Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хлыновск - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кузьма Сергеевич Петров-Водкин

Хлыновск

Книгу эту посвящаю дочери моей Лёнушке

Глава первая

ПО ЛИНИИ МАТЕРИ

Мои родные по линии матери были крепостные Тульской губернии. Дядья моей бабушки Федосьи Антоньевны работали в оброк на ткацкой фабрике в Москве.

Бабушка рассказывала мне из своей детской жизни: о нашествии французов, о Москве, где она побывала и сохранила образ Белокаменной до конца своих дней.

В Москву она ходила с матерью и теткой на повиданье с родными.

— Целый день, — говорила бабушка, — шли мы через Москву… Что тебе и пожара великого не было… Церквей, домов — глазом не обнять… А Иван Великий, батюшка, надо всей Белокаменной поднялся. Народу по всем переулкам тьма-тьмущая…

Тетенька Василиса смелая, бойкая была, к народу обращается, чтоб указанье нам сделали. Которые из народа на смех нас, деревенщину, подымают, а один степенный человек толком разъяснил дорогу нашу: вы-де, говорит, бабыньки, по кружной линии по Москве ходили, а вам сквозь нее надо дорогу взять, иначе-де и в неделю до места вашего не доберетесь… И смех и грех.

Пришли-таки к тетке Степаниде, а она уже не знает, чем и принять нас. Лапотишки мы у входа сняли, чтоб половиков не содомить… Посадила она нас за стол, а на столе чего только нет, а кушанья все незнакомые, непривычные: возьмешь в рот, а от их вкуса страх берет, язык жевать не поворачивается… А не есть — стыдно.

Смотрю украдкой я, а тетенька Василиса с большим остережением куски за сарафан сует: отвернется хозяйка, а она — шмыг за пазуху — и нет куска…

Батюшки-светы — смотрю, и мамынька за ней ухитряется… Стыд головыньке. Прямо не знаю, как и ужинать кончили…

Да. Хорошо они тогда по оброку ходили, — заканчивала бабушка, и мелкие морщины ее лица веселились от воспоминания.

В длинные осенние вечера, крутя веретено, задремывая с минуты на минуту, бабушка передавала мне историю ее дней и события, уже ставшие эпосом:

— И вот повалил Бонапарт на Москву — и конца-краю ему нет. Скрып от войска идет… Мы всей деревней в лесах укрывались. Ни тебе огня развести, ни голосом покричать. Натерпелись горя-горемычного.

Ведь, он, нехристь, с иноплеменниками своими царя Александру в полон звал. В святом Кремле нечисть завел. Нутро, можно сказать, русское опоганил… Хвастался — всю-де страну покорю, вере басурманской предам всех… А Бог и не потерпел удали его, да и послал на него Кутузова-батюшку с ополчениями бессметными…

Ну, а когда отступление его было — еще не слаще сделалось. Мужики воюют, а нас при старухах жалость берет. Морозы в теи годы лютые были. Забежит такой нехристь, а на нем рогожа поверх одеяния. Зубами хрущит, есть просит… То по голове младенца начнет гладить, хорошо, говорит, дома, — это, значит, он дите свое вспоминает.

Дадут старухи ломоть хлеба ему: уходи, мол, не ровен час мужики застанут.

Бирюков тогда рыскало видимо-невидимо, — так рядом с войском и бежали, живых людей ели. По деревне, бывало, как огни зажгутся — глазищи бирючьи светятся.

Озверели в ту пору мужики наши в погоне за неприятелем — за все выместить хотелось, ну да, конечно, и от баловства разгасились на жизнь человеческую, а главное, добро свое, награбленное Бонапартом, не упустить бы. Дядя Митрий, царство небесное, чуть голову не сложил ради баловства этого.

Поехали они на загонки и набросились на врагов, а те, видать, не сробели — оборону устроили. Один из них хватил дядю Митрия вдоль головушки — тот и свалился наземь, как сноп… Покуда что, вернулись сватья к Митрию, глядят, а голова пополам разрублена… Ну, тут ему лошадиным пометом голову умазали, да кушаком натуго перевязали… Так дяденька Митрий неделю в себя не приходил, а потом справился — отоспался, значит.

