— Ровно пять. Через час движение здесь поутихнет, дороги освободятся.
— Но ведь и вы в шесть закончите работу?
— Нет. Бригада еще поработает. Мы сместили, переставили начало и конец рабочего дня. Летом, например, выезжали на стройплощадку не в восемь утра, как все, а в пять. Тишина, дороги еще не загромождены. И пока стройка проснется, мы уж половину дневного задания выполним…
Снова подъезжаем к экскаватору. Власов не выходит из кабины, знает, что не успеешь закурить, как уж отъезжать пора.
— У нас секретов нет. Что-то хорошее придумаем, с другими делимся. Не против и у соседа позаимствовать. Есть в нашем управлении комплексная землеройная бригада Бориса Щербинина. Смекалистый человек, и ребята в его бригаде как на подбор. Помню такой случай… Возводили плотину. Самосвалы выезжали из карьера на главную дорогу, загруженную встречным транспортом, и шли со скоростью 20—25 километров в час. Щербинин пешком прошел всю трассу, учел, что с обеих сторон ее, вдоль лесополос, бегут две грунтовые дороги. Правда, узкие, все в колдобинах, но мы проутюжили их бульдозером. И уже через два дня вдоль одной стороны лесополосы пошли груженые «КРАЗы», вдоль другой — порожние. В итоге — освободилась основная трасса. А, главное, техническая скорость наших самосвалов повысилась до 40—45 километров в час…
В кабину залетел крик. Власов притормозил. На обочине в колдобине сидел самосвал. Его водитель, рыжеватый паренек, умоляюще махал нам руками. А минут через пять он, улыбаясь, высунулся из кабины и по-ротфронтовски потряс кулаком, благодаря Власова за помощь. Забегая вперед скажу, что в тот день Юрий Андреевич отбуксировал, выручил еще четыре «МАЗа». Я спросил:
— А кто вам это время учтет?
— О, на этом не сэкономишь. Помощь товарищу — прежде всего в нашем деле. — И в этих словах проглянула его строгая мужская шоферская душа. — Например, во время пересмен я ставлю машину и пишу записку: «Володя, все в порядке, можешь ехать». Мой сменщик не тратит время на осмотр машины. Залил воду, сел и поехал.
Я знал, что бригада Юрия Власова заключила договор на соревнование с бригадой Юрия Афанасьева из «Куйбышевгидростроя». Как идут дела у соперников?
— Сильная бригада, — с симпатией отозвался Власов. — Но это даже лучше. Недавно я встретился с Афанасьевичем, он приезжал к нам. Рады были поделиться всем, чем могли. И он не таил секретов. Хороший бескорыстный человек. Понимает: дело не в том, чья бригада первенство займет, а в другом, более важном…
К вечеру в воздухе закружились снежинки, подул ветер. Снег и сумерки заставили включить свет фар.
— Андрейка, сынишка мой, истосковался по большому снегу. Лыжи давно приготовил. — Юрий Андреевич задумчиво улыбнулся.
— Два сына у нас. А недавно, в ноябре, дочка родилась. Таней назвали. Поездили мы по многим стройкам. Теперь думаю здесь навсегда закрепиться. Работы впереди много. И вообще, тут город рядом. Детям удобно: школа, институты, техникумы — все под рукой. Пусть учатся. Мне самому-то много учиться не пришлось. На фронте отца убили. После восьмилетки я на шофера выучился, потом служба в армии, затем стройки, стройки…
Опрокинув в траншею многотонную ношу, наш «КРАЗ» облегченно откатывается в сторонку, уступает место следующим.
Мы с Юрием Власовым едем к вожаку бригады монтажников Анатолию Мордовченко. Ребята только что закончили гидроиспытания трубопровода на эстакаде. Несмотря на скверную погоду, настроение у них было бодрое.
— Ветер лихачит, прямо-таки хулиганит ветер. А это большая нам помеха, — покуривая, пожаловался Анатолий Мордовченко. — Однако унывать нам нельзя, да и по долгу службы не положено. С плохим настроением на земле дело не клеится, а на высоте — и подавно…
Анатолий взглянул на часы и сказал:
— Пойдемте к нам в поселок. Сегодня у нас концерт.
Возле дверей клуба «Молодость» афиша. Она приглашает на вечер-концерт «Огонек» и танцы. Играет эстрадный оркестр «Голубой факел».
