. Да многое случается с нашим братом; земля мой товарищ, и небо, и ветер, и вьюга…
Пушкин выламывает из куста посох и идет, опираясь. Джон Большой Суррогат величественно вышагивает, размахивая руками. Бахрома скатерти, в которую он одет, развевается на ветру. Его мореное лицо напоминает лик деревянного идола.
Пушкин медленно произносит:
– Как странно… Чем дальше я иду, тем больше уверяюсь в своей смерти.
– Ты освятился кровью, брат, – объясняет Большой Суррогат.
Они выходят за ограду и удаляются в сторону залива, над которым встает солнце. Аккорды берутся кучно и сливаются в плач, в котором, однако, есть слабые признаки просветления. Фигурки уменьшаются. Пейзаж застыл, и небо неподвижно.
…Крупный план: востроносые сапоги утверждаются на придорожном валуне. Преследователь поводит волчьими ноздрями и смотрит из-под ладони. Оборачивается. Из дверей больницы постепенно вываливается целая компания, которая складно организуется в процессию. Ее возглавляют Назымов и Фокиш. Ассасин прокручивает барабаны кольтов и властно, ни слова не говоря, указывает путь пальцем в обрезанной перчатке. Прыгает с камня; бежит, держась обочины и пригибаясь.
Пушкин и Джон Большой Суррогат выходят на пустынный пляж. На горизонте – Кронштадт и недостроенная дамба. Волны мягко плещут, покачивая расписное каноэ. В погребальной ладье все готово к последнему путешествию. Туда положена подушка. В изголовье лежат тотем и вампум.
Пушкин неуверенно останавливается.
– Мне – в лодку? – спрашивает он.
– Да, великий дух. – Большой Суррогат совершенно раздувается от значимости момента. – Отсюда ты, непонятное и непостижимое существо, вернешься туда, где скоро, да будет на то воля богов, окажемся мы все. Не знаю, откуда ты прибыл. Наверное, из ада.
Пушкин идет к лодке. Внезапно его останавливает свист. Пушкин поворачивает голову: вдалеке, на пригорке, невозмутимо стоит и усмехается убийца-изувер. Он подобен року, от него не скрыться. Весь вид его показывает, что удара не отвести и злая судьба настигнет каждого.
Но Джон Большой Суррогат умиротворенно кладет Пушкину руку на плечо.
– Иди, дух Пушкин, – говорит Джон. – Я задержу его. Еще никто не уходил от Большого Суррогата.
Он твердой поступью направляется к убийце. Тот вскидывает револьвер. Джон Большой Суррогат останавливается в десяти шагах и вперивает взор прямо под шляпу ассасина. Тот стоит завороженный, не в силах отвести глаз. Противостояние длится не меньше минуты. Над ними летают чайки, чуя скорую поживу. На сосне хлопает крыльями гриф. Ассасин хрипит и хватается за горло. Взгляд Суррогата убийствен и неотразим. Ассасин оседает в песок. В последнее мгновение он успевает разрядить револьвер, и Джон Большой Суррогат медленно и с достоинством падает.
Все это показано издали, как бы на заднем плане – уже второстепенное, малозначимое событие. Главное действие разворачивается в каноэ. Пушкин взбивает подушку, надевает очки, проверяет, на месте ли направление. Укладывается, скрещивает на груди руки и смежает веки. Бормочет:
– Куда ж нам плыть?..
Берег заполняется людьми.
Белые люди – белые, ибо они все в белых халатах, – молча провожают одинокую ладью, в которой покоится великий вождь и безупречный воин. Назымов и Фокиш стоят в первом ряду. Каноэ сносит вдаль; оно превращается в крохотную точку.
Пушкин крупным планом. Его глаза открыты, он смотрит в небо. Вокруг попадаются рыбаки, погруженные в подледный лов. Лед еще не сошел, но выходить на него крайне опасно. Однако отчаянные воины не боятся пучин и продолжают ловить. Им помогают духи небес, духи воды, духи рыб и духи таяния льдов.
Им бы помог и дух Пушкин, но он уже выплыл в открытое море.
Роза и розенкрейцеры
Сердцу закон непреложный —
Радость – Страданье одно!
А. Блок «Роза и крест»
Так рождаются легенды.
В одном кардиологическом отделении жила роза. Она росла в небольшой кадушке, что стояла в самом конце коридора, возле окна. Стоило ей расцвести – и кто-то немедленно умирал.