Даром это не прошло; прежнего мозга не стало — запамятывать стал. А коли ненастью быть — и заноет, заноет головушка по срощенному месту…

Веретено мягко скоблит деревянную чашку. Снаружи, из-под обрыва доносятся удары о плетень волжской волны. Старуха зевает мягким, беззубым ртом:

— Большая ноне прибыль… Вал-от как бьет… Баню не снес бы… — Еще зевает. Вдруг спохватывается: — Спать ложись, постреленок, — опять училищу проспишь. И огонь тухнет, — выгорел весь…

Я укутываюсь в шубенку бабушки на полатях, улыбаюсь от моего внутреннего геройства, идущего сна и от бабушкиного уюта… Огонь погас. Ко мне, засыпающему, доносится с пола прерывистый шепот:

— Всепетая… Мати… Родшая — и мягкие удары поклонов…

Это меня убаюкивает.

В поместье Тульской губернии человек, владевший моими предками, вероятно, не предполагал, садясь за карточный стол, что его игра отразится на моей судьбе, — сыграл неудачно. В результате проигрыша полдеревни мужиков и баб с детьми оказались перешедшими во владение счастливого партнера по картам, поместье которого было на Волге.

Бабушка, ее родичи и однодеревенцы запрягли сивок-бурок, уложили на возы скарб и детей и тронулись в переселение.

Красоты волжских берегов, конечно, не могли особенно утешить крестьян в расставании с насиженными испокон века местами, да и слышали ли об этих красотах выехавшие в пересел? Но слух, что «земля черная на Волге, что в нее ни брось — всходит», этот слух с первых же этапов пути стал доноситься до едущих.

Мужики, как всегда в несчастье, утешались будущим, предвкушая жирную землю саратовскую.

Кроме вышесказанного, бабушка мало и кратко говорила об этом переезде. Помню только:

— Всего натерпелись — и по миру ходили… Ребятишек перемерло — страсть. Всю дороженьку крестами уметили… Двенадцать недель путь делали. На самое Успенье Волгу увидели…

Как пчелы, пересаженные в новый улей, заработали на новых местах мои родичи, оплодотворяя землю и принимая в себя ее соки.

Когда вышла воля и крестьяне завозились, — дед мой Пантелей Трофимыч, занимавшийся еще с мальчишества по плотничьему делу, перебрался с бабушкой в городок. Сколотил он своими руками домишко над берегом Волги, к нему пристроил келейку, соединявшуюся крышей с передней избой.

В этой келейке и рожусь я в свое время. Келейка, собственно говоря, предназначалась для Февронии Трофимовны, сестры деда, овдовевшей в это время, но после смерти Пантелея Трофимыча бабушка Феврония перешла жить к золовке в переднюю избу.

Дед мой умер, когда матери было семь лет. Она о нем запомнила только по гостинцам и ласкам. Другие сообщали мне о деде, что тот был маленького роста, лысоватый, молчаливый, застенчивый, но очень спорый на работу мужик, добрый и всем доверявший. Весенней порой, когда свертывает и перекашивает на Волге наезженные дороги, от берегов и посредине чернеют промоины-полыньи, возвращался дед из заволжских деревень с ободьями колес, втулками и мелким щепьем. Один наедине, попутчиков для переправы в такое время не много найдется. Дома семья, может, нехватка в чем, на дворе светлый праздник; ехать надо было. Спасая лошадь, намерз и вымок дедушка, но все равно домой пришел ночью, трясясь от озноба, — без воза и лошади: воз легкостью товара спас хозяина, но потопил лошадь, скрывшуюся с головой в промоине. Дед бросился спасать за дугу коня и провалился сам. Лед на Волге трещал, ухал; надо было бросить все.

Когда Пантелей Трофимыч добрался, через льдину на льдину, до берега и оглянулся назад, — воз уже крутило и уносило движением тронувшегося льда. В эту ночь Волга пошла, и в эту же ночь слег дедушка и больше не встал. В воскресенье на Фоминой он умер.

Придавила эта смерть Федосью Антоньевну с малышами на руках, но вначале помогло вот что (что характеризует для нас и покойного деда). Как только установились дороги весенние, закончился посев, стали наведывать сирот Пантелеевых мужики, то заволжские, то из уезда. Придет такой, пособолезнует вдове, ребятишкам сунет по баранке, а потом полезет за пазуху и вынет из кисета, какую ему полагается, сумму ассигнаций и скажет:

— Вот, вдовушка, тут должок мой покойному. Царство ему небесное: больно вовремя помог он мне колосьями да станом…

И Февронья Трофимовна помогала дому рукодельями и своими практическими советами ко всем случаям жизни.

