Следующее рассказала мне бабушка Федосья.
— Пошла я как-то на базар и повстречала Арину Игнатьевну. Я, пожалуй бы, и не узнала ее, да она первая напомнилась. Дорога наша попутная — с базара пошли вместе. Говорили о том, о сем, как полагается, только сваха Арина и повернула беседу на сына: вот, мол, пора его к законной жизни обратить. Потом об Анене — тоже, мол, забота в доме, в летах ведь девушка. Как Бог даст, отвечаю: сбывать не хочу, а и придержки особенной не делаю… Разговариваем так, уж Вольновку прошли, а она со мной, да со мной, да и добрались досюдова.
Не обессудь, говорю, Арина Игнатьевна, — зайди отдохнуть. — Дома только сестрица Февронья была, а я и рада, что при советчице мудрой разговор пойдет — сама-то я, знаешь, несмелая, потерявая, а за родную дочь и ума не соберешь сразу…
В избе Арина разговорилась начистоту: мол, хорошо бы поженить наших детей.
Сестрица с Ариной Игнатьевной одна на другую умом и рассуждением набросились. Я в стороне себя держу, да только слушаю. Думаю, не даст ошибки Февроньюшка.
«Вот-де, говорят, выпивает Сереженька твой, — говорит сестрица, — не запойный ли, кой грех». А сваха ей: «Кура, да и та пьет. От перемены жизни все это зависит, на то, говорит, и жена хорошая, чтоб любовью водку заменить…» Хорошо, гладко говорит, ну да сестрица не уступает. Долго беседовали, а в конец Февроньюшка и говорит: не будем, мол, пока огласки делать, а дозволь мне Сергея твоего просмотреть, а ты наш товар обдумай…
Ну вот, денька через два пошла Февроньюшка к Водкиным — будто по делу какому, а обернувшись от них и говорит: «Посмотрела жениха, Фенюшка, и скажу тебе по совести: не будем навязи показывать, как с нашим товаром полагается, а отворота делать тоже не следует, потому — парень ласковый в слове и в обхождении, чистого сердца парень… Наша Аненка, что грех таить, с задором, а тот нараспашку парень, — а из двоих может толк выйти». Иди ты, говорит, завтра с дочерью на базар. В мучном ряду с Ариной Игнатьевной встретитесь будто невзначай — хоть она и говорит, что знает Аненку, да пускай поглубже просмотрит… А что, говорит, свахи нашей будущей касается — так с большим смыслом баба и потому трудная бывает, но баба — сердца огненного. Ну, а мы на всяк случай Сергея в дом возьмем…
Вот, так оно все и вышло. Назначили смотрины, а там и свадьбу сыграли…
Мать мне рассказывала:
— Известили меня накануне смотрин. И хотя была я подругой оповещена, да все думала — слух один, а тут, как услышала вправду дело, так и взревела… Мамынька ко мне, а тетя отстранила ее: «Не мешай, говорит, Феня, пусть она слезами с сердца сольет… Дело-то и впрямь серьезное. Это у них по-настоящему раз в жизни бывает». Потом ко мне обращается: «Ну, Анена — мы прикидываем, а тебе раскинуть придется. За парня матери легче обдумать, чем за девушку, — тебе и слово последнее…»
А я только слезы глотаю. Сижу на смотринах словно связанная. Предо мной женихова мать. Слова из тонких губ, как бисер, откатываются. Вскинет серыми глазами из-под бровей, и как бы сквозь меня глаз прошел. Спросит что, а я дура дурой, ответа не подыщу, и слово в горле путается. На тетю взгляну мельком — та самолюбием за меня сгорает. А мамынька за перегородкой хлопочет — угощенье готовит. А жених сидит наискосок от меня, тоже молчит, улыбается да избу оглядывает. Вот, думаю, не смотрины, а поминки, и всему я виною, — застыдила всех… Тетя выручила. «Слышали мы, Сергей Федорыч, что ты мастер хороший по сапожному делу», — обратилась она к жениху. Тот засмеялся: «Какой такой мастер. Это больше форсуны обо мне распускают… А если бы не форс, так я, пожалуй, и сапожничать бы бросил».