Откуда взялась эта роза в больнице, никто не помнил. Кто ее приволок? Обычно подобные вещи не забываются, тем более в лечебнице, где будни особенно однообразны, но факт оставался фактом. Как ни допытывались, какими окольными путями ни пытались установить истину – ни один не признался.
Возможно, то была роза, которую столь пылко любил Маленький Принц, и она, тоскуя по ушедшему поклоннику, стала вести неподобающий розам образ существования. Или был то один из цветков, которые заготовил для жестокой актрисы несчастный художник. А может быть, сначала роза была обыкновенной розой, готовила себя к смиренному пышному цветению, вполне безобидному, людям в усладу, и не подозревала об особой роли, что уготовила ей судьба. Поговаривали, будто однажды в отделение пришла маленькая старушка в черном платье, с чертами лица настолько благообразными, что они начисто изглаживались из памяти. Погуляв по коридору, старушка заметила кадушку, подсела к ней, протянула к цветку руку, погладила, пошептала и – скрылась. Не исключено, что специфические эфирные колебания сообщились при этом колебаниям воздушным, а те – доверчивым листьям, задиристым шипам и бархатным лепесткам. Как бы то ни было, следующее цветение розы ознаменовалось кончиной пациента из ближайшей палаты.
Поначалу, естественно, никто не удивился. Помер и помер, большое дело. Как-никак в кардиологическом отделении находился, туда здоровые люди не попадают. Сокрушались только палатные соседи покойника да еще, может быть, одна-другая санитарка. Ну, пожалуй, уборщица слегка расчувствовалась, короче говоря, скорбили те, кто бездельничал, остальные работали. Сентиментальная публика созерцала лопнувший бутон и качала, тоскливо вздыхая, головами: вот, мол, даже неразумная природа сочла необходимым оказать этому достойному, доброму человеку последние почести. Смотрите, как распустилась! Это, несомненно, добрый знак; по нему видно, что там, куда попал усопший, ему будет хорошо и спокойно. При этом фантазеры, допускавшие подобные мысли, в душе предпочитали, конечно, нестерпимое, тяжкое, но обязательно земное бытие.
А дальше скончался еще один, потом – еще и еще. Опять же никому в дальнейшем не удалось припомнить, кто первым подметил связь между буйным цветением розы и неприглядным угасанием человека. Как легко догадаться, люди в отделении мерли и просто так, сами по себе, вне всякой связи с ботаникой. Однако в какой-то момент стало очевидно, что смерти остаются смертями, которые либо наступят, либо подождут, но стоит розе зацвести – и последствия могут быть предсказаны со стопроцентной вероятностью. Причем определить, кому выпадет жребий, было невозможно. Случалось, что в лучший мир отходил совершенно неожиданный человек, тогда как врачи и медсестры, поглядывая на готовые распуститься бутоны, предрекали гибель намного более вероятным с медицинской точки зрения кандидатам. Но вот приоткрывались сокровенные цветочные глубины, вокруг кадушки распространялось благоухание, и новое тело, спеленутое на манер египетской мумии, вывозилось в морг. Чем сильнее благоухала роза, тем более неприятными явлениями сопровождалась смерть. Если пациент погибал в начальной стадии цветения, его кончина оказывалась достаточно скоротечной и безболезненной. Если же роза успевала развернуться в полную силу, лепестки делались кроваво-красными, словно налитыми кровью, а стебель и листья темнели, будто, как и в людях, текла по ним кровь другого, венозного сорта, – в этом случае прощание с миром выглядело иначе. Из палаты выносился горшок за горшком, судно за судном, начинались бесконечные перевязки, вызванные невесть откуда взявшимися гнойными осложнениями. Пациенту, впавшему в бессознательное состояние, приходилось специальным прибором отсасывать жидкость из полости рта, дабы он не захлебнулся рвотными массами. И вообще – в срок, короткий на удивление, больной обзаводился недугами, которых в кардиологическом отделении не видывали отродясь. Стопка за стопкой менялись простыни, и целые гирлянды коварных липучек не спасали от нашествия всесильных мух. Воздух в палате напитывался кисло-сладким запахом ацетона, смешанным с прочими неизбежными ароматами. А роза безумствовала от переизбытка жизни и находила больничную обстановку как нельзя более для себя подходящей.