О бабушке Февронии необходимо рассказать то, что я запомнил о ней и что слышал от других.

По внешности она была совершенно отлична от брата: высокая, никогда не сутулившаяся, с прядями, змеями серебряных волос, с острым, пронизывающим взглядом темных глаз. Покойный муж ее был крепостной механик по водяным мельницам.

Моя мать, боявшаяся тетки, уважавшая ее и имевшая в ней единственный источник знаний, рассказывала:

— Заболели у соседей скарлатиной. Я сбегала вечерком навестить больную и вернулась. Стучу из сеней. Тетя спрашивает: — Где была? Чем больна? — Как узнала о скарлатине — хлопнула крючком и не впустила: — В сенях переночуешь, — говорит. Утром, чуть свет, подала мне в окно мыло и полотенце: — Беги на Волгу и вымойся сверху донизу. — И, когда я вернулась, тщательно вымывшись от ногтей ног до волос, тетя впустила и разъяснила смысл заразных болезней…

Февронья Трофимовна объясняла будущий конец земли обезводиванием. Знала расчет пасхальных седьмиц. Знала месячные восходы и заходы. Когда что сажать и сеять…

Какую надо было иметь память, будучи безграмотной, чтоб уложить в себя в должном порядке такое разнообразие сведений. Ко всему этому она была рукодельница по кружевам и вышивкам.

Дикими казались среди окружающей среды эти знания и лаконический, четкий говор у простой женщины.

— Не иначе, как ведунья, — чем же ей и быть? — шептали соседи.

Но, что бы ни случилось, — бежали к ней. Февронья Трофимовна давала первую помощь больным, спасала трудно рожающих. Не позволила схоронить одну девушку, в действительности оказавшуюся в летаргии. Но не из любви к людям, казалось, она это делает. «Люди хуже волков, — говорила старуха, — весь Страшный суд для того и выдуман, чтоб усмирить их. Ведь кому и какой интерес на том свете с грешной дрянью возиться?!»

Одинокая, замкнутая бабушка Февронья не спеша, размеренно, доживала свои дни, к жизни и к смерти казавшаяся равнодушной. Она очень редко и мало говорила о своей прошлой жизни, но и в этом малом проскальзывало, сколь хорошо и близко она знала быт и привычки помещиков, вот отсюда, очевидно, и возникла у соседей догадка о ее прежней жизни.

— С барином она жила, да… Муж для видимости одной был, — говорили около. — Откуда же у нее деньги — ну-ка?

— Озолотил барин, да и со двора долой! — говорили другие.

Если в этом была хоть доля правды — представляю я себе обиду вечную к такому любовнику в сердце Февронии Трофимовны.

Золото, о котором шептались в околотке, заключалось в восьмистах рублях, хранившихся у нее на дне кованого сундука.

Может быть, для окончательного доказательства человеческой дрянности и хранила старуха это проклятое золото, — немало через него нехорошего увидел я потом в моих близких так и не дощупавшихся до золота, провалившегося неизвестно куда.

Из девяти детей дедушки Пантелея и бабушки Федосьи до меня дожили двое — моя мать и брат ее дядя Ваня, старше ее на несколько лет.

Захватив отца в учебном возрасте, дядя Ваня был «наставлен грамоте».

— Он ведь учен да учен, — при тятеньке дело было, а я самоучкой кое-как наскребла, — говорила моя мать на мои шутки о невероятном количестве «ятей», которые она употребляла не в тех словах, где требовалось, — л я шутя же указывал на упрощенный подход к этому вопросу у дяди. «Ученый» дядя Ваня принял «яти» как неизбежное во всех словах на «е», и они у него, с навесами, как могильные кресты, создавали новую, совершенно фантастическую и неузнаваемую письменность. Дядя, говоривший мало, писал длинно и витиевато: в каждом слове и букве он старался «изобразить» значение их, их магию, заложенную не в смысле, а в самом чертеже слов и букв. Из рода в род безграмотные — и вот ему первому открывается фокус записи, навсегда фиксирующей вовне имя предмета.

Уже далеко позже, перед смертью незадолго, больной, дядя Ваня сидел со мной на волжской пристани в Самаре: он провожал меня, и это было наше последнее свидание. Разговор, как обычно с дядей, происходил о «большой жизни».