Арина Игнатьевна впилась в сына глазами, ожидая от него неудобного какого слова, но сын, казалось, не замечал этого.
«Видишь ли, тетушка, — продолжал он, — для меня в работе огонек должен быть, чтоб от работы самому легко и другим хорошо стало. Вот ссыпка, например, — в ссыпке это есть… — Он заметил на себе грозный взгляд матери, остановился, сделал шутливое, виноватое лицо: — Мамаша, аль не в точку попал?» Это было так просто и со смешной искренностью сказано, что все, и я с ними, засмеялись, и сразу стало легко и весело в избе. И стыд мой пропал на жениха посмотреть. Он был в рубахе с вышитым воротом и в пиджаке. Лицо открытое, простое, с улыбкой…
Вот так и примирилась я с судьбой моей. Любят весну за красоту, лето — за богатство…
Когда они ушли, тетя меня и спрашивает: поняла ли я парня. Поняла, говорю, тетя. «Пойдешь за него?» Я отвечаю: «Это уж как вы с маменькой решите, так и сделаю». «Дура, — обрезала тетя, — значит, ничего не поняла. А все-таки мой совет — идти тебе, Аненка, за него замуж…»
Едем мы с отцом на Красулинку на знаменитом по Хлыновску коне нашем Сером, хоть не о нем речь, но удивительно подлая была лошадь — столько здоровья унесла она у нашей семьи за один только год. Сколько корили мы с отцом друг друга, что купили этого огромного яблоневого мерина на Воздвиженской ярмарке. Я корил отца, что он за прочность выбрал этакого зверя, а отец меня, — что я на красоте масти влопался. Как бы то ни было, страдал больше от издевательства этой клячи над людьми мой бедный отец, как прямой начальник над лошадью. Запрягался Серый хорошо, но, как только в экипаж садились, он поворачивал голову к усевшимся и с нахальным выражением рассматривал их: «Уселись, мол, голубчики, ну и посидите, а ехать мне что-то не хочется». Удар кнута — и Серый с повернутой головой начинал пятить экипаж назад, через весь двор в излюбленный угол сарая… Ни ласки, ни уговоры не помогали. Мать, зная нрав животных, изобрела способ нести перед мордой лошади каравай хлеба, чтоб выманить ее с повозкой и едущими на улицу. Здесь Серому давали хлеб, и, покуда ему этой жвачки хватало, — он вез. Но этой уловке он поддавался только из рук матери, на все остальные куски в руках других он просто отфыркивался.
Пришлось за бесценок продать это чудовище. О Сером я здесь распространился только потому, что мы в описываемый момент на нем ехали с отцом, а впереди нас ехал попутчик, и мы знали, что Серый от лошади не отстанет, потому мы были в хорошем настроении.
— Папа, что же ты мне не расскажешь, как ты за маму сватался?
— Эх, хватился, сыночек, — эта быль быльем поросла. Умирать пора, родной мой…
— Что это ты, старина? Вот не ожидал я, что и ты умеешь нюни распускать.
Отец засмеялся.
— Перед тобой-то, перед одним моим, чать, можно разок и без пляса пройтись… Сила, брат, покидает, о себе думать начал… От других добра себе захотелось… Да.
Старик помолчал. Потом заулыбался снова.
— А все ж таки и помирать надо смеючись — ведь не бросит же меня Бог наедине после смерти моей — народ-то, чать, и там будет… А сватовство мое к матери было самое простое… Бабы там возле него манеры всякие делали, а я поглядел — невеста против меня ничего плохого не имеет, так что же и мне супротивиться — взяли да и поженились…
— Ну, ты, одер… — прикрикнул отец на лошадь, — от попутчика отстаешь… — Потом тихо мне: — Не лошадь, а оборотень, право слово, — заметь: только начни разговор душевный какой, эта колода серая сразу ход замедляет и уши назад заворачивает… Ну, ты, шпион, батюшка, ходу, ходу…
Глава пятая
ЗЕРНО, УШЕДШЕЕ С ПОЛЕЙ
Главная торговля Хлыновска была хлебная.