Наконец на множественные уже совпадения обратили внимание. Один из молодых докторов, готовившийся к аспирантуре и не утративший еще дурного научного пыла, взялся за дневник наблюдений – вроде того, что ведут то ли в четвертом, то ли в пятом классе школьники, изучающие естествознание. Роза цвела часто, и вскорости у доктора накопился материал, достаточный для выведения закономерности. Он не побоялся обнародовать полученные результаты – разумеется, в скромных границах сперва отделения и только потом уже больницы в целом. Правда, все это было неофициально, без печатного оформления и вне какого-либо научного руководства. Но в них и не было нужды, поскольку информация, распространяемая устно, имеет зачастую куда больший вес.
Розу сразу полюбили. Ее берегли, ею гордились, на нее приходили полюбоваться врачи и сестры из других отделений. Она удостоилась особого внимания со стороны патологоанатома, который долго стоял перед кадушкой, чесал в затылке и рассеянно мурлыкал модную песенку-однодневку. Ее показывали даже иностранным гостям, которых нелегкая нет-нет да и заносила в больницу. Сотрудники отделения раздулись от спеси и принялись выторговывать себе под розу всяческие льготы; себя же – конечно, тоже неофициально, между собой, – стали именовать розенкрейцерами. С первой частью слова все было понятно, вторую же они соотносили с медицинским красным крестом. Название понравилось всем, несмотря на то, что мало кто знал о подлинной сути первичных носителей этого славного имени, а если бы узнал, то либо не поверил бы, либо, что более вероятно, не дослушал до конца. Старшая сестра разошлась до того, что даже вытребовала у больничного руководства деньги на покупку специальных розовых халатов, по которым можно было бы отличать кардиологов от простых смертных медработников. Когда же халаты были куплены, она, не удовлетворившись, приобрела лично для себя светло-розовые сапоги из кожзаменителя.
В конце концов вся история, если не брать в расчет горшки и простыни, приобрела налет записного романтизма. В ней присутствовало нечто сказочное, нечто такое, о чем хотелось рассказывать долгими зимними вечерами детям и внукам. И начинать сказку задушевно, вполголоса, словами: «Давным-давно, но может быть, и недавно, жила-была на свете прекрасная роза…» А по городу поползли слухи, благо город был невелик и других больниц в нем не имелось. Пациенты, перед тем как улечься на лечение, деликатно интересовались, давно ли роза цвела. Если оказывалось, что давно, то госпитализацию старались оттянуть любыми средствами. Если же недавно – ложились охотно, надеясь после выписки рассказать знакомым и близким о собственном опыте опасного соседства со зловещим растением. С другой стороны, когда кому-то случалось умереть самостоятельно, в период между цветениями, родные усопшего испытывали чувство досады, поскольку лишались возможности обвинить в смерти близкого человека розу и роптать могли только на абстрактную судьбу. Кроме того, несмотря на страх перед розой, погибнуть от нее считалось в городе известным шиком.
Надо отметить, что слава, увенчавшая розу, не всегда шла больнице на пользу. Потому что прошел по городу и слух совсем другого содержания: роза якобы ни при чем, ей тайно помогает кто-то из персонала. Мол, таинственный маньяк, пользуясь наспех состряпанным мифом, вершит свой безумный суд, выдергивая из жизни ни в чем не повинных сограждан. Главный врач воспринял это мнение как оскорбительное, усмотрев в нем вызов, брошенный лично ему. Теперь он всякий раз, посещая отделение, перед уходом раздраженно советовал: «Выкиньте вы, в конце концов, эту чертову розу!» Но выполнять его распоряжение никто не спешил. Ни одна живая душа на свете не смогла бы предугадать, что станется с варваром, который осмелится поднять на цветок руку. Может быть, ничего, но может быть, и что-то. К тому же персонал отделения даже мысли о расставании с любимицей не допускал. Было ли то простым стечением обстоятельств, или скрывался в том умысел, но только в одно прекрасное утро в коридоре объявился охранник, одетый в камуфляж. Сотрудникам и пациентам объяснили, что эта мера направлена на защиту их здоровья, жизни и имущества, однако вышло почему-то так, что кресло уволенному за пьянство омоновцу поставили точно в конце коридора, рядом с кадушкой, где он и сидел денно и нощно, погрузившись в специальную художественную литературу. Цветок, таким образом, был надежно защищен от посягательств больных и их посетителей, что же касалось медицинского персонала, то с его стороны, как уже говорилось, никакой угрозы не ожидалось.