— Боюсь, не выйдет, пожалуй, у меня для понятия, ну, уж вразумей. Вот что для меня непонятным, боязным кажется… Слово всякое, особенно великое слово, как я его произнесу, так за ним ничего больше и не вижу… Имя-то, вразумей ты, как будто уничтожает существо, к которому приложено бывает… Как заслонкой закрывает оно за собой живую плоть. Либо голова моя слабая, а либо — человеку запрет в слове дан… Да-с… А либо не через него большая жизнь в человеках последует… — сюда привела моего дядю Ваню зачарованность словом изображенным.

В юности Иван Пантелеич был полностью захвачен чтением «отеческих» старинных книг, благо сектантское окружение всех ересей и сплетений, в которое была вкраплена «мирская» семья дяди, доставляло богатый материал.

Я еще застал эти тайные кожаные фолианты, содержащие «кладезь разумения человеком».

Маленького роста, с двойной клинышками бородкой, застенчивый до болезненности, даже со своими, дядя Ваня вдруг становился смелым. Вспыхивала его любимая мысль.

— Хорошо бы уединиться, мамынька, — говорил он, — отойти бы от мира.

Сектантство, в его выродившейся аввакумовщине среди политиканствующих и ханжей, которыми сжаты были домики под одной крышей, гласило: что приятно, — то от дьявола. Проблески радости — неестественны… Смех — щекотка диавола…

Насколько это было общим для всех мракоберов городка, — вспоминается мне законоучитель по школе, соборный протоиерей. Нам, выпускникам, он делал экскурс в область искусства, в частности в музыку:

— А вот, заиграет она, — а беси под ногами и заворошатся… А уж если песни петь начнете, — так из горл ваших хвосты бесовские и полезут, и полезут…

Хорошо было для меня такое напутствие. Ведь я в ту пору полусознательно, но был уже обращен моими надеждами к далеко маячившему искусству. Думаю, что дядя Ваня вот от этого «бесьего» мира хотел уединиться.

Это с одной стороны только представленный дядя Ваня, — а вот и другой дядя Ваня, который чинит электрические звонки. Первый пробный телефон в Хлыновске устанавливается при его участии. Дядя молчит, уйдет сам в себя, а сделает, что бы ему ни поручили. Он умел и любил работать над вещами, побеждать и обуздывать их! Дядя Ваня был для меня примером всеуменья, и когда я восхищался, он отвечал:

— Раз человеком вещь сделана — в ней трудного для другого человека не должно быть.

Однажды, когда дядя был занят какой-то новой и сложной работой, я стоял рядом, открыв рот на бегавшие в его руках инструменты… Дядя остановился для отдыха или для раздумья и сказал:

— Знаешь, как я сейчас подумал… Ведь можно человеку и дождик выдумать… Вразумей, — вот бы! — и лицо дяди Вани заиграло хитрой улыбкой.

Теперь напомню в заключение этой главы: линия от матери привела нас к двум сцепившимся под одной крышей домикам над Волгой и к четверым лицам: бабушке Феодосье, другой бабушке, Февронье, к дяде Ване и к Анене, моей будущей матери.

Глава вторая

ПО ЛИНИИ ОТЦА

Родные моего отца были из старых обитателей города Хлыновска, осевших здесь во времена разбойные. Во всяком случае, от бабушки Арины Игнатьевны я не слышал воспоминаний ни о деревне, ни о каком бы то ни было переселении их сюда. Устные же легенды и место, где они жили, соединяющее конец осевших на выселках крестьян с концами городского мещанства, и их основная профессия — все это довольно точно устанавливает происхождение отцовской линии.

Чтобы связать окружающее в одно целое представление, мне кажется своевременным рассказать о самом городе. Теперь это захудалый, заброшенный городишко. Начало Хлыновску было положено рыбаками-монахами Троице-Сергиевой лавры на Сосновом острове, начинающемся верстах в десяти выше города и делящем Волгу на два рукава собственно Волгу и Воложку. Эта двенадцативерстная полоса заливных лугов была и есть одно из богатств Хлыновска.

Монахи имели возможность обосноваться крепко для охраны своего осетрового и стерляжьего угодия, и под защиту их пушек и пищалей сюда стали стекаться остатки разгромленных стрельцов, гонимые за веру и скрывавшиеся от петровских строительских и военных наборов, и против Соснового острова на горном берегу начал оседать этот разнобойный, разнотипный люд — волгари-понизовцы, и под тем же названием Сосновки начался будущий Хлыновск.