В городе было несколько фамилий — заправил по скупке хлеба. Это были, за малым исключением, старообрядческие, плотно сбитые семьи, с молельнями и школами при домах.
В этих школах, под руководством начетчика, молодые члены семей кончали полный курс наук: от «буки-аз-ба» до умения прочесть устав на богослужении. Этих наук им хватало, чтобы ворочать десятками тысяч пудов зерна, иметь собственный транспорт для сплава, с точностью управлять его рейсами и мыслить сложнейшей бухгалтерией копейки, делающей рубли.
Конечно, «буки-аз-ба» и умение читать устав как школа играли малую роль, но начинающаяся за ней практика, она и была настоящей школой.
С одиннадцати-двенадцати лет сынишка входил в дело отца на самое нижнее место. Здесь он начинал понимать причинную цепь торговли. Самое, казалось бы, незначительное поручение, в последовательности шестерен огромной машины, отражалось большим событием наверху, где сотнями людей двигалось зерновое богатство, реками, каналами, озерами, океанами до отдаленнейших голодающих чужеземцев. В шестнадцать лет такой юноша ходил уже приказчиком. Его женили, он обрастал бородой, тучнел и делался правой рукой отца и неотличимым от него по виду.
Старик отец как бы окаменевал в возрасте, казавшийся несломимым, но с длительным процессом жира в сердце, умирал он обычно «в одночасье»: придет неожиданная телеграмма об аварки судна, захватится ли на месте в воровстве старший приказчик, — нальется тогда кровью лицо, раздуются вены старика, откроется рот, чтоб произнести клянущее матершинство и — а-гг… — захрипит старый купец — и конец человеческой плоти… Похороны такие, каких еще город не видывал — с утра до поздней ночи питаются хлыновцы на поминках в честь умершего.
Ко времени, о котором я буду говорить, мирское, неизбежное начинало входить в жизнь этих людей, это не было еще развалом родительских обычаев — скорее это было практической, коммерческой эволюцией. Хлебные заправилы начинали посылать своих детей в губернскую гимназию и в местное четырехклассное училище.
Гимназию обычно эти жертвы цивилизации не кончали — по обоюдному соглашению отцов и детей наука обрывалась четвертым классом. Были, конечно, срывы и заскоки в этом заигрывании с просвещением, но первая порода юношества дела отцовского не бросала, образование сказывалось лишь в принятии одежды по моде, с крахмальным бельем, и они уже иронически улыбались на косоворотки, из-под жилета, навыпуск и на длиннополые кафтаны-сюртуки своих отцов. Назову несколько фамилий из главных хлебных дельцов: Узмины, Лесовы, Хазаровы, Культяповы, Махаловы, — с домом Махаловых свяжет меня судьба в течение моих переходных лет.
Перевоз зерна начинался не сразу. С большой оглядкой действовал его главный поставщик. Чует он удочки, заброшенные Махаловыми, Узмиными вокруг него, — не влопаться бы, не напороться. И вот нагрузится мужик бабьим продуктом, картошкой или капустой, приедет в базарный день в город и встанет, как ни в чем не бывало, на Нижней площади. Начнет прислушиваться, расспрашивать о ценах, большой ли привоз и «как в Расее воопче уродилось», с большим ли ражем рыщут по базару хлебные приказчики.
Вызнает, что надо, капустишку продаст и пристегнет лошаденку, чтоб поскорее известие домой доставить.
В деревне сход, обсуждение добытых сведений и решение — везти ли на Миколу зимнего или раньше.
В особых случаях, когда до зарезу денег надо — сына забреют или дочь на просватах, — привезет мужик первый воз окрещенной пшеницы. Скупщик подскочит, что ястреб. Хватит зерно на пригоршню и сейчас же сбросит.
Начинается спор, перебранка — спуск и подъем цены по копейке — неизбежная, при неустановившейся цене, картина торга.
— Ну, так и быть, — бросает скупщик, — курам стравить возьму. Вези прямо на дом. — И запомнит покупатель все приметы покупки первого воза — быть иль не быть сезонной удаче.
