Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами – и пусть стоит. Но я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.
Нет, не пьян. Сказать, что он пьян – значит ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен – чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.
– Блядь, – говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. – Быстро в лифт!
Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.
– За что мне это? – спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. – Что это за долбаный профиль работы?
Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Насквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.
– Ползи на кровать! – командую Ягдашкину. – Живо!
– А… че ты… – Он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.
Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно – битое рыло.
– Закиньте его в койку, – бросаю я на ходу и выхожу.
Я снова в приемнике. Батюшки-светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй – выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то – сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный – маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке…
К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем – сотрясение несуществующего мозга.
К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами – парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляют. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Неподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах – сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.
Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус…
Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там – клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.
Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга – мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое – закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.
Не любят меня в приемнике. Наверно, есть за что.
В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какой-нибудь транквилизатор, но сегодня – забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит – не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.
Ложусь, не раздеваясь, закрываю глаза. Слава богу, заснуть не успеваю: телефон.
– Да? – У меня хриплый, безнадежный голос.
– Спуститесь вниз! – орет приемник. – Ваш кадр совсем оборзел! Он нам тут такое устроил!
Наспех одеваюсь, спешу к изолятору. Запах дыма ощущаю уже на третьем этаже. Когда добираюсь до первого, начинает щипать глаза. В коридоре и вестибюле – туман, из пелены летят брань и раздраженное ответное ворчание.
– Поджег матрац! – сообщает мне дежурный терапевт. – Скотина! Забирайте его обратно!
…Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах – набрякшая, пропитанная слюной сигарета.
– Харю, сволочь, тебе разобью! – Я подступаю к нему со сжатыми кулаками.
– Давай! – не возражает Ягдашкин. – Только, падло, на равных! Садись вот на стул – тогда посмотрим! Давай усаживайся!
Наверно, я устал. Не могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски, швыряю на ржавую сетку. Роюсь в карманах, отбираю все, что нахожу. Вынимаю шнурки из ботинок, конфискую часы, дешевый перстень, носовой платок.
– Утром пообщаемся, – обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.
– Садись на стул! – летит мне вслед. – Садись на стул, урод! Садись на стул!
…Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой Вселенной, мерцает неизвестная точка – загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.
Три часа ночи. Звонок.
Рыло.
Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Наверно, сплю.
Семь утра. Зон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.
Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.
К половине девятого я уже в полном сознании. Надеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: «Дежурство прошло несколько напряженно…»
Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьной Ильиничной – не сдует ли челку. Нет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.
– Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?
Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного «чебурашку» – того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.
– Татьяна Ильинична… он ведь сам ушел, без предупреждения…
– И что с того? Вы делаете запись (вот она!) и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой…
Сижу, повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так – сначала второе, после – первое.
Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.
Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным. Какая радость! Здравствуйте. Чрезвычайно приятно, доброго вам утра. И удачного дня. Успехов! Успехов! Счастья, порази вас гангрена.
Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.
Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.
– Вы знаете, – говорит она мне доверительно, – я ведь раньше работала в кожно-венерологическом диспансере.
Я знаю. Изображаю изумление: надо же!
– Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! – Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица – гипсовая маска. – А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня – так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!
С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.
– Вы отобрали у меня настойку, – нагло напоминает он тогда. – Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.
Не говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.
– Забирай, жри. Может, сдохнешь, – напутствую я его и отправляюсь дальше.
Все дальше, и дальше, и дальше… пока не замкнется круг.
Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге – долгий, иррациональный перерыв. Но ничего – еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.
Нет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Неважно что – дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Не возникло бы ни тени сомнений.
Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля – по причине преклонных лет и общего развития – не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.
Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.
– Иди, – говорит она, светлея лицом.
Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.
Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу, не разбирая дороги. И сторонятся, завидя меня, все другие народы и государства.
Не веря, что свободен, спешу на станцию. В голове – отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.
Вокзал. Перевожу дыхание, осматриваюсь. До поезда – два с половиной часа. Пересидеть негде, пойти не к кому. Денег… денег – десять рублей! Ну-с… Вечная загадка, но, размышляя, уж заранее знаю ответ. Сотня граммов стоит восемь рублей. Это несерьезно, потому что захочется еще. Счастливая альтернатива: настойка овса. Тоже восемь, но – больше, чем в два раза больше. «Мы ждем с томленьем упованья минуты вольности святой…» Именно так. Не станет, не заржавеет дело за вольностью. За шалостью.
Я толкаю дверь аптеки, вхожу. Без меня вокзал пустеет, бледнеет и прекращает существовать. И город тоже исчезает – пусть не надолго, пусть на пять минут, но даже малость, случается, греет сердце и прибавляет сил.
Мертвец
Документальный киносценарий по мотивам одноименного фильма Джима Джармуша, в котором рассказано о тягостном странствии Уильяма Блейка, прежде – поэта, а ныне – покойника.
Затемнение. Перебор электрических струн. Музыка выстреливается короткими очередями и улетает в небо, оставляя за собой долгие паузы. Воображение рисует сарсапариллу, чаппараль и пейот. Немного кактусов. Мексиканская натура за кадром. В крайнем случае – техасская.
Медленное просветление. Вагон электрички. За окном проплывает Финский залив. Близ берега – полузатопленная бригантина.