Враги, желавшие причинить вред поселенцам, встречали передовую защиту в виде тынового стана монахов-рыбаков, а поселенцы давали человеческий материал для рыбного промысла.

Защита в то время требовалась не только от ушкуйников: ушкуйник — это свой брат; погуливали с ними сосновцы, зарабатывали на зиму и про черный день. Чернецов иной раз пощупает ушкуйник, да и то врасплох ежели нападет… Опасность, и страшная опасность поселщикам была от кишащих узкоглазых монголов, населявших заволжские степи. Эти, как тараканы, появлялись на противоположном берегу, быстро налаживали бурдюковые плоты, как черные дьяволы, врывались в поселок, обирали дочиста, жгли избы, резали защитников и уводили женщин. Северная окраина города называется Маяк. Здесь была башня со всегдашним сторожем, который и следил за Заволжьем. При замеченной опасности на башне зажигался костер и бился набат. Работавшие в полях мужики бросали работу и верхами мчались к родным избушкам и вставали на защиту животов своих.

Когда наладилась жизнь, похожая на городскую, в окрестностях появились дарственные поместья, — поселок сбросил с себя Сосновку и назвался Хлыновск.

Хлыновск расположен на скате плоскогорья, спускающегося к Волге, и окружен амфитеатром меловых и песчаных гор, густо заросших строевой и мачтовой сосной со сверкающими среди леса просветами меловых оголений.

На севере вдвинулся в Волгу Федоровский бугор, от него по окружности к югу: Таши — оголенная меловая глыба, изъеденная труднейшей по подъему дорогой Сызранского тракта. Дальше — Богданиха, с дорогой через нее по уезду и на Кузнецк; еще южнее Четырнадцать Братцев — гор и за ними Черемшаны, в укромных улесьях которых засели невидимые Рогожские староверческие скиты, е бьющими огромной силы родниками радиоактивной воды.

За этой сказочной панорамой начиналось гладкое плоскогорье — Ровня.

В меловых залежах гор — кораллы, звезды и трубчатые морские образования. Под склонами гор били чередующиеся друг за другом ключи: Виниовский, Камышинский, Гремучий, Красулинский, и по городу умной заботой стариков по бесчисленным бассейнам зажурчала и заплескалась прозрачная, холодная, ледяная зимой и летом вода. Вокруг города на покатостях и по долинам раскинулись яблоневые сады с их знаменитыми «анисом», «черным деревом» и «скрутом».

— Если бы это у нас. О, если бы это у нас — что бы мы с этим раем сделали! — говорили мне друзья-иностранцы, посетившие со мной этот городок и его окрестности. Настоящие же обитатели этого рая даже иллюзий на счет своей райской жизни не имели. — Эх, не жизнь, а каторга… Кабы дорогу чугунную провели, — вот-то пошло бы золото, — говорили обитатели.

Окраины городка, отмеченные возвышенностями, шли по полуокружию в таком порядке: от Маяка шли Попова гора, Горка с татарской слободкой, Репьевка, Бодровка, Малафеевка, Вольновка, Камышинка и замыкали собой центр городка с собором, базаром и учреждениями. С береговой стороны на ровном отмывном обрыве, укрепленном плетнем и камнями, как крепостные стены, стояли, вытянувшись в ряд, лучшие постройки Хлыновска — его хлебные амбары.

По занятиям жители осели так: на Маяке — рыбаки; на Горке — ремесленный люд и татарская беднота с коновалами, тряпичниками и с бесчисленной детворой; внизу в извилинах Горки уместились домики с красными фонарями и с цветными занавесками на окнах. На Бодровке кузнецы и мордва, занимающаяся отхожим промыслом и прасольством; на Малафеевке осели крестьяне-земледельцы; на Вольновке жили родные моего отца, о занятиях которых будет сказано ниже; на Камышинке — хлебопеки, булочники и крендельщики.