Третьей группой, столь близко заинтересованной в движении с полей зерна, — были грузчики или, как у нас их зовут, ссыпщики.
У меня с детских лет осталось впечатление о налаженности и спайке, о наличии круговой поруки и сговора ссылочных артелей.
Бывали минуты, вгонявшие в панику хлебозаготовителей и в растерянность мерзнувших возле зерна мужиков и приводившие в боевое, как перед чужой дракой, настроение обывателей, распадавшихся симпатиями на три фронта.
— Ссыпщик забортовал…
Это известие возбуждало всех. Мужик, въезжая в город, услышав эту весть, — чесал затылок.
Хлебник поперхивался стаканом чая на купеческой половине гостиницы Красотихи, что при Волге. Плохо еще разбираясь в то время в людских социальных взаимоотношениях, я пережил с волнением и запомнил одно из таких событий Хлыновска.
Дело произошло в разгар скупки и ссыпки.
Иван Узмин прорезался в цене: передал за белотурку по копейке на пуд. Зерно потекло в его амбары. Приемная работа поднялась до кипения. Пудовки мелькали, как ласточки, взвивались до верхнего сусека амбара и с бульканьем железа возвращались обратно к возу.
Конкуренты Узмина выходили из себя, крепились, нейдя на прибавку, да и сам Узмин рвал на себе волосы: разнес телеграммой своего приказчика Балаковского пункта, введшего хозяина в ошибку случайным повышением цены, которая тотчас же снизилась. Возвращение на попятный Узмина могло бы поколебать авторитет фирмы. «Узмину нечем платить» — это было бы охулкой на всю жизнь.
Чем бы все это кончилось — неизвестно, если бы не вмешался второй заинтересованный.
К обеденной передышке к амбарам Узмина спешно прибежал Ульян Косой, ссыпщик из другой группы. Влетел прямо в круг и сказал:
— Ребята, мы, так раз-эдак, ошибку даем — нужна прибавка, наши порешили на полкопейке…
Решение было принято.
Полетел старший сын хозяина на легких санках к отцу.
По городу загудело…
На место происшествия прибыл исправник. Ему, конечно, трудно было в то время разобраться в наличии преступности с той или другой стороны, но он должен был прибыть на шум, так как шум всегда явление недоброе для всех видов власти.
— Братцы, что у вас здесь такое? — деланно отечески обратился он к грузчикам.
Григорий Водкин от артели дал разъяснение о копейке и полкопейке.
— Что же дальше? — спросил исправник.
— Дальше?… — Григорий и сам не знал в точности, что же дальше, но знал одно:
— Это, ваш-родие, дело наше — междоусобное… Поезжай к себе на квартиру — мы это всем миром обладим, и тебе зазора не будет…
Два дня бурлил Хлыновск.
Постоялые дворы и площади заполнялись возами.
Мужик себя чувствовал, как невеста между двумя спорящими из-за нее женихами.
Иван Узмин сам приезжал к грузчикам. Бил себя в грудь. Наконец упал на колени, покаялся в своей ошибке с надбавкой и расплакался.
Ссыпщики сочувственно вздыхали, жалостливо матюкались, но остались на своем.
Дело решил третий заинтересованный — он же и производитель первой ценности.
На нижнем базаре взобрался на воз заросший бородой, как обезьяна, крохотный мужичонко и крикнул речь:
— Мужики, хрестьяне, айда в Балаково…
Простой и такой естественный выход, как искрой, поджег толпы хлебопашцев:
— Айда в Балаково… Айда в Духовницкое… Запрягайся, мужики, айда…
Заскрипели мерзлые гужи об оглобли; занукались лошаденки; завизжали полозья, и потянулся головной обоз через Волгу и вдоль Волги — к Балакову.
От последнего решения содрогнулся весь город… Окровянилось бы зерновое дело. Это означало безработицу в городе, голод ребятишек и крах хлебной кампании для местных воротил…
Через какие-нибудь полчаса верховые и легкие сани помчались за отбывающим зерном.
Скупщики сдались и разверстали между собой ошибку Ивана Узмина. И замелькали снова черного железа пудовки по лестницам амбаров.