…Где-то там, за стеной, морозный ветер свистит в бетонных стволах эстакады, где-то там, в лучах прожекторов, заснули, подпирая низкое ночное небо, долговязые краны. А тут светло, тепло, многолюдно. В открытые двери клуба валит молодой народ — балагуристые девчата и ребята. Строители. И уже заняты все места, детвора усыпала пол до самой сцены.
Звучит незнакомая песня:
— Это, кажется, про вас, газовиков? — я тихонько толкаю под локоть Анатолия Мордовченко.
— А разве не знаете? Эта песня называется «С оренбургской орбиты». Дядя Петя, наш мастер из стройуправления, слова написал.
Видно, дорога для Петра Ивановича Шевцова стройка, коль стихи о ней пишет.
Я слышу со сцены голоса монтажников, участников художественной самодеятельности. Им все подвластно — и высота, и песни. И вертятся в голове слова Анатолия:
«Работа у нас, конечно, не из легких: строить крыши для людей! Но нет дороже того дома, который возвел своими руками. Тогда ты знаешь и вес цемента, и вес арматуры, и вообще вес всего в жизни».
ВТОРОЙ МАРТЕН
ДУШИЦА
ТЕПЛО ЗЕМЛИ
Некоторое время назад я написал брошюры о совхозе «Красная звезда» и колхозе «Россия» Курганской области. Это не просто лучшие хозяйства в Зауралье. Совхоз — самый крупный в стране производитель свинины. У колхоза наивысшая в Сибири и на Урале урожайность. У обоих миллионные прибыли. А земли здесь неважные — много неплодородных солонцов.
Что подивило меня: когда-то хозяйства эти сильно отставали, были до крайности запущенными. Возрождение началось с того дня, как новым директором совхоза стал Герой Социалистического Труда Григорий Михайлович Ефремов и новым председателем колхоза — Герой Социалистического Труда Александр Иванович Сочнев.
В Зауралье есть еще одно очень хорошее хозяйство, Камаганский совхоз имени 50-летия СССР, руководимый Героем Социалистического Труда Андреем Ивановичем Бимакановым. Работники этого совхоза всегда первыми в области заканчивают уборку хлебов. Косовица проводится за 5, обмолот за 8 рабочих дней. Причем убирают хлеб здесь без помощи горожан.
В работе руководителей названных хозяйств я увидел очень много общего. И мне захотелось написать о них. Герой очерка «Тепло земли» Лаптев — лицо, разумеется, вымышленное. Но я ставил перед ним те же трудности и препятствия, которые были у Ефремова, Сочнева и Бимаканова. Главное, к чему я стремился, — показать, какова роль руководителей хозяйства, каково их место в коллективе.
Лаптев часто просыпался. Может быть, потому, что все время виделся ему один и тот же кошмарный сон. Будто шагал он по горной узехонькой тропинке; слева — отвесные скалы: справа — ущелье, прикрытое не то дымом, не то туманом, и неслись из ущелья того гул и грохот несусветные. Тропинка скользкая, как лед… но вот и ее уже нет; только скала и ущелье; Лаптев хватается за скользкую скалу, с ужасом чувствуя, что валится в темную, смрадную пропасть. В последний миг уцепился за хилый кустик, растущий меж камней, но голые жиденькие ветки оборвались, и вот он падает, падает… И просыпается. Потом снилась ему заброшенная в лесу избушка. Возле избушки стоял человек с палкой и злобно кричал что-то.
Но, видно, сон был некрепок, потому что каким-то участком мозга понимал Лаптев: не наяву все это, не наяву…
Оскалив зубы, человек ударил Лаптева палкой по голове, и тот проснулся…
Был шестой час утра, время, когда еще темно, но уже нет полуночной сонности, когда возникают еле уловимые утренние звуки; Лаптев уже не чувствовал обычного для него в глубокой ночи обостренного восприятия могильной деревенской тишины, и померкло, стаяло тягостное сознание того, что он один, совершенно один во всем доме и случись с ним что, никто не подойдет, никто сразу и не узнает, что заболел или умер. Подумал: сонные видения наверняка результат усталости, тревожного состояния, которое овладевает человеком, приехавшим на новое место; и связаны они обязательно с чем-то реальным, пережитым. Что же было? Когда и где?