В центре торговали, управляли, — здесь попадались и каменные дома не больше двух этажей. У собора расположились дома чиновников и помещиков; базарную площадь обступали дома мелкого и крупного купечества. Главной улицей была, как полагается, Московская, она же Дольная, почти одна с грехом пополам вымощенная до выезда из города. За ней, ближе к Волге, шла Купеческая, срывавшаяся в Камышинское болото и выныривавшая за хибарками и оврагами, чтоб зеленой по весне и непроходимой по осени добежать до келейки и на следующем квартале уже окончательно ухнуть в огромную, вековую промоину, называемую Врагом. Третьей от Волги была Дворянская; четвертая, уже плутавшая направлением, — Телеграфная, а Проломная и Репьевская уже были пустырями, прогонами и тупиками.

Поперечных было больше, их названия столь общи для всех городов того времени, что не стоит перечислять их, а в нужном месте они и сами назовутся.

Вольновка — одна из самых старых окраин Хлыновска. В давнее время это место с разбросанными по лесу избами-зимовками было отделено от Маяка диким бором, тянущимся от гор и до Волги.

Этот бор с просекой в одну лошадь, для проезда, приводил к путаному разнолесью по Камышинской Топи, проходимой лишь зимой, да в обход. Вольновка имела открытый выход на Волгу с берегом, имеющим всегдашний причал, независимо от спада и подъема воды.

Какой бы то ни было, но помимо Волги летний тракт Саратов — Самара существовал, продираясь лесами и нагорьями берега, проходили им товарные обозы… В горах — потаенные ущелья — сам черт не сыщет кладов… Чем не место?

И гуляющая Струговщина избрала Волъновку одним из многих этапов Поволжья.

В сорока верстах от Вольновки находился Лысый Враг, один из центров сторожевых разбойничьих пунктов. Там совершались ватажные налеты, здесь — отдых, любовь, пьянство для молодых и оседка для тех, у которых «плечи веслами умотались, честным трудом захотели помаяться…».

Оседал свой, надежный народ. В то время и появилась на Вольновке «девка Чернавка». Привез ее разбойник, сруб поставил на трех окнах, наказал любить и жаловать, вернуться скоро обещался. Чернавка вскоре понесла девочку, назвала ее Ефросиньей, а разбойник так больше и не явился: дело разбойное, гиблое…

Чернавка за ум взялась, начала дочь выращивать, и ни себя, ни других не щадила для этого: водка пошла с Вольновки такая, что после нее царской и в рот было не взять.

Вырастила Чернавка дочку, замуж отдала — и вдруг как сгинула. Все бросила и исчезла; то ли тебе в монастырь-скит ушла, то ли в низовья к морю Хвалынскому убежала…

Ефросинья и стала матерью моего прадеда Петра, артельного бурлака нашего плеса, его сын дед Федор эту же профессию сделал оседлой для своих нисходящих: он был ссыпщик хлеба или грузчик. Трезвый, рассудительный Федор Петрович, выделившись из семьи, сумел оставить вдове с сиротами двуполовинчатую избу, в которой родится и вырастет мой отец.

Занятие грузчика требует большого расчета в управлении не мускулами только, но и всем организмом. Неопытный берет на силу, но сила играет роль только в «мертвый момент» действия на человека груза, основная же задача заключается в построении из ног, спины и шеи таких осевых взаимоотношений, которые бы давали телу не статический упор, как колонна, например, — а спирально вращательное движение, как бы высвобождающее от груза организм — отсюда и условие: чтоб ни один сустав не хрустнул к моменту принятия тяжести. Если вам удалось наблюдать основательно за работающим, от вас тогда не скрылось следующее: согнутый грузчик, опершись не твердо на ноги, принимает на себя ношу, слегка пошатываясь, к моменту выпрямления это движение увеличивается, но приобретает другой характер: это уже движение не отдельных осей, а движение скоординированное в высвобождающее из-под груза, движение — полета. Когда грузчик пошел — ноша будет доставлена куда следует. Момент первого шага решает дело. И вот, как и которой ногой открыть движение, для этого существует опытная теория, которую мне не раз приходилось слышать и от дяди Григория и от других матерых специалистов.

Мне пришлось быть очевидцем двух смертей. Это случилось с опытными работниками. Груз был в обоих случаях до 12–14 пудов, вес солидный, но не рекордный, так что особенно выдающегося в переносе ничего не было. Первый поднялся с ношей по сходням — была погрузка баржи, — дошел до места и свалил тюк. Выпрямился, побледнел и штопором опустился на слани. Вытянулся, изо рта показалась кровь, и, покуда искали ведро воды, — грузчик был мертв. Это был очень редкий случай смерти в практике грузчиков.



Поделиться книгой:

На главную
Назад