Весело было в городе в зерновой разгар. Крендельщики, сбитенщики снуют, перекликаясь товаром. Ларьки разбиты у самых возов с душистым, свежего помола, хлебом, с леденцами, парнушками с яблочной пастилой, с кадушечным и сотовым медом.
В других лавках весь товар налицо выставлен, и не протолкаться в лавках от покупающего люда.
Товар что надо: расписная посуда, платки бахромные с разводами, тульские самовары, сияющая от дегтя нагольная обувь, ярославские валенки в рост человеческий с хитрыми узорами…
А для ребятишек столько всякой всячины, что, бывало, дыхание сдавит от восторга. Нос мерзнет, ноги коченеют, а внутри — как в кипящем горшке.
А среди всего этого и на крышах и под ногами зобастые голуби белые, сизые розовые, у них также праздник зерна, ушедшего с полей.
Звенела медь и шуршали бумажки, переходя из-за пазух мужичьих в заприлавки…
На торгу шло большое дело.
Скупщик совал руку в глубину воза и на весу определял сорт и качество зерна. Оно янтарными бусами сверкнет на морозном солнце и сольется с руки обратно в гущу янтарей.
Объявлялась цена. Мужик получал ярлык с номером амбара. Воз трогался по адресу и становился в очередь по приемке.
Весы в то время считались излишними, хотя и находились возле приемщика, — хлеб принимался пудовкой. Приемщик делал три жеста: зачерпывал первым жестом, вторым срезывал ладонью руки излишние зерна обратно в воз и третьим, приподымая слегка на руке пудовку, произносил счет, повторявшийся громко приказчиком, и ссыпал зерно грузчику.
Покупатель мог потребовать взвески любой зачерпнутой пудовки, но эта проверка обычно вызывала только насмешки окружающих — весы всегда отмечали точную меру. И, когда недоверчивый продавец получал ярлык, например, на двадцать восемь проданных пудов пшеницы, принимавший бросал вопрос:
— Сколько сам считал? Мужик, осклабившись, отвечал:
— Так что двадцать шесть с четью… — Его подымали на смех:
— Хороша твоя мера, чать сарафаном бабы мерил.
Мужик и сам с приятностью смеялся над собой.
Точность веса на глаз и ощупь — в этом честь профессионала-приемщика, и такие специалисты очень ценились, с другой стороны, и честь купца. Ну-ка, разнесись базаром: «Махалов обвешивает», — это было бы позором до провала дела.
Между прочим, приемщики обладали удивительным мускульным ощущением тяжести. Приходил такой мастер на базар покупать хотя бы мясо. Брал кусок на руку и сообщал мяснику: «девять фунтов и три восьмых». Молодые мясники, больше от удивления, проверяли вес — вес был точен всегда.
Когда зерно попадало грузчикам, с ним происходила новая удаль, игра со взлетавшими к верхнему люку железными пудовыми мерами: они непрерывной цепью достигали до назначения и, как подстреленные птицы, падали обратно, руки людей как бы не касались их.
Пудовка с зерном, вздернутая пятерней правой руки кверху, получала пальцами круговое движение. Ладонью левой руки ей давался боковой лижущий жест, и так она передавалась выше и выше, принимающему приходилось делать пустяковую затрату сил, чтобы пудовка продолжала данное ей движение и взлет.
Работа сопровождалась ритмующей движение песней:
Амбар, казалось, раздувался своей утробой — вот затрещат скрепы кругляшей бревен. Янтарное зерно заполняло доверху закрома амбара. Здесь оно будет ждать дальнейшего движения.
Опасный для жизни омут представляет собой приведенное в неестественное скопление зерно.
Умная крыса, чтоб поживиться им, точит дерево закрома снизу, зная опасность засоса.
Требуется большая осторожность от проходящего по перекладам верхнего яруса над хлебным колодцем. Сорвавшемуся в него нет возможности из него выбраться. Никакое движение не способствует хотя бы остановке на одном уровне, наоборот, чем резче жестикуляция, тем быстрее засасывает жертву ко дну.