Лаптев пьяно потряс головой, вспомнил! Мальчишкой, гостя у тетки на Урале, он надумал залезть на отвесную гору. Тогда так же оборвались ветки, и он, холодея от ужаса, повис над пропастью, едва успев ухватиться за острый каменистый выступ. Время, конечно, сгладило испытываемые в те минуты чувства… но он хорошо помнит, как, кровеня руки, сдирая кожу, лез и лез наверх, боясь дышать от страха.
А приснившийся оскал?.. Весной сорок шестого, во время ночной облавы, проводимой в курляндском городке с целью вылавливания недобитых, скрывавшихся фашистов, Лаптев увидел на темном дворе длинного человека, его короткий мертвый оскал при желтоватом лунном освещении, услышал пистолетные выстрелы, не громкие, но частые, и решил в растерянности, что его убили, хотя тогда он даже ранен не был, ранят его позднее — летом и осенью.
Неужели же и сейчас подбирается к нему страх когтистый? Да ну, чепуха, какая чепуха! Правда, все эти дни, пока он принимал совхоз, ездил на фермы, то тут, то там улавливал Лаптев недобрые, а один раз — вот удивительно: откровенно пренебрежительный — взгляды. И что?! Будто раньше была только «тишь да гладь, да божья благодать», будто стремился он к этой тиши и никогда не сидел в окопах, не слышал тонкого, отвратительно нежного посвиста пуль, их дьявольского монотонного оркестра, не участвовал в марш-бросках, не рыл траншеи, не ползал по-пластунски, будто не видел лодырей, приспособленцев и просто негодяев, многое видел.
Марш-бросок — весело звучит. Для непосвященного! Хорош бросок — бег километров на двадцать-тридцать с полной выкладкой: шинелью-скаткой, вещмешком, малой саперной лопатой, которая надоедливо бьет и бьет черенком по коленке. Весь мокрехонек. И пыль… А когда падаешь от усталости, все тело пробирает мелкая, как от мороза, дрожь…
Жизнь все время учила Лаптева на свой манер, не спрашивая ни о чем и не предупреждая. В детстве ходил он в рваных сапогах — «кирзачах», у которых почему-то всегда вылезали гвозди и натирали ноги. С лопатой, граблями и вилами стал управляться еще мальчишкой. Воду возил километра за четыре. У деревни, в которой Лаптев родился, стояла болотина, где гнили травы и кочки, а на месте этом, по словам стариков, в прошлом веке было хотя и мелководное, но с чистой водой озеро на километр. Для огорода и скота пахучая водица кое-как годилась, а для питья — нет. Теперь живет Лаптев в местах, где воды хоть залейся, да и в родной деревне давно уже пробили глубокие колодцы, но он до сих пор сохранил в душе своей особое отношение к воде — бережет ее, ценит как никто другой, любит баньку, любит купаться, все вспоминается ему терпкий запах мужицкого пота.
Странно, не может человек думать только об одном, о работе, к примеру, в голову все лезут посторонние, цепляясь одна за другую, мысли.
Сейчас подумалось Лаптеву ни с того, ни с сего, что надо б постирать сорочки. Для начала сделает это сам, а потом будет отдавать кому-нибудь из женщин.
Вечером вскипятит воду. Печка на кухне жаркая, умелыми руками сложена. Да и вообще квартира куда с добром: две просторных веселых комнаты. Поначалу поселился в совхозной гостинице — бывшем кулацком доме, да неудобно там: народ все приезжий, шумливый, беспокойный. От новенького трехкомнатного особняка под шиферной крышей, где жил прежний главный зоотехник, пришлось отказаться — зачем одному такие хоромы?
Светловатая полоса, вползавшая с улицы, откуда-то снизу, то меркла, то появлялась вновь, вырисовывая вверху на стене оконный переплет, и Лаптев понял, что это проделки метели, застилавшей электрический свет. Откуда же свет?
Он вскочил с постели, подошел к окну, поеживаясь, — в квартире выстыло, и от холода и темноты казалось, что в доме сыро. В конторе совхоза уже светились мечущиеся в снежном вихре красноватые огоньки. Горело электричество и в кабинете директора. Собственно, видно было только одно окошко, другие прикрывались громоздкой скульптурой, стоящей возле конторы. С первой минуты, как только сюда приехал Лаптев, бросилась ему в глаза эта убогая лепка: мертвые, ничего не-выражающие лица, неестественные позы — в полном смысле халтура…
За нее совхоз отвалил городскому скульптору восемь тысяч. Надо же! Показуха: и у нас так же, как у добрых людей, и у нас скульптура!