Розенкрейцеры, блюдя интересы отделения, составили график дежурств по розе. В обязанности дежурного входили поливка, окучивание, подрезание побегов. Долго спорили насчет удобрений: одни говорили, что розе, как и любому растению, положен комплекс питательных микроэлементов, другие же – из тех, что больше первых склонялись к мистике, считали, что роза и так черпает из отделения все для себя полезное. Поскольку мнения разделились, розу решили подкармливать в соответствии с убеждениями конкретного дежурного. Если дежурил несгибаемый материалист, он сам, на свой страх и риск, вносил удобрения. Если мистик, то розе предоставлялось право самой о себе позаботиться.
Растению, похоже, было глубоко наплевать на все эти разногласия. Оно продолжало дарить радость одним сердцам и, благо находилось в кардиологическом отделении, страдания другим. Оно знай себе росло и горя не знало, впитывая как полезные микроэлементы, так и гипотетические жизненные токи из тех, что пока незнакомы косной науке. Спохватились, как водится, когда было уже поздно.
Однажды на исходе ритуального противоестественного чаепития заведующего отделением хватил удар. Он как раз поднялся из-за стола, собираясь ополоснуть свою чашку, и тут же, зашатавшись, рухнул на диван, круша посуду и нищенскую закуску. Поднялась суматоха; кто-то, в панике выскочивший в коридор, краем глаза отметил свежий бутон, только-только начавший распускаться. В первые час-полтора до розы никому не было дела; после же о ней вспомнили, подошли поближе, пригляделись и в ужасе переглянулись. Старшая сестра осторожно предположила, что бутон не имеет никакого отношения к случившемуся и нужно со дня на день ждать очередного летального исхода среди пациентов. Но ничего подобного, вопреки мучительным ожиданиям, не произошло. Розенкрейцеры как могли успокаивали друг друга и доказывали, что в смерти начальника нет ничего необычного: он, дескать, был мужчиной в годах, вел невоздержанный образ жизни, долго страдал гипертонической болезнью, и странно, коллеги, что это случилось только сейчас, а не десятком лет раньше. Будущий аспирант – тот даже обрадовался, поскольку давно мечтал выкурить заведующего из его загаженной норы и сам в ней поселиться. Их надежды не оправдались: очень скоро наметился новый бутон, и через три дня стряслась совсем уже чудовищная вещь. На сей раз похоронили уже не гуляку преклонных лет, а вполне юную особу, которая вдобавок не просто умерла, а нелепо погибла: мыла окно, свалилась со стремянки и сломала себе шею. Кардиологическое отделение наполнилось страхом. Все понимали, что от розы необходимо как можно скорее избавиться, но теперь-то уж точно нельзя было найти храбреца, который взял бы на себя выполнение подобной задачи.
Три человека поспешили уволиться, и главный врач – прекративший, кстати, визиты в отделение, – был вынужден с этим смириться и подписать заявления. Постепенно оставшиеся сотрудники один за другим перешли с розовых халатов на обычные белые, но иллюзий не оставалось ни у кого, и все понимали, что принятые меры предосторожности несоразмерны угрозе. Между тем охранник, который продолжал скучать возле кадушки, стал все чаще и чаще коситься на подшефный цветок. Во взгляде его читались тревога и напряжение. Как-то раз в ночную пору он осторожно дотронулся кончиком пальца до одного из шипов и тут же отдернул руку. Он понял, что у него не хватит духу покончить с розой самостоятельно. Тогда сей смелый и находчивый, но как-никак семейный человек решил действовать иным путем.
В одно раннее летнее утро он подвел к кадушке здоровенного пса плебейских кровей. Зверя пригрел в свое время местный лифтер-алкоголик, безуспешно искавший себе собутыльника. Он приучил животное к портвейну и похвалялся после, что вывел новую породу собак: портвейлер. Пес был любимцем больницы и вечно ошивался возле пищеблока, где его охотно прикармливали. Зная об этом, охранник позаботился привести пса до завтрака, голодным. Потрепав бродягу по загривку, омоновец извлек из кармана заранее припасенную мозговую кость и тщательно вдавил ее в землю, заполнявшую кадушку – так, чтобы только кончик торчал на поверхности. Сделав дело, он отошел на безопасное расстояние и стал следить за развитием событий.