У окна чинно сидит молодой человек в широкополой шляпе и круглых очках. У него приветливое и вежливое лицо. Он читает детективный роман про девушку Надежду под названием «Надежда умирает последней».
Залив крупным планом. Гитары тоскливо стонут и резко умолкают.
Вагон полон людей. Рядом с молодым человеком сидит почтенный старик с сумкой-тележкой. Напротив – мама с дочкой, едят мороженое и болтают ногами.
На других скамьях сидят обычные люди. Все одеты почти по-летнему: весна. Компания строителей режется в карты. Строгая девушка прикрыла глаза и слушает плеер. Четверо рыбаков обсуждают политические события.
Молодой человек с интересом смотрит в окно, потом снова в книгу, потом разглядывает продавца газет.
Старик суется в сумку, не вполне разбирая, что там лежит, и пугаясь.
Проходят торговцы, беззвучно разевают рты, предлагая товар. Всхлипы гитар набирают силу. Надрывный аккорд. Молодой человек дремлет, привалившись к окну. Крупный план.
Затемнение.
Тот же вагон. Молодой человек уже проснулся и непонимающе глядит на ленту шоссе, бегущую вровень с путями. Поднимает глаза: вместо мамы и дочки напротив восседает ужасный субъект. Приоткрытая пасть, черные сгнившие зубки, бурое лицо. Шалый взор, загребущие лапы. Неясного фасона головной убор. Истоптанное пальто, сеточка с пустыми пивными бутылками.
И все обитатели вагона уже другие. Дикие, косматые хари, недобрые ухмылки. Детина, похожий на куль и лицом, и одеждой, обнимает винчестер. Второй, помельче, играет чудовищными револьверами. Два монстра пьют бензин «Галоша». Невооруженным взглядом видно, что это не мужчины и не женщины. На полу спит древний дед с аккордеоном.
За окном кричит чайка.
Бурый субъект изучает молодого человека. Тот ощущает неловкость и в конце концов слегка приподнимает шляпу.
– Здесь гиблые места, – сообщает субъект как бы себе самому. – Живым в них трудно. Откуда ты едешь, олень?
– Я приехал издалека, – с готовностью отвечает молодой человек. – Я получил по почте сообщение, что в здешней больнице освободилась койка и я могу приезжать на лечение. Я ждал этого четыре года. Очень большая очередь. Я инвалид детства, у меня больные уши.
– Плохо слышишь, – понимающе кивает субъект и лезет пальцем в рот. Ощупывает и раскачивает пенек.
– Нет, – улыбается молодой человек. – Я слышу хорошо, но не то, что все. Я слышу ангелов.
– Это тебе пригодится! – философски замечает пассажир. – Я вот что тебе скажу, парень. Держи ухо востро. Береги слух смолоду.
Молодой человек крупным планом. Он продолжает застенчиво улыбаться. За его спиной что-то происходит: слышится шум, потом удары, выстрелы, шипение, клекот и сочные шлепки. Молодой человек порывается обернуться, но на плечо ему ложится огромная грязная лапа.
– Не смотри туда. – Спутник облизывает себе лицо лошадиным языком. – Тебе не надо этого видеть.
Пустынный аккорд. Неистовые прерии, чертополох. Затемнение.
Просветление.
Конечная остановка. Безлюдный перрон. Молодой человек осматривает окрестности. Возле его ног стоит черный чемодан, перехваченный бечевкой. Ветер гонит пыль и мелкий мусор, молодой человек прикрывается локтем. Он поправляет воротничок, галстук-бабочку, снимает и протирает очки. Наконец подхватывает чемодан, спускается по ступенькам и идет по асфальтовой дорожке, уходящей в гору. Его фигурка уменьшается. Вокруг ни души. По обе стороны от дорожки – чахлые рощицы, объеденный черничник. Аккорд.
Затемнение, которое длится дольше, чем прежние.
Музыка меняется. Теперь она снова отрывистая, но без пауз. Под такую мелодию впору жрать крокодилу. Он где-то и жрет, делая за кадром жадные, ритмичные глотки.
Вдохновенное лицо молодого человека показывается крупным планом. Приезжий с удовольствием рассматривает пятиэтажный корпус больницы. Вынимает бумажник: проверяет, на месте ли направление. Оно на месте. Решительно проходит в воротца.
До ступеней несколько шагов, но молодой человек останавливается, привлеченный чьим-то частым дыханием. Он поворачивается и видит больничных псов. Их четверо, трое лежат, четвертый пристально глядит на него. Пес очень похож на койота, в нем – мудрость прерии.
Музыка отступает. Аккорд, одинокий и жаркий.
Молодой человек, очнувшись от гипноза, спешит в вестибюль. Там царит глубокомысленный полумрак и расхаживают люди, одетые вольно. Им нечего стесняться, они прогуливаются в пижамах, спортивных костюмах и домашних халатах.
На стенах висят санитарные плакаты: «Хочешь похудеть – выпей Фейри», «Лечебно-эйякуляционные мероприятия в туберкулезном очаге» и, самый большой, «Если врач поставил диагноз “геморрой”, вам помогут свечи “герой”».
Новичок останавливает первую попавшуюся белую фигуру и спрашивает:
– Прошу прощения – где здесь приемное отделение?