Лаптев бывал в Новоселово и раньше — раза два-три, — читал лекции о текущем моменте, но люди здешние промелькнули тогда, как огоньки в окнах ночного поезда, — мгновенно и одинаково. Знал только директора Утюмова. Утюмов! Когда он познакомился с ним — бог ведает. Иногда кажется, что знакомы всю жизнь; закрываешь глаза и видишь его в разговоре с подчиненными, в кабинетах у начальства, в радости, в злобе, в трудностях. Утюмов! Лицо выражает одновременно строгость (в меру), деловитость, усталость и озабоченность. Такое выражение Лаптев подметил и у новоселовских специалистов и управляющих фермами. Даже улыбка у всех одна и та же — редкая, короткая и неяркая, будто солнышко в ненастье: что-то засветилось в темно-серой облачной мягкости, круг солнечный обозначаться начал, но тут же все вмиг зачернила живая, стремительная туча.
Утюмов сказал Лаптеву:
— И умереть будет некогда, будь оно проклято! Просыпаюсь до пяти, а ложусь в полночь. Голова, как чугун, тяжелая. И все на ногах, все на ногах. Везде успей, за всеми угляди. Чуть прохлопал — чэпэ. У нас тут такие работнички, я вам скажу… Как дети. Все им надо разжевать и в рот положить. За плечами техникум, институт, виски серебрятся, а всё ждут команды.
«За плечами техникум», «виски серебрятся» — какое тяготение к шаблонным фразам…»
Голос Утюмова грубоватый, с хрипотцой. В нем тоже чувствуется строгость, озабоченность и усталость.
— Только и слышишь: «Отстаете», «Нахлебники». Ну, положим, отстаем. Но хлеб даром не едим. Уж в этом никто нас обвинить не посмеет. Вы знаете, какая у нас земля? А? Шестьдесят… если хотите абсолютной точности, — шестьдесят два процента всех земель в совхозе — солонцы. А о них ученые пишут…
Он достал из книжного шкафа том «Малой Советской Энциклопедии» и начал читать поучающе, с некоторым нажимом:
— Они пишут: «Возделываемые на солонцах культуры лишь во влажные годы приносят урожай…» Ээ… «Естественная степная растительность обычно состоит из малоурожайных растений». Вот так!
«Только один том энциклопедии держит в кабинете, — усмехнулся Лаптев. — И бумажка — закладка сверху пожелтела, давненько сунута. Видать, каждому читает».
— В разные условия попадают люди. У меня дружок на Кубани. Тоже директор совхоза. В институте учился так… средненько, хуже меня. И вообще был ни рыба, ни мясо. А сейчас рукой не достанешь. Передовик, герой. Был я у него как-то… Посмотрели б земли какие там. И тепло, весь год тепло. А здесь все зима, все в полушубке парься.
Вздохнул, будто пудовую поклажу с плеч сбросил.
— Многое нам мешает, очень многое. Город рядом… в двенадцати километрах. И я не скажу, что город действует на совхозную молодежь только благотворно. Скорее, наоборот. Бегут, черт бы их побрал, все парни бегут туда. Готовы на частной квартирчонке жить, в общежитии, только бы в городе. Театр, сады. Танцульки, девочки. Пивко, то-се… И еще… Почти на восемьдесят километров тянется земля совхозная, узкой полосой тянется. Как рог коровий изогнута.
Опять вздохнул:
— Все на себе тяну. Один…
Последние слова он произнес вполголоса, равнодушно, привычно.
Из тайги тянуло сырым морозом, подвывала метель, на улице было как-то одиноко и неприятно, и Лаптев ускоренным шагом переступил порог теплой конторы. В третьей комнате, по узкому коридору направо, — кабинет директора.
«Уже успели надымить».
Иван Ефимович недовольно поморщился — он не выносил табачного дыма. Как и в давние годы, задыхался от него, кашлял, кашлял, надрывая легкие, и не мог откашляться. А ведь когда-то был заядлым курильщиком; вечно карманы брюк топырились от папирос и спичек. Все еще помнится ему горьковатый привкус во рту, хорошо знакомый каждому курильщику. Лаптев дышал часто, коротко, неглубоко, и все казалось, что воздуха не хватает. Врачи посоветовали бросить курить. Он мучился, долго мучился… кто-то будто подталкивал его: «Курни, ничего не случится, если раза три курнешь, а уж потом — насовсем», убеждал себя: «Я не должен, не должен, это отрава!..» Прошло около десяти лет с тех пор.