Пес, различив в благоухании розы запах более привлекательный, встал на задние лапы, сунул морду в кадушку и самозабвенно приступил к раскопкам. Зубов ему, однако, для этого не хватило, пришлось воспользоваться передними лапами. Секундой позже кадушка, стоявшая на журнальном столике, опрокинулась и полетела на пол. Пес отскочил, но не очень удачно: кадушка ударила его по лапе; второй же лапой он неосторожно наступил на уже переломленный стебель и больно укололся. Ему осталось утешиться разве что костью, которую он незамедлительно выкопал, расшвыривая черепки и комья грязи.
Охранник вытер пот со лба, гадая, усмотрят ли тайные силы в его действиях умысел и не придется ли ему в будущем жестоко поплатиться за свою хитрость. Он тревожился напрасно, все обошлось. До прихода врачей коридор оставался неприбранным; собравшись, персонал окружил убитую розу кольцом и некоторое время выдерживал молчание, борясь с наплывом противоречивых чувств.
Смерти прекратились – смерти среди сотрудников, разумеется. Больных это не коснулось. Последней жертвой цветка оказался тот самый пес. То ли вследствие укола, то ли по какой другой причине он изменился до неузнаваемости: стал агрессивен, свиреп и нелюдим. Со временем он совершенно обезумел и начал нападать на людей, не щадя даже своих благодетелей. После того как он едва не загрыз санитара из морга, его пристрелил специально вызванный наряд милиции. Пса закопали в самом дальнем углу больничного двора. В память о нем охранник не поленился насыпать в месте захоронения аккуратный холмик земли, а сверху разноцветными камешками заботливо выложил собачье имя: Азор.
Разлитие гумора
..В Израиле появилась официальная специальность – медицинский клоун.
«Иностранец», № 42, 2002
– Уважаемые коллеги! Сегодня, в узком кругу, дабы не выносить, как говорится, сор из избы, мы обсудим поведение нашего коллеги Олега Олеговича. Олег Олегович – встаньте, пожалуйста, покажитесь. Спасибо. Коллеги, вы знаете, что Олег Олегович работает окулистом, совмещая на полставки юмористического доктора. На него поступила жалоба, я не буду зачитывать ее вслух; спрошу только, что снимать штаны – это что же, высшая категория? Товарищ так и пишет: снял штаны и закончил прием. И делает вывод о формальном, бездушном подходе к работе. Эта жалоба, между нами говоря, уже не первая, Олег Олегович. Когда мы вас оформили, у нас с вами о чем был разговор? Вы спросили, как обеспечивать юмор на полставки – я предоставил вам полную свободу творчества, подсказал: принимать людей не с каменным, допустим, лицом, а на полставки, краем рта, улыбнуться. Мы понимаем, что не в силах профинансировать рот до ушей. Но ведь и малыми средствами можно управиться поизящнее! И потом: я не давал согласия на то, чтобы вы совмещали две специальности сразу, основную и на полставки. Что это за диагнозы? Вы кого собираетесь насмешить? Меня? Не утруждайтесь, я здоров. Если мне понадобятся юмористические услуги, я обращусь в солидные структуры федерального подчинения. Но вернемся к нашим баранам: необдуманно сняв штаны, вы вообще вышли за рамки должностных полномочий и насмешили больного до гипертонического криза. Нимало не смущаясь тем фактом, что пятью минутами раньше как окулист осмотрели ему глазное дно и выявили признаки гипертонии. Почему вы не пользуетесь эффектным и хорошо себя зарекомендовавшим накладным носом? На стерилизации? Это не объяснение, мы выдали вам два сменных носа, и вы должны быть одеты в соответствии с должностной инструкцией горздрава. Короче говоря, вы сами видите, что не прошло и месяца, а к вам уже накопилась масса претензий. Отложим пока жалобы – потрудитесь объяснить, откуда такой перерасход спирта? Коллег Коллегович, я вижу вас насквозь. Заменять накладной красный нос натуральным не разрешается. На ваш кабинет юмора, с учетом и пониманием необходимости свободно шутить, и так списывается больше спирта, чем на всю хирургию. Добро бы это давало эффект – но вот, пожалуйста, еще одна жалоба, на