Из кабинета директора доносились грубоватые мужские голоса, слов не разберешь, а ясно, что люди недовольны, чем-то встревожены.
Громче всех слышался неторопливый басок главного агронома Евгения Птицына, новоселовского старожила, о котором директор сказал вчера Лаптеву: «Бывалый. Каждую собаку в деревнях знает». И хотя слова эти ни о чем толком не говорили, Лаптев понял, что Птицын — авторитетный в совхозе человек. Издали, на высокой скамейке, главный агроном показался ему крупным, рослым, таким же, как Утюмов, хотя был ниже среднего роста, толстый и прямой, как афишная тумба.
— Здорово, Михайло! — это кричал в телефонную трубку краснощекий парень, сидевший в приемной директора. — Неужели не узнал? Да че ты? Саночкин, Митька Саночкин из Новоселова. Шофер. Ну! То-то и оно-то!
Саночкин прямо-таки закатывался от хохота, пошатываясь и размахивая свободной левой рукой.
— Мясо, говорю, хочу привезти. Мясо надо продать. Да че ты, едрит твою, я тебя вон как слышу…
В просторном, в шесть окон, директорском кабинете полно народа. Кто в пальто, кто в комбинезоне. Двое в телогрейках. На всех большие валенки; многие в шапках, хотя в комнате тепло, даже жарко.
«Налицо весь командный состав, — подумал Иван Ефимович. — Собрались на утреннюю планерку. А управляющие и специалисты на фермах у телефонов дежурят. Ждут и. о. директора, главного зоотехника товарища Лаптева. А оный товарищ изволит запаздывать, с первого же дня показывая, что он, как лицо самое наипервейшее, имеет право задерживаться».
Почти все курили, широкие клубы дыма медленно тянулись к потолку и еще более медленно растекались по нему.
На столе, под носом у Птицына, телефонный аппарат, главный агроном кричал в телефонную трубку:
— Так у вас и получается. Поросята болеют и дохнут. В свинарниках, как в поле, ветер гуляет. Оторвется доска, и неделю никто не удосужится забить ее. Вы обязаны все видеть. Давайте твердое задание на день. Каждому! Пусть каждый отчитывается о проделанной работе. Ну… ну, знаете, ваши утверждения не соответствуют действительности. У вас не свиноводческий трест, а ферма — самое низовое звено и нечего разводить канцелярщину. Идите на производство. Советую съездить к Вьюшкову в Травное да без промедления… Вы говорите не то, не то! У Вьюшкова показатели отнюдь не хуже ваших. А порядка в десять раз больше. Вот так!..
Птицын бегло, равнодушно глянул на Лаптева и снова продолжал поучать кого-то, видимо, заведующего фермой. Другие с откровенным любопытством рассматривали нового зоотехника, и лица у них были такие, будто некто гениальный прошелся по ним кустарной кистью, уравнял, нивелировал их крепкой, добротной, но скучной краской.
Мужчина в заднем углу заговорил вполголоса:
— Ба! Да ведь это лектор… Лектор… Неужто забыл? — и продолжал о своем: — Эту веревку я еще в позапрошлом году из города привез. Прелесть какая веревка! И вот на тебе — дерябнули! Я все же на Митьку Саночкина грешу, его проделки, сукиного сына.
— Тот может.
— Может!
— А ты как-нибудь подгляди. Сходи…
— Подглядывал, слушал, и бабу подсылал. Не видно. А все же он, чую. Но не пойманный — не вор. Тут дело такое!..
Сидевшие поблизости от Птицына вели другой разговор:
— А вот послушайте, что дальше получилось. Он — за телушкой, а та — брык от него и прямехонько в болотину. Кочки, валежник… и человек не разглядит.
— Подожди, там и болотины-то никакой нету.
— Ну че споришь? Летом нету, а весной еще какая. Брык и — по пузо. Старик тот вертится около, а в болото сунуться боится. Еще холодно, да и утонуть можно. А у телушки меж тем одна голова на воздухе. И тогда старик, перекрестившись, прыг в болотину… а телушки уж нет…
— Тащил бы быстрей.
— Куда такому тащить, сам еле вытащился.
Положив телефонную трубку, Птицын сказал:
— Не говори! У старика этого еще предостаточно сил. Он и жену взял лет на тридцать моложе себя.