этот раз от родственников больного, вы посетили его на дому. Что же они пишут? «Пришел, посмеялся и ушел». Как это понимать, Олег Олегович? Что это за халтура? Не говорите мне только, что следуете бесплатному прейскуранту. Мне известно о подношениях, которые вы берете – да-да, не отнекивайтесь. За взятки вы устраиваете черт-те что – как же вам не совестно? А на обычный прием к вам не попасть. Каждую пятницу, с восьми утра, едва я прихожу на работу, мне приходится быть свидетелем безобразной драки за номерки. Вы поступаете, как бессердечная машина! Гинеколог направил к вам беременную женщину без номерка, посмеяться, – а вы? Олег Олегович, не обижайтесь, но это переходит все границы – вы отказываете даже инвалидам и ветеранам войны. Я не хотел об этом говорить, но не сдержался. «Подавись улыбкою своей» – это ведь ваши слова, не мои. Где же ваш гуманизм? Старик, инвалид, которому жить-то осталось всего ничего, просится на прием, рассчитывает улыбнуться – имеет право! За что же иначе он трудился, воевал? И натыкается на стену непонимания. Учтите, Олег Олегович, если вы сами не соберетесь, то мы вас обяжем. Не заставляйте меня прибегать к мерам официального воздействия, это плохо сказывается на юморе. И возвращаясь к началу – я настоятельно прошу вас пересмотреть арсенал ваших шуток. Откуда вы черпаете идеи – что это за кнопки на стуле, к чему этот идиотский писк? Почему у вас все время так скверно пахнет – вы что, с ума сошли? Не надо валить на телевидение, вам до него далеко. Зачем вы заказали ходули? Вот, у меня заявка, мне переслал завхоз – к чему они вам? Не отмалчивайтесь, а будьте любезны внятно обосновать ваши требования. Посмотрите лучше, как работают юмористы в хосписе, который через дорогу, – я всякий раз, как мимо иду, заслушиваюсь их куплетами. Там частная лавочка, я знаю, но не все же измеряется деньгами. Как же нам быть с человечностью? Ступайте, Олег Олегович. Ступайте и крепко подумайте. Слово «юмор», к вашему сведению, происходит от Гиппократова гумора, этих гуморов было много, и ваши полставки, раз вы клялись Гиппократом, требуют разлития самого приятного гумора. А у вас разливается не пойми что. Чего вы улыбаетесь? Еще улыбается! Плакать надо, а не смеяться, понимаете? Не поняли – поймете…
Психоанализы
– Вы знаете, вам надо сдать психоанализы. В нашей поликлинике все посетители уже давно анализанды…
– Что-что они?..
– Постойте. Дайте я вам все расскажу, как надо сделать. Берут на анализ вашу психику…. По вторникам и четвергам, с 8 до 9, очередь общая.
– Вообще, мне казалось, что это как-то иначе происходит. Человек ложится на кушетку, вытягивается. Сзади сидит доктор, наталкивает тебя… Слушает, подсказывает, объясняет…
– Это вы с анализом семенной жидкости перепутали. Наглаживают его, выделяют из него чистое сексуальное ид… Нет, сударь, финансы и ресурсы диктуют нам иные правила.
– Значит, все-таки очередь. И льготы есть?
– Льготы есть для инвалидов. Но они очень быстро все сдают, по чуть-чуть.
– И чем же вам не нравится моя психика?..
– Мне она пока очень нравится. Пока. Мы всех проверяем на паразитарные инвазии. Ну, как на яйцеглист…
– И это мне как же…
– Да. Собрать анализы натощак и после пищевой нагрузки. И накануне ничего не пить!! Ни в коем случае!
– Но как же я ее…
– В баночку из-под майонеза, в спичечный коробок… только не несите большую тару, а то лаборанты жалуются, потому что стеклянную потом не отмыть и не сдать.
– И что же туда…
– Ну, подумайте туда, скажите чего-нибудь. Можно что-то положить, это тоже показательно, только я не советую…
– Почему?
– Да потому, что часто кладут такое, что мигом уходит в соседнюю лабораторию. Начинается путаница, они жалуются… Один приволок, знаете, такой большой коробок, просто гигант… весь заполненный. Ему велели маленький, а он не понял…
– Начинаю понимать. Значит, прийти и просто, в порядке очереди, поставить?
– Да, как все анализы, в окошечко, на подставочку. На прилавочек. Только крышки обязательно снять.